Текст книги "Демократы"
Автор книги: Янко Есенский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
Нет, Людмила просто дразнит меня, – успокаивал себя Петрович тогда, утешил себя этим и сейчас. – Какой бы безнравственной и суперсовременной она не стремилась казаться, в ней сильны извечные естественные моральные устои. Пускай ей даже захочется вкусить эротики – старые, испытанные, благородные правила, в которых она воспитана, оставили в душе ее проторенную тропинку, и даже если эта тропинка зарастет, след ее всегда будет заметен».
Обретя некоторое душевное равновесие, Петрович вдруг снова заволновался, – виной тому, быть может, была фляга, к которой Петрович уже неоднократно прикладывался. При очередном, шестом глотке, он вспомнил, что жена рассказывала ему о каком-то второкурснике с юридического.
– Знаешь, что он мне сказал? «Не женюсь на девушке, прежде чем она не даст мне убедиться в своем целомудрии». Ты представляешь – это он говорил мне, замужней порядочной женщине!
– Ну, и ты вышвырнула его?
– Он, конечно, не совсем прав…
– Ты его не вышвырнула?!
– Да будет тебе, в конце концов, у нас свобода мнений!
– При чем тут свобода? Он позволяет себе грубые непристойности, а ты…
– Чего ты хочешь от нынешней молодежи?
– Да как он смеет разговаривать с тобой в подобном тоне?
– Это современно.
– Свинство это, вот что. Чтобы ноги его не было в моем доме, не то я собственноручно его выкину!
Чего только они ей там не наговорили! Как со временем изнашивается прочная домотканая простыня, так и устоявшиеся домашние устои, того и гляди, дадут брешь. Все эти юнцы веселы, бойки, предприимчивы, нахальны и глупы. Какими только глупостями не забивают они голову дочери, Желке! А поди знай, что они позволяют себе на деле? Неужели им не нужны чистые домотканые прочные простыни?
Вора нередко делает случай, а Желка переполнена медом, он переливается через край, и многие успевают его лизнуть, но все равно достанется не всем, и тогда обделенные обращают свои взоры на пани Людмилу. Она еще молода и красива, высока и стройна, ну разве что пополнее и округлей Желки. Пылкие юноши ищут у нее утешения, и разговор о девичьей целомудренности – прямое тому свидетельство.
Что, если это жена целуется, не стесняясь попугая, и возбужденно взывает к юнцу: «Целуй меня! Целуй меня! Целуй меня!» Чего только женщина ни сделает, лишь бы не прослыть старомодной! Черт не дремлет!
Так кто же из них – жена или Желка? Или обе?
Он мысленно представил себе их рядом, – которая же скорее готова выслушивать признания в любви? Пожалуй, все-таки Желка.
Она давно выпорхнула из гнезда и теперь у ней на уме одни забавы. Театр – танцы. Кино – танцы. Теннис – танцы. Яхт-клуб – танцы. Бал юристов – танцы. Маскарад Красного Креста – танцы. Бал оравских экскурсантов – танцы. Гулянье студентов из Брезовой под Брадлом – танцы. Танцы, танцы, танцы. Тела прижимаются к телам. Танго, фокстроты, шимми, румбы, английские вальсы. Полуобнаженные тела, затянутые в тесные платья. В этих трясках и вихляниях растрясут они все ценное из своих молодых душ, все мало-мальски серьезные интересы. А поскольку душа отнюдь не выкована из особо прочного металла, она потускнеет, износится, будто никелированные карманные часики от постоянного доставания, верчения, открывания и закрывания. О жизни у нее сложатся самые искаженные представления.
Достаточно представить себе гнездовья испорченного воображения этой бесцеремонной хищной птицы, которой все доступно! А ведь девчонка целехонькими днями ну ничего не делает, палец о палец не ударит! В голове – молодые люди, танцульки, двусмысленные намеки, любовные развлечения. Ежедневная программа развлечений приедается. Надоедает танцевать, тереться о пиджаки, смокинги, фраки – этого становится мало, захочется и до замужества испробовать что-нибудь эдакое и повеселее, чтобы взыграли нервы, кровь запульсировала живее, чувства напряглись до предела – тут уж не до голоса рассудка. Воображение мечется, ах, иметь бы и после свадьбы декамерон пикантных новеллок и пережить несколько легких, безнравственных французских романов наяву! Что для нее один или два поцелуя, десять, сто – сегодня с одним, завтра с другим! Это всего-навсего шелест губ – двух маленьких листочков, а нужны – буря, ураган, смерч, чтобы трещали, вырывались с корнем деревья.
Петрович горестно вздохнул над упадком нравов, над утратой женской неиспорченности…
Когда-то до обручения его невеста, нынешняя пани Людмила, не соглашалась пойти с ним в лес на прогулку, без сопровождающих не ходила с ним даже в кондитерскую полакомиться мороженым. Лет десять назад девушек позже девяти не выпускали на улицу, а сегодня они запросто ходят по «Золотым лирам», «Асториям», «Альжбетам», пьют, курят, домой лишь под утро являются – помятые, пьяные, провонявшие табачным дымом, с расстроенным желудком.
Когда-то поцелуй с молодым человеком без серьезных намерений был верхом легкомыслия. А сегодня отказ пойти на квартиру к неженатому расценивается как деревенская неотесанность. Гимназистки пятого класса разрешают молодым людям провожать их из школы, а дома у ворот лижутся и назначают свидания в глухих переулках или в дансингах. Вот уж воистину: что стыдно да грешно, то в моду вошло.
В «Гвезде» или еще где-то он прочел статейку какой-то бабы-монстра, что девушкам, как и мужчинам, во имя равноправия следует иметь добрачные половые отношения. Несправедливо, мол, требовать чистоты только от девушек. После подобных статей тот желторотый правовед, видимо, и хотел до брака убедиться в невинности своей невесты. Нелишне проповедовать чистоту мужчин до женитьбы, но во имя равноправия с мужчинами подражать им в распущенности, в пьянстве! Ничего себе прогресс! Просто отталкивающая, неженственная, отвратительная глупость и мерзость.
А про себя он добавил: «Честь и хвала исключениям». Его Желка, слава богу, исключение среди сумасбродных «суперсовременных» девиц и студенток, которые пьют и курят. Оберегая от дурных влияний нравственность дочери, он не послал ее учиться дальше, но нет худшего учителя, чем избыток досуга, толкающий не к занятиям, а к развлечениям, которые как алкоголь: сначала рюмочка вина, потом – чего покрепче, а в конце концов – неразбавленный спирт, чтобы возбудить, одурманить мозг, заставить молчать рассудок, и ты, подчиняясь безумным желаниям, предаешься излишествам.
Бьюсь об заклад, что это Желка, опоенная хмелем нахального студента, взывала: «Целуй меня! Целуй меня!» Или одышливый юнец, утопивший свой рассудок в рюмках Желкиных глаз? Чокались тут у меня в кабинете и изливали души! Черт бы их взял! Я наведу порядок в своем доме! Иначе его добрая слава не стоит и гроша. Буду целоваться я (нет, разумеется, я не буду – во всяком случае, на глазах у попугая), будет целоваться жена, дочь, горничная, шофер и еще – целая дюжина студентов? Во что превратится мой дом, мой кабинет?»
И Петрович решил выследить грешников. Ясно, что в его кабинете некто переходит границы порядочности, используя его приличный дом для подозрительных встреч. Этого так просто оставить нельзя. «Я не стану возражать против пособий и, черт с ними, поддержу любого, но попустительствовать предосудительным связям! Я не допущу, чтобы Людмила, или дочь, или обе вместе оделяли кого-то любовью без моего ведома, переводили мое добро, мое доброе имя, мою честь. Хотя бы дома я не буду референтом, безропотным соглашателем!»
И пан депутат отправился на поиски рассыпанных поцелуев, время от времени освещая себе путь коньячным светильником.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Нищие
В четверг вечером явился доктор Ландик, комиссар.
Когда Петрович вошел в комнату, Ландик сидел на диване между пани Людмилой и Желкой. Молодой человек был в чиновничьем мундире с двумя фалдами, официально именуемом «с задним разрезом», чего, впрочем, видно не было, поскольку к присутствующим Ландик был обращен лицом. У мундира было два рукава и четыре кармана с клапанами, которые застегивались на пуговки; семь пуговиц на поле справа и семь обметанных петель слева, в которые просовывались эти пуговицы; воротник высотой в пять с половиной сантиметров с тремя нашивками – одна в пятнадцать и две по шесть миллиметров, а также две вышитые розетки из листьев диаметром в пятнадцать миллиметров; Ландик был при сабле, у сабли, разумеется, имелись клинок, эфес и ножны (все согласно «Сборн. зак. и улож.»). Само собой, Ландик был в штанах и обут.
Все трое оживленно беседовали. К своему «дважды коллеге» – доктору прав и чиновнику краевого управления – пан референт отнесся со сдержанным недоверием. Но, обнаружив, что тот не генерал, а всего лишь чиновник, к тому же родственник, и вовсе насторожился. В голове беспокойно завозилась холодная как лягушка мысль – а не из Желкиных ли он «мальчиков» или жениных поклонников? Ишь, расселся с удобствами между обеими… Петрович сразу проникся неприязнью к Ландику.
«Не хватало еще, чтоб Желка завела с тобой роман. Тебе до государственного советника сто лет служить, – размышлял Петрович. – А я такого еще и поддерживаю… За тобой нужен глаз да глаз», – заключил он тревожно.
Но Ландик при виде «дядюшки», как он его называл, учтиво вскочил, вежливо и почтительно поклонился, выжидая, пока Петрович подаст руку, так что тот в самом деле подал ее и поздоровался не совсем уж сквозь зубы, хотя и без доверительного «коллега». Набежавшая было на его чело тучка исчезла, когда он узнал, что на ужин будут его любимые спагетти с маслом и тертым деревенским сыром.
– Что новенького в краевом управлении? – произнес он даже игриво.
– Я обращен к верхам спиной, – в тон ему ответил Ландик, – многого не вижу, зато чувствую, что с самого высокого хребта дует холодный ветер. Даже дрожь пробирает.
– Что, пан президент гневается?
– Я его уже недели две не видел.
– Так откуда же холодный ветер?
– Увы, даже не столько холодный ветер, сколько сверканье молний, после которых жди громовых раскатов. На дверях его кабинета, возле звонка, табличка с надписью: «Не входить». Проходя мимо этой таблички, я всякий раз втягиваю голову в плечи и, лишь вернувшись к себе в комнату, облегченно вздыхаю: «Слава богу! Молния сверкала, но гром не грянул», а за мной и главный советник Грнчарик. Такие надписи, может, и удобны, но уж очень это строго, неприветливо, по-барски, недемократично: прямо в глаза бьет.
– Не скажи! Бить, драться – это свойственно скорее народу. Что ж тут барского? А президенту таки сильно докучают…
– Едва ли. Но теперь-то его и подавно перестанут беспокоить, раз придется нажимать кнопку.
– Кнопка спасения, – фыркнула Желка.
– Совсем неглупо, – подхватил Петрович. – Я велю себе сделать такую же! – И, думая о покое, заговорил о нищих: – Ужас сколько их! Я теперь в каждом клиенте подозреваю нищего и жду, что он попросит милостыню. Устрашающие надписи бесполезны. Плакаты внизу в подъезде – «Попрошайничество запрещено полицией» – и на дверях моей конторы – «От пригласительных билетов с благодарностью отказываемся» – не производят никакого впечатления. Нищие как ходили, так и ходят, а дамы и господа приносят пригласительные билеты «почетным гостям» вместе с какими-нибудь подписными листами, и не только в контору, но и сюда, в квартиру, лезут. Правда же? – обернулся он к жене.
Пани Людмила кивнула:
– Еще сколько!
Но поддержала мужа холодно, без улыбки. Стоило Петровичу появиться в гостиной, веселость ее как рукой сняло, она умолкла. Лицо приняло безразличное выражение, ей словно неинтересно было слушать мужа, и она поскучнела.
– Я им: «Вам уже подавали здесь, нечего таскаться наверх!» Ноль внимания. Ради пяти геллеров на третий этаж вскарабкаются и самые беспомощные калеки, и каждому я даю дважды. А почему они ходят сюда? У них есть свои условные знаки. Под звонком на дверях квартиры доктора Петровича карандашом нарисован простой или двойной крест, для нищих это означает: «Тут живут христианские души, звони смело, подадут». Обратите внимание: на дверях квартир, где не подают, под звонком вы увидите параболу с кружочком наверху. Это значит: «Толстопузый… Здесь ничего не получишь и не звони». В другом месте вы увидите нули, то есть: «Нищий, не звони! Не открывают, в лучшем случае посмотрят в глазок». В такую дверь нищий толкнется разве что по ошибке или начинающий, еще не постигший азбуку нищих.
– Любопытно, – вежливо заметил Ландик.
– А вообще с ними лучше не связываться, – продолжал хозяин, – они умеют мстить. Как-то жена мне пожаловалась – помнишь, Людочка, – что за месяц раздала тридцать крон. Я ужаснулся. Этак недолго и по миру пойти! Говорю ей: «Зачем ты подаешь? Они и без того в конторе получают. Чего еще наверх шляются?» Пробовал я и откупиться – приобрел в ратуше за пять крон «нищенскую бумагу» и приклеил себе на дверь. «Нищенская бумага» – это нечто вроде удостоверения о выполнении долга перед нищими: они могут приходить только по пятницам. А заявятся в другой день – ткнешь пальцем в эту бумажку, и им не останется ничего другого, как удалиться. Но мне бумажка не помогла, нищие продолжали приходить. Велел я стереть тайные знаки. Ничего не помогло. Звонят и звонят. Расходы на нищих дошли до сорока крон у жены и до пятидесяти у меня. Я распорядился, чтобы внизу в конторе не подавали и всех попрошаек, бродяг, безработных посылали наверх. Представляете, коллега, чем это кончилось?
Коллега отрицательно затряс головой: не знаю, дескать.
– Тотчас под табличкой, где на белой эмали черными буквами написано «От пригласительных билетов с благодарностью отказываемся», появился «толстопузый». За то, что раньше я подавал им дважды, а теперь только один раз, они насовали мне патефонных иголок в американский замок… Полдня мы не могли попасть в контору. Я пропустил сроки по трем делам, – это обернулось для меня ужасными издержками. Иголок у них, видимо, было в избытке, потому что всюду, где стоял нуль, то есть «Нищий, не звони!», и парабола с кружочком, то есть «толстопузый», напихали в замки иголок – одну или две: этого было достаточно, чтобы замок испортился, и жильцы либо не могли выйти из дома, либо торчали на улице. Мы только тем и занимались, что меняли замки. В доме поднялась паника. Это произошло год назад, но до сих пор не решено, кто возместит убытки. По общему мнению – это обязанность государства. Семнадцать жильцов судятся. Ждем решения верховного суда… Вот как отомстили. Шайка разбойников, а не нищие!
– Бедность большая, – заступился за них Ландик.
– Да, но на патефонные иголки у них хватает… Банда негодяев! – кипятился Петрович. – Вот напишу под звонком: «Не входить!»
– А они опять испортят замок, – бесстрастно вставила жена.
– Того, что будет стоить замок, тебе хватит подавать на целый год, – высчитала Желка.
– Если б ходили только обыкновенные нищие! – не сдавался отец. – Куда хуже «господа нищие».
Он поведал, как ненавидит их.
– Признаться, обычные нищие мне просто неприятны. Не потому, что я стыжусь пропасти между нами: я хорошо одет, а нищий в лохмотьях; я жизнерадостен и здоров, а он угрюм и хил; у меня – скромные доходы и скромная должность, а он обречен существовать на жалкие геллеры. Не в этом дело, к этому общество привыкло, так уж ведется испокон веку. Но когда в переднюю входит нищий, у меня такое чувство, будто в кабинете развесили грязную половую тряпку или вдруг потянуло мазутным смрадом с берега Дуная, кто-то брызнул чернилами на мои белые брюки. Скорей выкинуть грязную тряпку, закрыть окно, сбросить брюки! Восстановить нарушенную было гармонию, избавиться от вони, грязи, пятен! Прочь, прочь, грязный нищий, пока ты не натряс вшей и блох, не занес какой-нибудь заразы!.. Я испытываю эстетически-гигиенический порыв, а не пренебрежение, не безразличие к бедности; ты смотришь в зеркало, где отражена несправедливость распределения имущества и доходов, здоровья, жизнерадостности и прочих жизненных благ.
«А ты, брат, оказывается, циник! – подумал Ландик. – До чего отвратительны богачи!»
– Нищенствующие интеллигенты, нищие «господа» куда хуже.
– Им надо больше давать, – иронически вставила пани Людмила.
– Не в этом дело, – Желке было немножко стыдно перед Ландиком за отца и хотелось рассеять дурное впечатление от его слов. – Отец не жадный, но любит поворчать. Подавая, злится на себя же: зачем дает? Но по доброте душевной иначе поступить не может. Злится на себя, ругает себя за слюнтяйство, за то, что позволил ограбить себя, раздеть, обобрать. Он начинает кричать: «Паразиты! А я, болван, даю им! Тряпка, отказать не умею!» Но только после того, как те уйдут. Не так ли, папа?
– Нет, когда захочу, не даю.
– Всегда даешь.
– Нет, не всегда.
– Наконец, он велит никого не пускать к себе, – неумолимо продолжала Желка. – И тут является агент с книгами. А кто в конторе знает, что он агент? Книг не видно, они в толстом портфеле. Пан адвокат мысленно потирает руки, мол, вот и солидное дело, солидное, как и портфель клиента. Но тут посетитель достает иллюстрированный каталог книг, и тогда обнаруживается, что он явился всучить книжные новинки. Отец, только откровенно, что ты говоришь в этом случае?
– Ну, что книги мне не нужны, – хмыкнул Петрович.
– И что?
– Он, конечно, не слушает и гнет свое, – взял слово адвокат, – разливается соловьем о книжных новинках. «…Гениальное произведение… Переведено на все языки… Сенсация… Потрясла весь мир… Ниспровергает все авторитеты общества…»
– А ты что ему на это? – не унималась Желка.
– Что сенсации меня не трогают, я не желаю, чтобы мир трясли и разрушали. Руины меня не устраивают.
– Ах, купите все-таки… – проскулила Желка тоном торгового агента.
– Отстаньте, мне не нужно и я не хочу…
– Извольте лишь взглянуть. Вас это ни к чему не обяжет.
– Оставьте меня в покое. Я не в состоянии прочитать книги, которые у меня уже есть, для этого мне понадобилось бы десять пар глаз! Заходите, когда в сутках будет хотя бы сорок восемь часов.
– Отлично, – захлопала дочь в ладоши, – ты очень естественно играешь. Но в конце концов, – она повернулась к Ландику, – отец все-таки покупает книги!
– Не покупаю! Прошлый раз я спросил у агента, сколько он получает с заказа…
– И дал ему?
– Да.
– Вот видишь, Яник, – книгу не купил, а комиссионные агенту заплатил. А потом кричал у себя в канцелярии: «Не впускайте ко мне торговых агентов!» Правда, отец?
Засмеялись все, кроме Людмилы.
– Это понятно, – заключил Ландик, – для дядюшки одна минута дороже всей литературы. Чтобы поскорее избавиться от посетителя, который мешает работать, он идет на все, – работа ведь намного важнее.
Петрович молча кивнул.
– А как получилось с поэтом, отец, расскажи Янику.
– А-а, с тем… Этих много, – с готовностью откликнулся он. – Забавно вышло, – хохотнул Петрович. – К беллетристике я отношения не имею, а к поэзии тем более, но меня посещают и поэты. Надумает студент поправить свои дела, перепишет каллиграфическим почерком свое творение экземплярах в десяти и – пошел обходить наиболее известных мегаломанов, каждый раз заявляя: «Это стихотворение я посвятил вам». И ты вытаскиваешь пятерку и даешь ему. Пятью десять – пятьдесят, вот и наскреб поэт полсотни. Будет и на обед, и на вино, и в кафе сходить. Другой переплетет десяток стишков в книжечку и – айда к тем же тщеславным чудакам. Торгует, бедняга, своими стишками, чтоб заработать на обед. Один из них, не отличаясь чрезмерной скромностью, заявил, что вся наша литература ничего не стоит, не вошла, мол, в сокровищницу мировой литературы. «Надеюсь, теперь войдет благодаря вашей книге? – спрашиваю его. – Отчего бы вам ее не издать?» – «Издателя не найду, – отвечает. – Все хотят печатать старых авторов, дребедень всякую». Дал я ему десятку. Вот она, наша литература, которая связывает нас с миром!
«Неприятный, противный человек», – подумал Ландик.
– А тут приходит этакий «поэт-пролетарий» в белом летнем костюме с красным бантом и красной гвоздикой в петлице, и ботинки в тон, темно-красные. Представился и вытаскивает из кармана дюжину страничек. «Я, – говорит, – отважился на великое дело, но не знаю, смею ли?» – «Смелее, раз уж отважились», – подбадриваю его. «Я хочу издать сборник стихов, и был бы счастлив посвятить их вам, пан депутат».
– Как называется сборник? – перебила Желка.
– «Горбатый светильник». Я полюбопытствовал, почему светильник горбатый, и он объяснил мне, что прямых светильников вообще не бывает. Ладно. Признаться, я был польщен, что вот и мне хотят посвятить стихи, войду теперь в литературу, сначала в свою, а потом, глядишь, и в мировую. Уж если нотар из Любетова{89} после смерти воплотился в самую большую статую в Словакии за то, что добился для своих избирателей железнодорожной ветки, то почему бы мне не попасть при жизни в маленькую книжечку? Сколько миллионов выхлопотал я на шоссейные дороги! О том нотаре написали трагедию, хорошую, длинную, на два театральных представления, – отчего же обо мне не написать коротенький стишок? Но почему выбор пал именно на меня? Мне это показалось странным. А вдруг этот опус всего лишь какой-нибудь незрелый плод? Я попросил молодого человека показать мне листочки. По совести говоря, я не больно-то разбираюсь в стихах. Не дай бог, если «горбатый светильник» – это и есть я! Я прочел первый стишок. Первый всегда бывает лучшим… Как же там было?..
Петрович задумался и продекламировал:
Месяца медь
на бубне небесном звенит.
Фагот тополей поднимается рядом
с волынками туч.
Сверчок поет…
Должен и я?
А почему бы нет?
Начну…
в рубашке заплатанной красной, в шляпе дырявой…{90}
Красиво, говорю. Если вам хочется, что ж, валяйте, посвящайте их мне. Чтобы не показаться невежливым, говорю: «Вы окажете мне честь. Пришлите потом экземпляров двадцать». Поэт кланяется и не уходит, я думаю, что двадцать, вероятно, мало… «Не двадцать, а тридцать». Он закашлялся и потупился: видите ли, ему хотелось бы поехать в Трнаву. «Там будете издавать?» – интересуюсь я. Он, видите ли, хотел бы договориться с издателем. Я подаю ему руку и желаю счастливого пути. Наконец выясняется, что у него нет денег на дорогу. Выложил ему десять крон и был сильно разочарован. Я-то вообразил, что впервые встретил бескорыстного человека, который хочет мне что-то дать, ничего не требуя взамен, и – на́ тебе! Все эти разговоры ради каких-то десяти крон!
Мне было противно, что я клюнул на его удочку. Скольким «исключительным личностям» посвящал он эти стихи до меня и скольким еще посвятит?
– «Не впускать ко мне поэтов! – кричу я в канцелярию, – передразнила Желка отца. – Не то запишу расходы на ваш счет, Эма». Эма – наша секретарша, – объяснила она Янику. – «Первого числа я вычту их из вашего жалованья». Что, скажешь, не так было?
– Так, – признался адвокат и в свою очередь стал ее поддразнивать. – Наверняка это был твой новый идеал. Ты же любишь таких поэтов.
– «В рубашке заплатанной красной, в шляпе дырявой»? Позволь, – запротестовала дочь, – я его даже не знаю!
– Сейчас ты от него отпираешься, но встретившись с ним…
– Папа!
– А почему «в залатанной рубашке и в дырявой шляпе»? – удивился Ландик.
– Потому что в целой рубашке и в новой шляпе стихи не пишут, – это, как я понимаю, было бы слишком «по-буржуазному», – пояснил дядюшка.
– Но вы говорили, он был хорошо одет, – несмело заметил Ландик.
– Что ты понимаешь в литературе, – засмеялась Желка. – Когда-то под лохмотьями билось благородное сердце, а теперь и под «благородной» одеждой колотится сердце убогое.
Заговорили о других просителях, нищих «господах», как называл их Петрович. Среди них была и депутация артистов, уговоривших пана депутата абонировать ложу в Словацком национальном театре. Пан депутат оскорбился, что среди артистов не оказалось ни премьера-тенора, ни примадонны, лишь какой-то третьестепенный певец да хористка. «Им чужды элементарные приличия». Он решительно отказал им уже потому, что, как нам известно, в его распоряжении и без того было три ложи. «В комитетскую, вернее сказать, депутатскую ложу пошлю шляпу, в кооперативную – трость, в банковскую – перчатки, а в четвертую – самому идти, что ли?»
В число нищих попали устроители и таких мероприятий, как «День матери», «Неделя младенцев», «Неделя дружбы с Советским Союзом», «Неделя детей», «Месячник Словацкой Матицы», «Месячник трезвости», «Месячник Словацкой лиги», «Бесконечные годы безработицы»; в длинной очереди нищих прозябали и сборщики пожертвований на различные памятники, статуи, национальные дома-музеи, костелы, на всевозможные фонды.
Ужас!
– Представьте себе, – горячился пан депутат, – притащится колбасник и объявит, что ему необходима «репозиция в сословие имущих»… «Restitutio in integrum»[16]16
Восстановление прежнего состояния (лат.).
[Закрыть]. «Я, – говорит, – был мясником, – и плюхается в кресло без приглашения. – Мне везло, но – благородные привычки, винишко, картишки разорили меня. Я всего лишился. Теперь попрошайничаю у господ. Господа меня поймут. На день мне достаточно тридцати крон. Набрав тридцатку, я оставляю людей в покое. Я, пан адвокат, хожу только к таким, как вы, у кого сразу могу получить сумму, которая избавит меня от необходимости обращаться к другим. Будьте добры, пан адвокат…»
Я спросил у него разрешение на нищенство. Он меня высмеял. «Что, – говорит, – вы полицейский чинуша или джентльмен?» И рассказал, как некий окружной начальник спросил у него разрешение. В ту пору он будто бы очень бедствовал. Это случилось в начале его деятельности по добыванию средств к жизни попрошайничеством. Он дня три не брился, штаны как решето, зад – «в очках», на коленях и локтях – заплаты из мешковины, сапоги дырявые, запыленные в пути. «Будьте любезны, взгляните на меня, пан окружной начальник, мой вид недостаточно удостоверяет мое состояние? – спросил он, снимая шляпу с оторванным верхом. – От макушки до мозолей на ногах я – живое разрешение, не хватает только вашей подписи и государственной печати». Начальник дал ему крону. На другой вечер, собрав свои тридцать крон и выпросив где-то одежду, переодевшись и побрившись в парикмахерской, благоухая, он вошел в фешенебельный ресторан. Заказал себе отбивную и вина. Входит начальник и тоже заказывает себе отбивную и вина. Поглядывает на него из-за стола. Узнал и опять спрашивает: «Разрешение у вас есть?» – «Я ужинаю, пан начальник. По какому праву вы спрашиваете у меня разрешение?» – «Но вы попрошайничаете». – «Пардон, я ужинаю». – «Но вы попрошайничали». – «Ем на свои, пью на свои, а остальное, о чем вы говорите, – дело прошлое, на еду разрешения не требуется…» Все же его арестовали. «Он был не джентльмен, а полицейский, – сказал бывший мясник и добавил: – Здесь я у джентльмена. Не извольте унижаться до чиновника».
Вы знаете, мне он понравился. «Только чиновник злоупотребляет своей властью, – объяснил он. – Эта история могла бы кончиться для вас выгодным делом, да мне претит сутяжничать… Кстати, прошу у вас двадцать крон», – с достоинством напомнил он. «Может, хватит десяти?» – предлагаю я. «Приму с благодарностью». – «А если пять?» – торгуюсь я. «Коли на то пошло…» И принимает с сокрушенным видом… Ах, это ужасно, – вздохнул адвокат. – Нет на них никакой управы. А чем лучше моя клиентура? Вместо аванса адвокату на гербовые марки требуют от тебя гарантии. От этих попрошаек я скрываюсь домой. Придешь – а тут, у жены, уже полно отчаявшихся жен, матерей, вдов с шестью, семью и даже дюжиной бедных голодных детей. Все они требуют помощи, пособий, места, работы, денег, милостыни. Все с протянутой рукой. Правда же, Людочка?
– Да, – коротко ответила она.
Ландик с раздражением слушал адвоката.
«Можно подумать, что ты самый разнесчастный бедняк. А ну-ка, проверю, правду ли говорила Желка, будто ты хоть и ворчишь, но подаешь?»
– Мой авторитет тоже растет, – похвастался он, накручивая на вилку спагетти. – Меня начинают ценить. Правда, еще не пан президент, а только некоторая часть общества. И я оказываю протекцию. Люди приходят, просят походатайствовать, поддержать их прошения.
– Поздравляю, – хозяин покачал головой, как бы с удивлением.
– Приходит ко мне сегодня учитель, редактор журнала, – типография отказала в кредите… Ему деньги нужны…
– Это в краевое управление…
– В краевое-то в краевое, но только ему деньги вынь да положь… «Вы, – говорю, – ошиблись дверью, – и почесываю ручкой за ухом, – деньги мне и самому пригодились бы». А он – я денег и не прошу. «Слава богу, – смеюсь я, – понапрасну бы утруждали себя». – «Я прошу о ничтожной любезности». – «Пожалуйста». Он обращался к одному своему приятелю, состоятельному человеку, чтобы тот поручился за него по векселю на пять тысяч крон. Приятель покачал головой и похлопал его по плечу: «Нет, дружок, вексель я не подпишу, но дам добрый совет, цена ему грош, но он дороже десяти моих поручительств. Сходи в краевое управление, отыщи там доктора Ландика и упроси его замолвить словечко перед паном депутатом Петровичем».
– Передо мной то есть? – Петрович указал на себя.
– Совершенно верно, дорогой дядюшка.
– Ну вот, опять я.
– Смотрю на него – в своем ли он уме? У меня, верно, был очень глупый вид, потому что учитель с сомнением в голосе переспросил: «Имею счастье говорить с паном Ландиком?» – «Ну да, я Ландик». Он и начал: не буду ли я так любезен попросить вас, дорогой дядюшка, намекнуть при случае о нем пану депутату Крокавцу, а тот, в свою очередь, чтобы намекнул пану депутату Кореню, референту по делам культуры, чтобы краевое управление посодействовало. «Пан Петрович, – говорит он с восторгом, будто я сам этого не знаю, – имеет большое влияние. Что захочет, все сделает. Если б он замолвил за меня одно маленькое словечко! А вы, пан доктор, как родственник, подскажите ему». Что вы скажете, дорогой дядюшка?
– Прими мои поздравления! Что ты ответил?
– Я оскорбился – чего он из меня дурака делает?! «Как вы себе это представляете? Я – мелкий чиновник, моська, пешка, так сказать, и ничего больше». А он свое – мосек-то и берут на руки, у вас, мол, большие связи, – и закатывает глаза, – а пан депутат, если вы ему скажете, может и пану министру просвещения позвонить по телефону, тогда и министр поддержит. «Я сам за себя похлопотать не умею, – доказываю я этому бедняге учителю, – обратитесь непосредственно к пану депутату». – «Я не имею счастья быть с ним знакомым». – «Представьтесь». – «Нет, нет, это невозможно – ввалиться к депутату, как в пивную. – И улыбается: – Я понял, конечно же, вы – доктор Ландик. Мой приятель предупредил, что вы – человек скромный, будете сопротивляться, отнекиваться, мол, вы пешка, и с вашей стороны было бы просто беспардонно соваться к депутату, но ты, говорил приятель, не смущайся, знай упрашивай; он тебе скажет, что именно будучи родственником не может злоупотреблять добротой пана депутата, но ты не отступай. Он скажет тебе, что для пана депутата его слово ничего не значит, а ты знай проси. Он согласится, он добрый. Вы же тот самый доктор Ландик, и я вас прошу, пан доктор, пан главный комиссар, пан советник…»