Текст книги "Демократы"
Автор книги: Янко Есенский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Кияк отложил бинокль и руками в белых перчатках захлопал вместе с прочими зрителями.
– Отец мадемуазель Желмиры? – услышал Петрович. Он повернул голову. Это спрашивал Дубец, и, дабы не возникло никаких сомнений, что спрашивал именно он, Дубец поздоровался, и усы его радостно встопорщились, он улыбнулся, показав мелкие темные зубы курильщика. Он добавил, что познакомился с мадемуазель во время происшествия с бричкой.
Депутат знал о происшествии и о знакомстве от дочери и от тетки. «Мне бы сразу его поблагодарить», – выругал себя Петрович и постарался исправить промах:
– Желка отзывалась о вас восторженно, пан генеральный директор. И я вам очень обязан и сердечно благодарю, с большим опозданием, правда, но я не имел счастья быть с вами знаком.
Они придвинулись друг к другу ближе.
– Элегантный удар, – восторгался Дубец, – грациозный, хорошо продуманный.
Петрович мял бороду. Похвала Дубца была ему приятна, тем более что директор говорил это вполголоса, словно восторгаясь независимо от присутствия отца.
– Прекрасно. Великолепно, – лились потоки восторга, – не жалею, что пришел, – какое наслаждение!
«А я ей чуть было не запретил, – упрекал себя депутат, глядя на поле и слушая приглушенные похвалы. – Представлю его жене, – решил Петрович. – Он производит очень хорошее впечатление… А чего только тетка не наговорила… Скряга ненасытная! Из-за нескольких крон превратить в Люцифера милейшего человека!»
Пришло ему на ум и дело Дубцовой против Дубца. Сейчас самое время узнать, помнит ли он о своей дочери Аничке. Нет, неловко, он так хорошо говорит о Желке… Впрочем, можно шутливо довериться – дескать, к нему поступила жалоба на Дубца. Не серьезная, так себе… Люди к нему, как к адвокату, обращаются со всякими делами. Сказать, что не знал его, поэтому согласился вести дело. Если бы знал… Теперь-то он знает, против кого пришлось бы выступать. Доверенность он возвратит.
Петрович смотрел и думал, что сейчас он – свидетель многих состязаний. Тут встречаются не только «Спарта» и «Геркулес». Тут борется адвокат Петрович с отцом Петровичем, Аничка с Желкой. Выиграет адвокат – проиграет отец; выиграет адвокат – выиграет Аничка, а Желка, чего доброго, проиграет Дубца, который, судя по всему, интересуется ею. Надо бы выяснить, серьезные ли у него намерения. Если да – пускать в ход жалобу против него просто глупо, потому что в благоприятном случае его карман и карман Дубца – один общий карман, не будет же он выворачивать собственные карманы.
Два игрока – один в белой футболке и красных трусах, другой в красной футболке и белых трусах, – один справа, другой слева – подали Желке халат и проводили ее на почетную трибуну. Там ей было оставлено место неподалеку от вице-президента; он поклонился ей, аплодируя, чуть приподнявшись с кресла и размышляя про себя – встать ли и поблагодарить ее за прекрасный удар, или достаточно будет немого поздравления с улыбкой. Сообразив, что он, собственно, незнаком с девицей, поскольку никто не догадался представить ему ее – разве спортсмены знают, как и что полагается? – он удовлетворился немым любезным поздравлением.
Начался обычный матч.
«Глупая девчонка!» – Петрович злился, что Желка не села ближе к Дубцу и упускает такую возможность!
Дубец издалека поклонился Желке. Она весело кивнула ему головой, как старому знакомому…
– А я готовил покушение на ваш карман, – неожиданно вырвалось у Петровича, вероятно, потому, что они замолчали и говорить было не о чем.
– Жена? – спросил Дубец, удивив Петровича тем, что он так близок к истине.
– Нет. Дочь.
– Анна?
Петровича отбросило на спинку кресла. Он онемел. И лишь в мозгу у него промелькнуло: «Просто ясновидец!» Шея у Петровича одеревенела, он даже не смог утвердительно кивнуть. В его ушах звенели слова, что дело в порядке, не потребуется ни обвинений, ни покушений, деньги находятся в суде, как сиротский депозит. О девочке в самом деле забыли, но когда пани Микласова зашла к Магулене потребовать расширения домашней регистрации, выяснилось, что Анна не записана ни в одном календаре, потому что учитывается отдельно, и причитающиеся ей суммы ежемесячно перечисляются на книжку Магулены Чинчаровой. В настоящий момент набежало до семидесяти тысяч…
– У Магулены все списки я забрал. Теперь их ведет главный управляющий. Магулене я доверил наблюдение за коровами.
– А дочь видеть не хотите? – с трудом выдавил Петрович.
– Вся эта история некстати. У меня совершенно иные намерения. На этот раз серьезные. Довольно мальчишеских выходок. Хотел я выкинуть еще один, последний фокус – сальто-мортале, чтобы либо шею свернуть, либо идти по земле таким, знаете ли, семейным и гражданским шагом… И вдруг именно сейчас из тьмы прошлого вынырнула какая-то девочка, и моя легкомысленная совесть напомнила мне обо всех моих грехах… О девушке я позабочусь, но сейчас я хочу «торжественно выбить» ее из моей жизни. Она мне мешает.
– Торжественно выбить? – Петрович оттопырил бороду.
– Ну, если хотите, вычеркнуть из моей жизни. Я говорю «торжественно выбить», потому что это связано с сегодняшним торжественным ударом.
Петрович понял. Серьезные намерения – это его дочь. Все в порядке.
– Прошу вас, пан депутат, не говорите об этом мадемуазель.
«Конечно, конечно».
Из-за облаков выглянуло солнышко.
– Она ведь обо всем знает, – вспомнил депутат.
– Тогда все кончено.
– Нет, это только начало песни.
– Вы думаете?
– Разумеется, не сомневайтесь.
Петрович превратился в пылающий солнечный столб, он сиял и рассказал все, что знал об Аничке и комиссаре Ландике: они до такой степени влюблены друг в друга, что ничего не замечают вокруг…
Среди зрителей – их насчитывалось до десяти тысяч – находился и Ландик. Он был не настолько влюблен, чтоб ничего не замечать. Он очень хорошо видел мадемуазель Желмиру Петровичеву. Давно они не были вместе. После последнего совместного «упражнения для шеи» или «физкультурных поцелуев», которые так хорошо разглядел, а потом бесстыдно выдал попугай Лулу, Ландик заходил к ним всего два раза, да и то не на квартиру, а в канцелярию «дорогого дядюшки»; один раз – посоветоваться относительно выступлений в деревнях, а в другой – заступиться за Микеску, чтоб пан председатель не прогонял его из секретарей за то, что он осмелился предлагать кандидатуру Розвалида. При этом Ландик намекнул, что дорогой дядюшка обещал лично похлопотать перед паном председателем за этого несчастного и, что самое подходящее, – рекомендовать его как специалиста-финансиста в краевой комитет или хотя бы в окружной комитет в Старом Месте от крестьянской партии, преданнейшим приверженцем которой он был и остается. Лучше, конечно, в краевой, потому что членам его платят за одно-два заседания три тысячи крон в месяц, и он не только воспрянул бы духом, но и поправил дела; на подобное вмешательство дядюшка реагировал весьма сдержанно и разговаривал высокомерно. Разве не достаточно, что он бесплатно ведет два процесса Розвалида, не испросив даже аванса на гербовые марки? «Видно, Розвалиду этого мало, – саркастически заметил адвокат, – и он будет добиваться от партии дарового автомобиля».
В ответ на это оскорбленный Ландик повернулся и, не произнеся ни слова, ушел, оставив дядюшку в недоумении. Его охватило отвращение, и он решил никогда не переступать порог дядюшкиного дома и ни о чем не просить этого чванливого индюка.
В этом решении его укрепила и встреча с Желкой, оставившая неприятный осадок. Ландик зашел в «Китайскую кондитерскую», куда забегали съесть порцию мороженого и выкурить сигаретку-другую четырнадцати – пятнадцатилетние школьницы во время уроков закона божьего{140}. Напрасно он туда пошел. Это случилось после тех «выборов», на которых Аничка была единственной избирательницей, а сам он был избран единогласно. В тот раз Микеска не допил кофе, а в «Китайской кондитерской» не допил кофе Ландик. Он оставил его нетронутым вместе с ватрушкой; он рассердился на Желку так же, как перед этим на ее отца.
– Мне поручили торжественный удар по мячу, – похвалилась она Ландику.
– Это не очень эстетично, – охладил он ее пыл, – женщинам это не идет. Как ласточке слоновьи ноги.
– Не видала таких ласточек.
– А я – женщин, которые лягают мячи.
– Только вам разрешено лягать, причем – женщин.
– Кто лягает женщин?
– Хотя бы ты.
– Как? Откуда ты взяла?
– На себе почувствовала.
– Я тебя лягал?
– Да. Меня в Старом Месте, а ту, другую, здесь в Братиславе. В Старом Месте мяч звали Желкой, а тут, в Братиславе – Аничкой… Зачем ты меня целовал, – прошипела она, – если игра уже была сыграна?
Ландик шмыгнул носом. Он не сразу понял – серьезно или в шутку она его упрекает. То, что Желка знает об Аничке, его смутило, но он тут же одернул себя – ему нечего стыдиться. И таиться нечего, приказал он себе, решив серьезно объяснить все, но Желка продолжала сердито шептать:
– Зачем, если ты ее целовал, начал игру со мной? Конечно, вы швыряете нас на землю, бьете нас ногами, мы летим вверх тормашками и не знаем, куда упадем, в какие ворота влетим. Вот и мы будем учиться, как лучше вам наподдать, не для того, чтоб вы высоко летали, а чтоб чувствовали нас. Все. Конец старой игре, начинаем новую…
– Гол! – крикнул он ей в ухо. – Чем больше будет забитых мячей, тем вернее надежда на переходящий кубок.
– Да, милый Яник. Пришел конец нашей чудесной игре. Оставайся со своим мячом, и пусть он будет называться пани Ландиковой. А мой мяч на торжественном ударе – паном Ландиком. По тебе ударю, и ты вылетишь. Из сердца выбью, – из сердца вылетишь.
Ландика уже начинала злить ее горячность и явная фальшь. «Со своим мячом» доконало его, он вспыхнул и напомнил, что она была не лучше и играла им от начала до конца. Возле нее всегда вертелись другие игроки, а он в этой игре не был даже подметкой ее ботинка, путался в пыли под ногами либо смотрел из-за забора сквозь дырку в доске от выпавшего сучка. Ему впору было лезть на дерево, чтобы увидеть ее некорректную игру, потому что доступ на стадион ему был закрыт.
– Что ж, пока!
– Пока! – отозвалась она. – Ступай к своей кухарке. Ровня к ровне!
Желка скривила губы, словно собираясь заплакать. Она отомстила за неверность!
При словах «кухарка» и «ровня к ровне» Ландик побагровел от гнева. Барская бесчувственность! Не ожидал он от нее такого. Милая, нежная девушка, и вдруг – такой злобный вульгарный выпад. Капелька желчи – и слезла вся лакировка. Аничка куда благороднее.
– Как бы ты не породнилась с этой кухаркой, – бросил он ей в глаза, словно камень.
– Через тебя?
Она попыталась презрительно захохотать, но Ландик метнул другой камень:
– Нет. Через Дубца.
И гордо ушел.
Сейчас он смотрел на поле.
Желка присела, по-мальчишески расставив ноги, уперлась руками в голые коленки, выпятила острый подбородок, следя взглядом за полетом мяча. Ландик отвернулся и, пробираясь между толпившейся в проходах публикой, пошел к выходу. Ему было противно, он испытал легкий приступ тошноты – как человек, увидавший отвратительное зрелище, некрасивую сценку или прочитавший отталкивающую, оскорбляющую чувства и нравственность страницу в книге. Ландик вытянул губы и сплюнул.
«В сердцах выкинула меня из сердца, слава богу, конец игре с тобой. На земле у меня осталась Аничка. Мой «мяч». Милый мячик. Я возьму тебя в руки, прижму к сердцу. Мячи ведь не только бьют ногами, их прижимают к груди, носят в руках», – тихо нашептывали ему его мысли.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Мачеха
Минул год.
На Влчкову улицу опустилась мокрая осенняя мгла. Она сидела с утра до ночи неподвижно, как старая баба в сером дырявом платке, пряча под ним сады, газоны, деревья, дома, она облизывала их, и от ее ядовитой слюны все набухало сыростью и увядало. На старых виллах с дикого винограда облетели красные листья, оставив на каменных стенах бугорки шишечек и тонкие волокна побегов – кровавые жилки на морщинистом теле. Березки худели, роняя почерневшие комочки листьев, и на их тоненьких веточках капельки воды переливались как нанизанные на нитку жемчужины. Кусты роз уже нарядились в салопы, их покрыли шапками или пригнули, как стариков, пониже к земле. Под серебристые ветви елей набивались стайки безмолвных дроздов, а на голых каменных оградах сплетничали, отходя ко сну, воробьи.
Темнело рано.
В квартиру молодой вдовы Эстеры переселялись молодые: комиссар Ландик и Аничка.
Было пять часов. Свет в комнату пробивался лишь через решетчатую затворку печи. Отблески, как маленькие серые котята с горящими глазами, резвились на полу, кувыркались, царапались, терлись около ног, карабкались на колени, прижимались и мурлыкали.
Под это мурлыканье Ландик рассказывал негромко и спокойно:
– До нас здесь жила красивая молодая вдова. Она переехала на квартиру получше. Эта вдова нечаянно явилась причиной домашней войны. Не столько она, сколько проклятая тысяча, которую дядюшка посадил между кактусов. Пани Эстера пошла возвратить ее. Бог весть почему она понесла деньги сама, а не послала по почте, бог весть почему вложила их в конверт, почему в конверте была не только банкнота, но и письмо с выражениями благодарности. Одни сплошные загадки. Досадно, что она не застала депутата дома. Еще досаднее, что пани Эстеру приняла пани Людмила. Но всего досадней, что пани Людмила взяла у нее конверт, а пани Эстера, не зная своего коварного племени, выпустила конверт из своих прекрасных рук. Возможно, пани Людмила не сказала: «Будьте добры, пожалуйста, дайте!», а с невольно ревнивым жестом потребовала: «Давайте его сюда!» Но хуже всего, что пани Людмила вскрыла конверт. Тысяча как тысяча! Но письмо! Благодарность!
Напрасно пан депутат, наш дорогой дядюшка, уверял жену, что он был движим исключительно чувством сострадания к нищете. Какое там сострадание, если рядом с тысячей – красивое, загорелое, молодое женское лицо с сияющими глазами. Можно поверить в сострадание к нищенке в тряпье и язвах. А это увлечение – вероломство, измена. И была объявлена война.
Это была первая измена и первая война.
Другое семя ссоры посеял некий депутат, по имени Радлак… Это уже дело политическое… Он хотел стать депутатом и занять место дядюшки. Дядюшка однажды неодобрительно высказался о том, что маленькие люди отказываются платить и хотят все бремя налогов переложить на плечи больших людей. Он назвал это современным рабством, когда больших хотят сделать рабами маленьких людей, и не только отдельных индивидов, но вообще все государство подчинить массе. Если раньше боролись против привилегий больших, то теперь он выступил против привилегий маленьких людей. Государство – солнышко, которое призвано давать тепло и свет всем. Лучи его не должны обходить стороной большие небесные тела – планеты, все свое тепло отдавая какому-то Млечному Пути, который воображает, что солнце вертится лишь вокруг него… Государство, мол, не картежный болельщик, чтобы вмешиваться в каждую деревенскую игру и ждать подачки с каждой выигранной кроны. Что-то в этом роде… Но он взял слишком вправо… А хуже всего то, что обрызгал злобной слюной политику партии и ее вождя, который каждому стремится навязать какую-нибудь полезную работу. Дядюшка сказал, что, хоть и есть поговорка «Гей, словак добр душою и со всеми ладит», мы не смеем вести соглашательскую политику.
Не знаю, что нашло на дядюшку, из-за чего он выкидывал такие фокусы. Человек он добрый, покладистый, уживчивый, отзывчивый, мягкий, как говорится, хлебный мякиш, из которого, если сумеешь, можно вылепить любую фигурку. Не пойму, что с ним произошло. Должно быть, от злости, которую подогревала дома пани Людмила и которая в нем, старом горшке, закипела… Недоверие в партии к нему росло, его стали обвинять в вероломстве, измене.
Это была еще одна измена и еще одна война.
Депутатов тоже призывают к ответственности, словно какого-нибудь комиссаришку вроде меня. И дядюшку призвали к ответу. Он сопротивлялся, ссылаясь на то, что воля народа поставила его депутатом; ему пояснили, что есть суд, который эту волю из парламента запросто турнет, потому что находиться в парламенте достойны лишь дисциплинированные стражи народных интересов, которых по приказу командира выдвигает партия. А неуправляемой пьяной воле, цепляющейся за стены и фонари, место на улицах Братиславы, на которую найдет управу полиция, если эта самая воля поднимет шум.
И бедняга дядюшка скандалил дома, потому что его били в партии, и где попало вопил не своим голосом перед членами партии, потому что его преследовали дома.
Сама понимаешь, каждому хочется быть диктатором – кому в широком, кому в узком кругу, если не где-нибудь, так дома. Всегда должен быть кто-то, кому ты можешь приказать, иначе ты пропадешь. А дядюшка обнаружил, что даже дома он – не диктатор, никогда им и не был, только раньше не сознавал этого. Теперь все словно сговорились против него: жена, дочь, кухарка Зуза, горничная Маришка. Ему чудилось, что повсюду он наталкивается на стену непокорности, невнимания, пренебрежения к его приказаниям, но и поддавался и все отчаяннее размахивал саблей.
Дочь Желмира вопреки его запрету, а может, и назло, стала секретаршей «Общества симпатизирующих красной Испании», которое было связано и с «Союзом самообожествляющихся писателей» (по выражению тетки Корнелии), а этот союз, в свою очередь, вел переписку с «Обществом друзей Китая». Желмира поступила так не по убеждению, конечно; скорей всего, чтобы иметь благовидный предлог уходить из дому, где постоянные ссоры становились невыносимыми. К тому же другие общества были уже обеспечены руководящими деятелями, а эти были новые и нуждались в активных членах. А может, потому, что девушка боролась против старого воспитания. Не слушалась ни отца, ни мать.
А что это за диктатор, которому не подчиняется даже собственная жена? Что ж это за диктаторша, которую не признает даже собственный муж? Само собой, таких диктаторов дочь не станет слушаться. Это логично.
Дядюшка защищался и отважно вел наступательные операции на обоих фронтах. И как при всякой войне, – на фронте стреляют, а в тылу процветает любовь, – так и здесь. Твой неведомый отец начал ухаживать за Желмирой Петровичевой. Вился вокруг нее, увивался, опутывал ее своей любовью, как фасоль опутывает шест.
Однажды вечером под соответствующим сиропом чете Петровичей был преподнесен усатый фрукт… К чему рассказывать дальше? У Гвездослава одно яблоко примирило две враждовавших семьи{141}, а в этом случае бородатый фрукт, если хочешь, усатый боб, сдружил семью, клокочущую восьмидесятиградусной злобой.
Домашняя война была ликвидирована.
Пришел конец и войне политической, скрепленной миром в личном кабинете дядюшки. «Фрукт» предложил Петровичу подписать бумажку; в ней значилось, что пан депутат нисколько не стремится предстать перед судом, где ему официально заявят, будто народ избрал своим представителем в парламент «низкого, бесчестного» человека, ибо он подчиняется во всем дисциплине партии – и да поможет ему бог!
Пан депутат подписался под бумажкой. Этим была сохранена сила другой бумажки – так называемого депутатского мандата. Теперь Петрович мог иметь виды и на портфель министра.
Не следует увлекаться и пересаливать. Кухарки бывают разные: одни недосаливают, другие пересаливают, а вот политик никак не смеет перебарщивать, иначе ему откажут от места и посоветуют предложить свои «услуги» в домашнем хозяйстве другой политической партии… Я даже сказал бы, что состоять членом партии – значит отказаться от свободы, убеждений, превратиться в раба, исполнителя воли своего господина – партии…
Как сказал доктор Рубар: «Быть депутатом – это не почет, а рабская каторга. Депутат – не генерал, а скорее цирковая лошадка, которая не смеет выбежать за барьер, а может только красиво гарцевать по арене, не то – горе ей! Щелкает хлыст, кричит публика. Не смеешь ни барьер перепрыгнуть, ни задом подбросить, ни удила закусить. Попробуй только! Сразу попадешь в ненадежные, и тебя уведут с манежа. Кому какое дело, что за тебя подали голоса сто тысяч избирателей, твой мандат отберет один президент и двенадцать присяжных».
Я желаю дядюшке удачи. Говорю тебе: он – хлебный мякиш, его разжует и беззубый. Розвалиду он выиграл два процесса, помог ему попасть в финансовую комиссию. Воскресил его, словно врач-кудесник. И мне он помогал, советовал. Еще чуть-чуть, и я оказался бы в парламенте. Мне там было бы легче других, я же чиновник – и без того дрессированная лошадка, на меня могли бы положиться… Это дядюшка так ответил, когда Рубар про цирк сочинил. Микеска мне передал… А тебя, Аничка, я поздравляю.
– С чем? – спросила она тихо и испуганно отстранилась от его плеча.
– С будущей мачехой.
– Какой мачехой?
– Ну, Желкой. Она станет твоей мачехой, если выйдет за пана отца.
– Боже мой!
– Об одном тебя прошу: никогда ничего не проси у них.
…Когда-то он уже произносил эти слова – нищий четырнадцатилетний мальчишка говорил матери: «Ничего у них не проси, я не хочу».
– В том, чтобы не просить, – двойная прелесть, – объяснил Ландик, – сознание бедняцкой мести и в то же время – бедняцкого счастья: не просить и иметь кого-то рядом, кому можешь сказать об этом, поделиться… Если можно это сделать, ты, собственно, и не бедняк… Аничка, мы с тобой не бедняки…
Перевод И. Ивановой.