Текст книги "Избранное"
Автор книги: Йордан Радичков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
1
Они встретились по чистой случайности – на железнодорожной станции Разбойна. Дело было рано утром, сержант милиции Иван Мравов отправил с начальником поезда почту и, когда пошел по перрону назад, к своему велосипеду, заметил в окне вагона знакомую физиономию. У окна стоял сержант одних с ним лет, со смуглым, худым, почти мальчишеским лицом. Оно выражало какую-то внутреннюю тревогу, глаза были воспаленные, подпухшие от недосыпа и постоянного вглядывания. Усталость и копоть размазались по скулам, легли на узкий лоб. Чтобы прогнать усталость, сержант курил с таким ожесточением, что сигарета при каждой затяжке сплющивалась, трещала и нервно прыгала у него в руке.
Это был сержант Антонов, которого в армии в шутку прозвали Щит-и-меч. Юркий, ловкий, быстрый, как кошка, горячий, он по-мальчишески мечтательно рассказывал, бывало, в казарме Ивану Мравову и остальным ребятам, как после армии поступит в милицию – в конную или моторизованную, как будет преследовать по пятам пробирающиеся к нам из-за границы банды и всякую кулацкую нечисть и конвоировать строго охраняемые поезда с политическим отребьем. «Как щит и меч, – говорил остриженный под нуль Антонов, – как настоящие чекисты, грудью встанем против всех посягательств врага и с революционной бдительностью будем охранять и защищать наши революционные завоевания». Вот за этот пафос и мальчишеский пыл его и стали называть Щит-и-меч. Теперь, изнуренный недосыпом, Щит-и-меч стоял в окне вагона – казалось, его только что выплюнула какая-то огромная соковыжималка, и ни следа не осталось в нем от того огня, который находил выход в громких речах о строго охраняемых поездах, вражеских бандах и прочем. Только колючие искорки во взгляде говорили о том, что это сержант Антонов.
Позади него в служебном купе, как сельди в бочке, застыв в каком-то неестественном покое, спали арестанты.
Странным казался Ивану Мравову сон этих строго охраняемых людей. Кое-кто из них спрятал лицо в ладонях, чтобы не коснулся его дневной свет. Но если лица были спрятаны, то руки остались открытыми свету дня – тяжелые, деформированные руки с неестественно утолщенными суставами, обломанными ногтями – не люди, а человеческие отходы, дорогой читатель! Другие, откинув назад головы, плотно прижались затылками к обшарпанным изголовьям, видно, и во сне отшатываются назад, опасаясь получить в зубы; третьи уронили головы на грудь или положили на плечо соседу. От всего этого веяло сонным покоем. Арестованные были острижены наголо, и почти у всех на голове – рубцы и шрамы. Головы эти, противоестественно белые, грубые, шишковатые, изуродованные природой и временем, долгие годы прятали свое уродство под шевелюрой, и вдруг все это вылезло напоказ. Иван Мравов чувствовал нелепость и жестокость в обнаженности этих голов – их словно бы и не остригли, а отделили от оболочки, освежевали, унизили. Он видел, что на щеках этих людей растительности больше, чем на темени, кожа серая, с тем пепельным оттенком, какой бывает только у арестантов. Ни солнце, ни дождь, ни ветер не придадут лицу этого унылого оттенка, он вылезает из самого нутра человека, просачивается через поры – горькая смесь злобы и раскаянья, ненависти и беспомощности.
Сержант выглядел таким же серым, безжизненным, как в арестованные, только напряженный взгляд да подрагивающая в пальцах сигарета свидетельствовали о том, что в нем еще сохранились какие-то жизненные силы. Он уже наглотался дыма, но продолжал жадно затягиваться и пожаловался Мравову, что начальство в управлении ровно взбесилось, только и знает, что перебрасывает группы политических из каменных карьеров на кирпичные заводы или с кирпичных заводов на каменные карьеры, конвойные от недосыпа и усталости валятся с ног, он просто мечтает поменяться с арестованными местами, из-за этого бесконечного конвоирования уже и не понять, кто на воле «я» он или эти субчики, что сейчас храпят богатырским храпом.
Сигарета догорала между пальцами сержанта, он хотел сказать Мравову еще что-то про свою «волю», но паровоз свистнул, тяжело запыхтел, вагоны неохотно, неуклюже шевельнулись, окно служебного купе медленно отодвинулось – словно на цыпочках, затаив дыхание, чтобы не разбудить спящих. Изнуренное недосыпанием лицо сержанта Антонова отдалялось, но Иван Мравов почему-то видел его все более и более отчетливо, в обрамлении спящего убожества, человеческого унижения и злобы.
Поезд набирал скорость, протаскивая мимо Мравова вагон за вагоном, у него перед глазами проплывали белые косынки, цветастые кофты, заспанные лица, соломенные шляпы, солдатики-новобранцы, промелькнула чья-то мечтательная физиономия, потом прильнувшие руками и носами к стеклу ребятишки, наголо остриженные, с вытаращенными глазками, похожие на лягушат. Головенки – у кого круглые, у кого вытянутые, уши торчком. Иван Мравов каждого приласкал взглядом, и, если бы поезд не уносил их так быстро, он бы даже протянул руку, погладить или ласково щелкнуть по носу. Но вот лица пассажиров стали расплываться, тускнеть, и, когда последний вагон, покачиваясь, проехал мимо, из долины донесся звонкий и чуть удивленный голос перепелки.
Иван повернулся, чтобы взять прислоненный к фонарному столбу велосипед, и тут заметил трех незнакомых людей, которые, видимо, только что сошли с поезда. Они смотрели ему прямо в глаза, и Мравов подумал, что они, наверно, смотрят уже давно, ожидая, когда он обернется, чтобы он посмотрел на них, а они на него. Вид у незнакомцев был подозрительный. Иван и не сомневался, что личности подозрительные, это было видно с первого взгляда. Все трое – низкорослые, маломерки, двое – безусые и безбородые, у третьего – реденькие усики. Первые двое – с большими мешками, а тип с усиками держал в руках потрепанный фибровый чемодан со сломанными замками, для верности перевязанный бечевкой. Встретившись глазами с сержантом, подозрительные личности откашлялись, готовясь вступить в разговор, но Иван только легонько кивнул им, сел на велосипед и покатил не спеша. Те постояли, потолклись еще на пустом перроне и пошли следом за велосипедистом.
Иван Мравов вертел педали, а перед глазами у него стояло серое от недосыпа лицо сержанта Антонова, пускавшего в него клубы табачного дыма, меченые головы арестантов, ребятишки, похожие на лягушат, и опять сержант Антонов, а напоследок трое подозрительных. Он сознательно не стал с ними разговаривать, потому что знал наперед: про что ни спроси, все равно соврут. Вот уже несколько дней, как на станцию Разбойна стекался всякий люд – якобы на завод за негашеной известью, на сыроварню – справиться, когда начнут принимать заказы на брынзу от частных граждан, в монастырь – узнать, по какому стилю будут в этом году справлять престольный праздник, по новому или, как раньше, по старому. Народ этот заполонил все монастырские кельи, торчал в корчме или полеживал в тенечке у реки. Пришлые эти люди по большей части выдавали себя за сборщиков лекарственных растений и дикорастущих плодов или за грибников, один разыскивал невесть когда пропавшую овцу, было там несколько собирателей черепах, раза два-три в монастырь и в село заскакивал какой-то мечтательный тип на мотороллере, шея у него была обмотана ситцевым шарфиком в красную и голубую крапинку. Кое-кто и впрямь собирал лекарственные травы, но главным образом медовку, которая росла прямо у монастырских стен, и сушили ее тут же, в заброшенных сушильнях для слив. Сверх всего прочего два дня назад неподалеку от села расположился цыганский табор с медведем, а еще в окр у ге появился ящур, и пришлось поставить противоящурный кордон с круглосуточным дежурством.
Общинному совету Разбойны подчинялись пять деревень, выселки и каракачанские [2]2
Каракачане – горцы-кочевники, одно из национальных меньшинств, проживающих в Болгарии. – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть]станы – эти появлялись и исчезали в зависимости от того, где в данный момент лучше пастбища. Все это составляло территорию милицейского участка, участка на редкость трудного, тем более что вся народная милиция была тут представлена молодым сержантом Иваном Мравовым. Дальше начинался участок Мемлекетова, старого служаки, потом тянулись горы, а за горами – другие милицейские участки, города, по горло погруженные в свои заботы, там – тюрьмы, кирпичные заводы и каменные карьеры, где работают политзаключенные. В селе Разбойна политзаключенных не было, не было и строго охраняемых кирпичных заводов, село стояло как бы в стороне от событий, но этой весной здешних жителей привело в ужас одно неразгаданное убийство.
В этих предгорных краях убийства случались редко, много лет назад зарубили лесничего, никто о нем не жалел, а убийц так и не нашли. Лесничий этот остервенело преследовал крестьян, которые в ночную пору пытались срубить деревце в казенном лесу, не раз стрелял в рыбаков на реке, безмолвная вражда между ним и мужиками росла день ото дня и разрешилась ударом топора в лесу. Иван Мравов был тогда еще мальчишкой, случай с лесничим помнился ему смутно. Случалось, мужики дрались в пору молотьбы, летом дрались из-за воды – чей черед поливать огороды, дрались из-за межей, из-за девушек, изо всякого пустяка дрались, но не до смерти.
А этой весной село ужаснулось – лошади с порванной сбруей протащили по улицам телегу, одна боковина у нее отвалилась, и в телеге лежало порубленное тело Илии Макавеева, хозяина среднего достатка. За день до того Иван Мравов слышал, как Илия Макавеев выпрашивал у дяди Дачо, председателя кооперативного хозяйства, справку о том, что ему разрешается продать в городе воз лесоматериала. Дядя Дачо пыхтел, вытирал потную шею платком из домотканой материи и пытался убедить Илию Макавеева, чтоб отдал лучше лесоматериал кооперативу, потому что кооперативу позарез нужен лес для строительства коровников и овечьих загонов, но Макавеев не сдавался – он, дескать, под этот материал взял у одного человека в городе взаймы, тот человек ставит у себя на винограднике дом, стены поставил, надо стропила класть, дело теперь только за стропилами, которые ему посулил Илия Макавеев. Нарубил он их не в казенном лесу, а на своей делянке, каждое деревце отобрал, сам стропила выстругал, и теперь ему нужно только разрешение на продажу и справка для лесничества, что деревья срублены у него на делянке, все, мол, законным порядком. «Знаю я ваш законный порядок, – говорил председатель, – все рубите казенный лес в Кобыльей засеке, если пройти по твоей делянке, ни одного свежего пенька не увидишь, но так и быть, выдам я тебе справку, вези стропила своему спекулянту, если уж тебе так приспичило. Думаешь, порядочный человек будет сейчас на винограднике дом ставить, бедный человек, вроде нас с тобой? Сейчас дачи строят одни спекулянты, может, он завтра врагом трудового народа окажется и придется нам опять у него имущество конфисковать!»
В общем, дядя Дачо выдал разрешение и справку, и Макавеев затемно повез в город лесоматериал тому типу, что строил себе дом. Дом или дачу, мне, читатель, в точности не известно, во всяком случае, это был один из первых домов, которые отпочковались от города и смирненько подымались на винограднике, на пасеке или в огороде; первые вестники будущих дачных поселков, первые признаки того чудища, которое под самым нашим носом незаметно, день за днем охватывает города, как Змей Горыныч, пухнет, как дракон, высасывает живительные соки из городов и будет и дальше расти и крепнуть, и чем больше оно будет расти и крепнуть, тем больше будет расти его жадность, тем он будет становиться ненасытнее. Государство, с опозданием разглядев многоглавое чудище, поведет с ним борьбу, будет ограничивать его аппетиты с помощью разных распоряжений и законов, созовет мудрые головы, чтобы помудрили-подумали, как одолеть дракона, многоумные головы впрягут в борьбу с драконом все наше законодательство, и, как скажет впоследствии дядя Дачо, не смогли мы со всей своей законодательной и исполнительной властью одолеть это чудо-юдо по прозванию «дачевладение». В наши дни называется оно Дачным поселком, и многоглавое это чудище не ворует золотых яблок из общенародного сада, как об этом рассказывается в сказке о драконе и золотом яблоке. Если б дело обстояло так, как в сказке, мы б отрубили дракону все три его головы и отобрали бы свое золотое яблоко. А тут не замахнешься, не отрубишь головы, потому что многоглавое чудище по имени Дачный поселок с одинаковым аппетитом сжирает и золотое яблоко, и зеленый лук, и мешок цемента, и оброненную дорогой доску, погнутый гвоздь, черепичину… Оно ничем не гнушается, а точно пылесос все втягивает в брюхо, распоряжения властей в том числе, втягивает и жиреет. От всего жиреет Дачный поселок. Отсечет ему наше законодательство одну голову, глядишь – на месте одной отрастают две новые, и он преспокойно жует, переваривает пищу, лежа на солнышке, и наблюдает за тем, как люди сажают деревья, чтоб была для него тень, возводят ограды, чтоб на него никто не напал, сооружают собачьи конуры и привязывают к конуре собаку, чтоб лаяла по ночам и стерегла чудище, поят-кормят его, цветы сажают под носом, чтоб наслаждался он их благоуханием, брюхо ему чешут, и от замороченности никто не догадается спросить Дачный поселок, как спросил у входа в пещеру герой «Многострадальной Геновевы» [3]3
Имеется в виду переведенная на болгарский язык пьеса немецкого писателя Фридриха Геббеля (1813–1863) «Многострадальная Женевьева», с успехом ставившаяся на болгарской любительской сцене в 60–70-е годы XIX века.
[Закрыть]: «Кто ты есть, человек или зверь? Ответствуй!»…
Если задать Дачному поселку такой вопрос, бьюсь об заклад, читатель, он даже не хмыкнет в ответ.
Итак, дядя Дачо, недовольно бурча, все-таки выдал справку Илие Макавееву. Человек среднего достатка, Илия Макавеев аккуратно сложил ее, вынул потрепанный бумажник, сшитый из старого голенища, спрятал справку туда, бумажник сложил пополам, дважды обмотал шпагатом, чтобы ненароком не открылся и справка не вывалилась из кармана. При осмотре тела бумажник со справкой обнаружен не был.
Иван Мравов сообщил об убийстве в город, в село Разбойна приехали на джипе следователь Б. Г. (прошу у читателя прощения за то, что имени следователя не раскрываю), судебно-медицинский эксперт и молодой оперативник. После допроса местных жителей, дававших показания с большой охотой, Иван повел прибывших из города в обратном направлении – к тому месту, где было совершено убийство, – чтобы произвести осмотр по всей форме. Убийство произошло в Чертовом логу, одном из самых глухих уголков округи, где у дороги бил родничок, окруженный липами, старыми кленами, цветущим шиповником, а поблизости раскинулись полузаброшенные виноградники – кооператив от них отказался да и в личное пользование никто их брать не хотел. Только на одном участке была грядка с луком, наполовину уже собранным. Боковина от телеги Илии Макавеева была обнаружена возле грядки с луком, убийство было совершено именно здесь, но осмотр места происшествия никакой ниточки следствию не дал. И в селе ниточки тоже не оказалось, так что джип с оперативной группой вернулся в город, а Иван Мравов остался в одиночку ломать себе голову над указаниями следователя. Он еще несколько раз побывал в Чертовом логу, но прошел дождь, смыл все следы, вещественным доказательством могла служить только наполовину убранная грядка с луком. Однако лук мог быть собран любым, кто проходил по Чертову логу, не обязательно убийцей. По мнению следователя, убийство было совершено человеком, который знал о том, что Илия Макавеев везет с собой деньги. Знал это тот, кто купил стройматериал, а также Иван Мравов и председатель сельхозкооператива. «А еще кто мог знать?» – допытывался следователь, на что Иван Мравов ответил, что все село могло знать, потому что в селе жизнь каждого человека как на ладони. Тот факт, что была похищена конская сбруя, наводил на мысль, что у убийцы есть лошадь и ему понадобилась сбруя. Размышляя над этим, они пришли к выводу, что тут, возможно, замешаны и цыгане. В надежде, что время поможет следствию, опергруппа отбыла, твердо убежденная пока что лишь в одном: убийство совершено с целью грабежа. Все остальное легло еще одной заботой на плечи молодого сержанта Мравова.
«Да, конечно, усталость, недосыпание, – думал Иван Мравов, вертя педали велосипеда и мысленно вглядываясь в лицо сержанта Антонова. – Но все твои арестанты – в служебном отделении вагона, дверь на запоре, и твое дело – доставить их с кирпичного завода в каменный карьер, все они у тебя на глазах и под рукой, а тут вся округа – все подчиненные общинному совету в Разбойне деревни и выселки раскинулись доверчиво и привольно под открытым небом, доступные любому надругательству, уголовному или политическому. Попробуй все это охранять!»
Он проехал на велосипеде через Чертов лог, поглядел на грядку с луком – там, где лук был собран, пробилась травка. Пустынным, мертвым выглядел сейчас Чертов лог, тропка, что вела к родничку, тоже спряталась в траве, давно уже ни один путник не сворачивал попить ключевой воды, отдохнуть в тени под липами или под старыми кленами. Заброшенным, зловещим и даже таинственным казалось сейчас это место. Еще более зловещим и таинственным показалось оно Ивану, когда на выезде из лога, у самой дороги, в покрытой росой траве он увидел двух женщин – наполовину скрытые высокой травой, они сидели и закусывали. Одна – немолодая, злая, усатая, хмуро смотрела на сержанта и жевала, при этом у нее вздувалась только одна щека. Вторая – молодая, с глуповатой физиономией, не то размечталась о чем-то, не то просто так улыбалась глупой улыбкой. На молодой было наверчено столько всякой одежи, что она напоминала копну сена среди травы. Заметив милиционера на велосипеде, обе женщины зашевелились, но встала только пожилая, хмурая, вторая осталась сидеть, рассеянно глядя на милицейскую форму. Она жевала, раздувая обе щеки. Когда женщины остались позади, Иван с облегчением вздохнул, потому что они тоже показались ему чуть ли не такими же зловещими и таинственными, как и Чертов лог. Добравшись до вершины холма, он легко покатил вниз по склону.
Внезапно раздался выстрел. Сержант вздрогнул, громко взвизгнули велосипедные тормоза, в первую секунду Ивану почудилось, что стреляют из засады в него самого, быть может даже те женщины, которых он видел в Чертовом логу.
Эхо унесло звук выстрела на другой берег и обронило на Кобылью засеку. Иван определил, что стреляли со стороны села, причем из боевого карабина. Он нажал на педали, цепь оглушительно скрежетала, Иван ехал чуть ли не стоя, еле касаясь седла. Ветер свистел в ушах, и он напряженно вслушивался, не прозвучит ли второй выстрел. По обе стороны от него медленно кружилась равнина, утонувшая в густой росе, ветвистые грушевые деревья, холмы, полосы высокой кукурузы, стылые, сонные проселки, а впереди сверкал под лучами солнца церковный купол.
2
В то же самое утро, когда Иван Мравов беседовал на железнодорожной станции с сержантом Антоновым, двое патрульных противоящурного кордона, поставленного у въезда в село Разбойна, были разбужены скрипом телеги, запряженной парой буйволов. Патрульные спали под тенистой грушей, возле потухшего костра. Ночи были сырые, и патрульные жгли костер, дымом отгоняя комаров. Почти каждый вечер сюда сходились мужики, сидели с мотыгами у огня, ожидая, когда подойдет их черед поливать огород или люцерну. Они пекли на углях кукурузу, картошку, рассказывали всякие небылицы из своей жизни, огонь мало-помалу бледнел, люди заворачивались кто в бурку, кто в старый, выношенный полушубок и засыпали под стрекот кузнечиков, кваканье лягушек в реке, протекавшей неподалеку, за стеной кукурузы, и мерное уханье филина. Время от времени кто-нибудь вставал, зажигал керосиновый фонарь и с мотыгой на плече шлепал босиком по холодной росе к своему огороду – глянуть, не подошла ли очередь поливать грядки. Остальные спали, пока их не будила какая-нибудь подвода, подъехавшая ни свет ни заря, либо же болтовня сорок. Сорок было две, они ночевали на ветках груши и спозаранку принимались болтать и ссориться.
В это утро сорок опередила телега, запряженная буйволами. Она была из соседнего села, мужик вез сына в город, в военкомат, на комиссию – комиссовать, как он выразился; сын у него был недоразвитый по причине детского паралича, он сидел на подводе, ухватившись обеими руками за боковины, и смотрел перед собой ничего не выражающим взглядом. Крупные капли пота проступили на его бледном лбу. Заметив сорок, которые суетились на дереве, паренек оживился, в горле у него забулькало, раздался возглас, в котором прозвучало нечто вроде радости, несколько резких вскриков и долгий, взволнованный стон. Отец смущенно усмехнулся, шагнул к пареньку, что-то сказал ему насчет птенцов, одобрительно при этом кивая. Он закурил, предложил по сигарете патрульным и среди разговора о погоде и урожае, расспросов о том, что новенького на белом свете, рассказал о сыне, который так и остался при младенческом разуме, – он малышом, когда еще ходить не начал, все плакал, возили его к знахарям и докторам, а когда начал ходить, выяснилось, что он перенес детский паралич и паралич этот день ото дня все больше его сковывает. Так-то он вроде все понимает, но понимает, как ребенок, очень любит всякую птицу, и, когда дома вылупятся цыплята или утята, он их из рук не выпускает, тискает, жмет, и от этого тисканья половину душит насмерть, не понимает потому что. А теперь вот вызвали на комиссию и приходится везти парня в город, чтоб комиссия его освидетельствовала. Патрульные успокоили мужика, что комиссия, конечно же, парня освидетельствует, и сообщили, что по причине ящура придется им ехать вкруговую, через Кобылью засеку. «Эта дорога мне известна, – сказал мужик, – но сперва я распрягу буйволов, напою, а там уж двинемся дальше».
Он выпряг буйволов и повел к чешме. Из обеих железных труб в позеленевшее каменное корыто струилась вода. Буйволы ступали вслед за хозяином тяжело, степенно, почти торжественно, не слишком торопливо и не слишком медлительно, так же как и вода журчала, не слишком торопливо, но и не слишком медлительно, разлетаясь сверкающими брызгами. Эта чешма журчала тут с незапамятных времен, посреди садов и огородов, полей подсолнуха, конопляников, созревающих хлебов, скошенных лугов и зарослей дикого шиповника, позади нее высился пологий холм, увенчанный тремя вязами, топографической вышкой и потонувшим в траве молельным камнем. По одну сторону холма виднелись синие ульи, а с восточной стороны, у самого подножия, земля была разрыта, и оттуда выглядывали древние каменные стены. Местный учитель занимался раскопками римских развалин, но работа продвигалась медленно, не хватало рабочих рук. Вся эта местность вместе с холмом и чешмой носила название Илинец. Учитель говорил, что у этой чешмы поили своих коней еще римляне, потом праболгары, потом черкесы, турки-османы, то есть все народы, что проходили тут, оседали и оставляли свои кости в здешней земле. Хозяин буйволов, вряд ли подозревая о том, что тут поили своих коней древние римляне, отпустил буйволов, цепи звякнули о каменное корыто, животные сунули свои бородатые морды в журчащую воду, а их хозяин, стянув с головы шапку, долго умывался под бьющей из крана струей. Он был с виду не старый, но, когда он снял шапку, патрульные обратили внимание на то, что он облысел не по годам. Умыв лицо, он плеснул водой на лысину.
Одни из патрульных встал на колени, заострил большим ножом несколько ивовых прутьев и начал плести корзину. Это был плотный, коренастый человек, лицо у него было в веснушках, волосы, брови, ресницы – рыжие, и даже глаза с рыжеватым оттенком – таким же, как у штанов из домотканой шерстяной материи. Он сдвинул фуражку на затылок, две продольные морщины пролегли по его лбу как бы с удивлением, словно они были взяты напрокат с другого лица. Широкий раздвоенный подбородок, складки у рта и эти две морщины на лбу выдавали рвущуюся наружу энергию, напряжение, нервность, они пытались раздвинуть, укрупнить небольшую его физиономию, но, поскольку это не удавалось, они удовольствовались тем, что провели несколько черт на неподатливых мышцах этого мужицкого лица, ресницы сделали прищуренными и быстрыми, в уголках глаз проложили скептические морщинки. В свое время этот человек был пастухом, бродил по лесам со стадом коз, и эти скитания выработали у него привычку остерегаться неожиданных ударов.
Стоя на коленях возле своей корзины, переплетая тонкие ивовые прутья, он то и дело откидывал голову назад, опасаясь, как бы прут не хлестнул его по лицу. Чтобы прутья ложились плотнее, он время от времени надавливал на них рукоятью своего большого ножа. Ивовые прутья ложились один за другим, изгибались, переплетались через равные промежутки, короткие неуклюжие пальцы двигались экономно, и все его движения тоже были экономные, он двигался на коленях вокруг корзины, словно колдуя над ней или читая какие-то заклинания. Парализованный паренек на подводе, склонив голову, пристально следил за его движениями. Буйволы напились воды, хозяин гнал их назад, к телеге, но они не торопились уходить, опускали морды в корыто и закидывали их кверху, как бы пережевывали и процеживали воду, позвякивая цепями. Потом все же повернули назад, на ходу пощипывая мокрую от росы траву.
Отовсюду веяло покоем и безмятежностью, как вдруг из лесу, из Кобыльей засеки, хлынула пестрая вереница людей и подвод, послышался неразборчивый говор, фырканье лошадей, собачий лай, на подводах крякали гуси, кричали женщины, и весь этот гомон и пестрота с трудом умещались на спускавшейся к реке дороге. Отец парализованного паренька остановился, засмотревшись на стекавший к берегу поток, паренек тоже заметил его и стал издавать какие-то трубные звуки; патрульный, который плел корзину, встал, поднялся и второй патрульный.
– Цыгане, – проговорил он. – В село их из-за ящура не пустили, вот они и двинулись еще куда.
Сороки на грушевом дереве оживились, затрещали и с громкими криками полетели в Кобылью засеку проверять, что там за шум и нет ли в этом шуме чего недозволенного.
Дорога из Кобыльей засеки круто спускалась к берегу, пересекала реку и после нескольких поворотов в кукурузном поле выходила прямо к санитарному кордону. Это был старый, изрытый вешними потоками большак, жители села приводили его в некоторый порядок только осенью, когда подходил срок возить корм для овец и виноград с виноградников. Из-за крутизны задние колеса телег приходилось притормаживать, привязывая к ободьям железные кошки, так что получалась наполовину телега, наполовину сани. Когда цыганский табор ступил на крутой склон, цыгане засуетились, стали подпирать и придерживать подводы, поднялся крик, цыганки на телегах тоже стали что-то кричать, вслед за ними подали голос гуси, собаки выскочили из-под телег поглядеть, из-за чего суматоха. Цыганская собака обычно бежит под телегой, там не так припекает. Но, увидав, что колеса застучали и запрыгали по разбитой дороге, высекая на камнях искры, собаки побежали в стороне от подвод.
Позади всех шел медведь, которого вел на поводу мальчишка-цыганенок. Один лишь медведь остался равнодушен к поднявшейся вокруг сумятице, он горделиво вышагивал вслед за цыганенком, поглядывая на жеребят, которые то подбегали к нему, то возвращались к голове каравана, подчиняясь негромкому зову своих матерей.
«Мустафа!.. Мустафа!..» – раздавалось в разных местах каравана.
Взад-вперед, взад-вперед, челноком сновал вдоль каравана босоногий цыган, властным тоном давая указания, как притормаживать, как подпирать подводы плечом, как уберечься от раскачивающихся влево-вправо дышл; я не сказал бы, что он вносил в сумятицу порядок или спокойствие, наоборот, он даже увеличивал ее, и чем больше лошадей и подвод спускалось вниз по склону холма, тем быстрее он сновал, так что издали, если б вы не стали особенно вглядываться, вам показалось бы, читатель, что этот узенький черный челнок в шляпе-котелке и с красной косынкой вокруг шеи, в пестрой рубахе, сшитой из домотканых платков в розовую, голубую и желтую полоску, не ходит по земле, а носится над землей, едва касаясь ногами дорожной пыли.
А телеги подняли такую пылищу, что патрульные различали только лошадиные спины и головы, часть боковин, цветастые шали цыганок, белеющих гусей, а медведя, шагавшего позади всех, они даже и не заметили. Женские ахи, охи и смех долетали до кордона, но в этом смехе звучали какие-то истерические нотки, крутой спуск явно пугал цыганок.
Были слышны отрывистые команды: «Держи крепче! Силенок не жалей!» Это был голос Мустафы, узкий челнок не переставал сновать взад-вперед, пока весь этот клубок ярких красок и шума не выкатился из леса, а потом не затих и не исчез из виду так же внезапно, как и появился.
«Реку переходят», – догадался патрульный, который плел корзину.
Отец больного паренька погнал буйволов к телеге – запрягать. Патрульные посоветовали ему подождать, потому что дорога через кукурузное поле узкая, пускай сперва цыгане проедут, а тогда уж и он, а то там свернуть некуда: если с дороги съехать, придется ехать прямо по кукурузе. Тем временем опять объявились сороки, до крайности взволнованные, уселись на ветке и давай вертеться и трещать. Больной паренек увидел их и стал им вторить, из монастыря долетел звон клепала, в котором не было ни веселости, ни печали, просто напоминание, что в округе есть и христианская вера. Но вот из-за кукурузы поднялась туча пыли, гомон, на время стихший, зазвучал снова, монастырское клепало, как ни старалось, не могло заглушить шум цыганского табора. Патрульные увидели, как замелькали среди зеленых стеблей сначала жеребята, потом впряженные в телеги лошади, за ними – собаки, люди, у некоторых лица еще были мокрые, и лошадиные морды тоже были мокрые – переходя реку, животные напились воды, а цыгане ополоснули лица, но стали от этого только еще смуглее. Пыль на большаке была глубокая, плотная, вздымалась неохотно, сонно вилась клубами, стараясь окутать пестрый громкоголосый караван, который потревожил ее покой. В хвосте каравана она привставала на цыпочки, клубилась выше кукурузы, озирала равнину и горы вдали и медленно оседала между зеленых стеблей.
Чтобы спастись от пыли, цыганенок с медведем свернул в сторону и повел зверя по широкому междурядью параллельно дороге. Под ногами их валялись желтые тыквы, и оба – паренек и медведь – то и дело спотыкались об них.
Заметив на шоссе шлагбаум, патрульных и карабин, небрежно висевший на плече одного из них, Мустафа рванулся вперед, стараясь обогнать процессию, а остальные цыгане стали перекрикиваться между собой, каждый хозяин шел рядом со своей телегой, подергивая вожжами. Женские голоса захлебнулись, ребятишки примолкли, только телеги легонько дребезжали да иной раз фыркнет чья-то лошадь. Когда караван вышел на асфальт возле кордона, телеги остановились, большая часть табора осталась на проселке среди кукурузы. Пыль продолжала клубиться, и хвост табора почти исчезал в ней. Патрульный, который незадолго до этого плел корзину, ответил на приветствие Мустафы еле заметным кивком и медленно пошел вдоль каравана, все время повторяя: