Текст книги "Революция отвергает своих детей"
Автор книги: Вольфганг Леонгард
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
Вначале многие воспитанники нашего дома писали письма родителям или родственникам в Австрию, но с течением времени эти связи ослабевали. Мы все реже думали об Австрии и Германии, и все больше и больше о Советском Союзе. В первое время на наших собраниях в доме говорилось о Советском Союзе как нашей «второй родине». В дальнейшем слово «вторая» было отброшено и постепенно мы начинали себя чувствовать так, будто Советский Союз – наша единственная и настоящая родина.
В наших разговорах между собой наименования Австрия и Германия встречались все реже и реже. Воспоминания тускнели. Мы стали молодыми «советскими людьми, которые по национальности были немцами или австрийцами, но по своим мыслям и чувствам принадлежали Советскому Союзу.
Так, за время с 1934 по 1938 год наш детский дом приобрел совсем иной облик. К тому же он перестал, по существу, быть детским. Незаметно «младшие» превратились в «средних», «средние» в «старших», а те, кто были уже «старшими» – никак не подходили к «детскому дому». По вечерам, в субботу и воскресенье у нас устраивались танцы и посторонний посетитель вряд ли признал бы в танцующих парах – воспитанников детского дома.
Еще недавно наши педагоги и ночные дежурные сестры должны были улаживать ожесточенные детские драки, теперь они стояли перед другими проблемами, так как большинство воспитанников нашего дома поддались очарованию первых любовных увлечений. Но мы для этих самых счастливых лет юности «выбрали» себе плохое время!
КАК ВЫГЛЯДЕЛА БОЛЬШАЯ ЧИСТКА ИЗ ОКОН ДЕТСКОГО ДОМА
Аресты все еще не прекращались. После нашего возвращения из Крыма, в конце августа 1937 года, они даже усилились. Осенью 1937 года было превзойдено всё, что было раньше.
Для меня теперь не было необычным, когда я, придя к кому‑либо из знакомых, обнаруживал опечатанную дверь или другую семью, которая вселялась на жилплощадь арестованных. «Арест»… это еще несколько лет тому назад звучало так страшно и было редким исключением, а теперь это стало совершенно обычным явлением. По дороге в школу я видел почти ежедневно зеленые машины, которые везли арестованных[1]1
Под понятием «зеленые машины» автор, видимо, подразумевает «Черный ворон». – Прим. переводчика.
[Закрыть]. Все чаще мы слышали об арестах ведущих деятелей Коминтерна, которых до этого ставили нам в пример. Однажды ночью исчез не только учитель школы им. Карла Либкнехта, но и редактор «Центральной немецкой газеты» («Deuitsche Zentralzeitung») и сотрудник «Клуба иностранных рабочих». Мы всё время узнавали о новых арестах в доме эмигрантов и среди шуцбундовцев. Лица школьных учителей и воспитателей в детском доме, лица докладчиков из Коминтерна были отмечены постоянным страхом, в котором они жили.
Те, кто еще не был арестован – они называли иногда самих себя «оставшиеся» – держали себя по–разному.
Большинство было охвачено психозом страха; они вели себя, как загнанная дичь, непрерывно следя за правильностью своих поступков, чтобы избежать ареста.
Но что было правильно?
«Самое главное теперь, – думали многие, – вообще по возможности избегать каких‑либо высказываний на политическую тему, даже если ты уверен, что это отвечает линии партии. Молчание, молчание и еще раз молчание, это – заповедь переживаемого часа».
«Сегодня нет ничего опаснее молчания, – думали другие, – это только вызывает подозрение, что у тебя есть задние мысли и вообще ты враг народа. Как раз в сегодняшней обстановке особенно важно быть активным и по всем вопросам ежедневно выражать свое мнение в духе передовиц «Правды».
«Нельзя знать, кто завтра будет арестован как «враг народа», так что лучше всего ни с кем теперь не раскланиваться и полностью себя изолировать», – так рассуждали многие.
«Надо именно теперь быть со всеми, как можно любезнее. Надо вести себя так же, как и раньше, держать себя так, будто вы не замечаете происходящей чистки. Ничто так не опасно, как уединение и изоляция», – рассуждали другие.
– Самое важное теперь – проверить свои книги. Все книги, содержание которых не полностью отвечает генеральной линии партии, нужно тотчас же сжечь, – говорили одни.
– Нет ничего более опасного в эти месяцы чистки, как сжечь хотя бы клочок бумаги. Это будет сейчас же замечено другими жильцами и тогда скажут, что вы жгли документы и автоматически заподозрят в вас шпиона. Лучше десять враждебных партии книг в книжном шкафу, чем клочок сожженной бумаги в печке, – возражали другие.
Но все эти споры были абсолютно ни к чему.
Арестовывали и тех, кто был нем, как рыба, и тех, кто при каждом удобном и неудобном случае восторженно и громко цитировал передовые «Правды».
В руки НКВД попадали и те, кто тотчас после работы шел домой и никуда не высовывал носа, и те, кто придерживался принципа ничего не замечать и вести себя как прежде.
Чрезмерно осторожные, сжигавшие половину своей библиотеки (в том числе и разрешенные книги), арестовывались так же, как и другие, которые вообще не топили печей из страха, что могут подумать, будто они хотят сжечь документы.
Рецепта такого поведения для невинных людей, чтобы в их невиновность поверили, просто не существовало. Даже в нашем детском доме стало в то время известно, что 99% арестованных никогда ничего не совершили, против советского государства и советской власти. Поэтому при всем своем желании они не могли на допросах в чем‑то сознаваться. Но НКВД это не смущало. Как мне тогда рассказывали, НКВД находило что‑нибудь абсолютно безобидное, почтовую открытку из‑за границы, например, и строило на этом обвинение. Или НКВД узнавало, что кто‑то был в кафе «Националь» в то время, когда там, на много столов дальше, сидел иностранный дипломат. Такой безобидный случай, при известной фантазии, мог быть раздут, как участие в заговоре против Сталина.
Среди тех, кто не был еще арестован, обсуждался тогда еще один вопрос: нужно ли отказываться от фантастических обвинений в преступлениях и от подписи подобных показаний, или же надо помогать следователю в составлении таких историй и их подписывать, хотя бы для того, чтобы показать свою добрую волю?
Мнения моих знакомых расходились.
– Я никогда ничего против советской власти не предпринимал, и если я буду арестован, так не подумаю сознаваться в преступлениях, которых я не совершил. Я ничего не буду говорить и ничего подписывать, – таково было одно мнение.
– Аресты не имеют ничего общего с виной или невиновностью. Отказ в признании никому не поможет. Наоборот, при этом наказание становится строже и никто от этого не выигрывает, – было противоположное мнение.
– Я попытаюсь уже сейчас придумать правдоподобную историю, чтобы облегчить задачу НКВД и, быть может, получить более легкий приговор, если буду арестован.
Несколько дней спустя я встретил одного очень неглупого знакомого, который незадолго перед этим беседовал с одним человеком, имени которого он, понятно, не назвал. Тот был арестован НКВД и через некоторое время освобожден.
– Мне кажется, что я нашел решение, – сказал мне мой знакомый. – К допросу надо подготовить совсем сумасшедшую историю, которая, однако, могла бы быть воспринята следователем, как чистосердечное признание, но в то же время столь глупую, чтобы при первой же проверке стала ясна вся ее неправдоподобность.
– Как же должно выглядеть такое признание?
– Я для себя еще не придумал такой истории; я еще размышляю». Но тот человек привел мне пример. Так, один химик сознался на допросе, что он продал Службе Безопасности нацистов одну важную химическую формулу. Его, конечно, сейчас же спросили – что это за формула? Он написал: Н2SO4. Его признание было принято.
– Невероятно!
– Видишь ли, за это время арестованы многие образованные сотрудники НКВД, и поэтому среди следователей теперь много неопытных деревенских парней, которым можно подобные вещи рассказывать. Имеются еще более невероятные случаи! Знаешь ли ты историю о Ленинградской порте?
Я ответил, что не знаю.
– Один человек признался, что он замешан в важном заговоре против военного флота. У него, вместе с другими, был план бросить в Кронштадтскую гавань камни, чтобы тем самым повредить флоту и военной гавани.
– Ну, и что дальше?
– Его присудили к 8–ми годам, а без признания – он получил бы, вероятно, 10–12 лет. Кроме того, он уверен, что при пересмотре приговоров, на что он надеется, он будет в первых рядах освобожденных.
Это была невообразимая ситуация. Люди, живущие при диктатуре и активно с нею борющиеся, стараются обычно при допросе ни в чем не сознаваться и возможно больше отрицать, чтобы получить меньшее наказание, а тут я сам был свидетелем длинных бесед серьезных людей, которые никогда ничего против советской системы не делали, но тщательно и серьезно размышляли, в чем бы они могли признаться после ареста.
Тогда же, как всегда в такие времена, всплывали самые дикие слухи.
– Ежов будет скоро смещен, – шептали с надеждой. А в октябре разнесся слух, что 7 ноября 1937 года, в 20–летие Октябрьской революции, будет объявлена большая амнистия и все арестованные будут освобождены.
7 ноября наступило. Амнистия была объявлена, но лишь нескольким сотням уголовников, которые не имели ничего общего с чисткой. Слухи же о снятии страшного наркома внутренних дел скоро смолкли, так как Ежов остался и его стали превозносить больше, чем когда‑либо раньше.
Дольше всего держались слухи о маршале Блюхере, главнокомандующем Особым Дальневосточным военный округом. О Блюхере еще раньше рассказывали, что в 20–х годах он много раз бывал в Китае и работал совместно с тогдашним вождем китайской революции – Сун Ятсеном. Когда были введены маршальские звания, он был в числе первых пяти, которые его получили. Он занимал, как главнокомандующий Особым Дальневосточным военным округом, исключительное положение. В 1937 году он принадлежал к тому высшему составу суда, который приговорил маршала Тухачевского к смертной казни. Однако после этого, как теперь передавали шепотом, он тотчас же вернулся на Дальний Восток. Вслед за этим появились новые слухи:
– Маршал Блюхер не участвует, – шептал мне радостно один знакомый. – В Дальневосточном военном округе не проводится никакой чистки.
– Вообще никаких арестов?
– Нет, какие‑то есть, конечно, но это только обычные аресты, а не то, что у нас здесь делается.
– Да как же это вообще возможно?
– А почему это не должно быть возможным? В его руках там верховная власть и он этого просто не допускает. Ах, если бы можно было попасть во Владивосток! – Его глаза засветились при этой мысли.
– Но я думаю, что сейчас же заметят и тогда, безусловно, еще здесь до отъезда арестуют.
Этот слух о маршале Блюхере скоро рассказывался в новом, более расширенном изложении:
– Недавно НКВД решило арестовать непокорного маршала Блюхера. Для этой цели был снаряжен специальный поезд с энкаведистами. Как только они пересекли границу Дальневосточного округа, поезд окружили специальные войска маршала Блюхера. Была даже стянута артиллерия. Энкаведисты сдались. Теперь они сидят во Владивостокской тюрьме! Мододец маршал Блюхер!
Мне уже тогда казалось, а теперь я в этом твердо убежден, что все эти слухи были лишь желанной мечтой. Это был последний луч надежды в отчаянной ситуации. Но постепенно и эти слухи блекли, так как вскоре кругом заговорили, что маршал Блюхер арестован. Он как сквозь землю провалился. В советской печати и на собраниях его больше не упоминали.
Аресты продолжались беспрерывно. Люди становились к этому все более равнодушными. Они относились к арестам, как к природной катастрофе, которую нельзя предотвратить.
Более того, в эти страшные времена рассказывались анекдоты; может быть потому, что все равно ничего нельзя было изменить.
Два москвича Иван и Павел, встречаются на улице Горького.
– Как живешь, Павел? – спрашивает Иван.
– Как тебе сказать, Иван… Как в автобусе.
– Как в автобусе?
– Ну, да. Как в автобусе. Одни сидят, а другие трясутся.
Наиболее распространенным был анекдот: «В 4 часа утром», – намек на аресты, которые происходили главным образом в это время.
– В 4 часа утра раздается стук в дверь квартиры, где проживают пять семей.
Все тотчас вскакивают с кроватей, но никто не решается открыть дверь. Все стоят у дверей своих комнат и дрожат. Стучат сильней.
Наконец один из жильцов, Абрам Абрамович, решается открыть входную дверь.
Слышно, что он о чем‑то говорит с человеком за дверью.
Потом он оборачивается к дрожащим соседям, товарищам по несчастью, и его лицо сияет: «Не беспокойтесь, товарищи. Ничего не случилось! Это только наш дом горит…»
ПЕРВЫЕ СОМНЕНИЯ
Я давно уже не был единственным в детском доме, у кого была арестована мать. Другие воспитанники за это время тоже получили письма или открытки от арестованных родителей. Понемногу развязывались языки и один признавался другому, что его мать или отец арестованы, а порой, случалось и это, были арестованы оба.
Как это ни странно, но мы все реагировали одинаково: каждый знал, что его мать или отец невиновны. Но мы были уже настолько по–советски воспитаны, что в наших оценках исходили не из чьей‑то отдельной судьбы, – даже если дело шло о наших невинно осужденных родителях. Ни у кого из нас, десяти молодых людей, у которых были арестованы родители, этот личный удар не вызвал тотчас же оппозиции против советской системы.
Инстинктивно мы отталкивали от себя мысль, что массовые аресты 1936–38 годов прямо противоречат нашим идеалам социализма. Мы пытались убедить себя, что дело идет лишь о загибе, о чрезмерной заостренности нужных и правильных по существу мер.
Как‑то вечером мы снова сидели все вместе в нашем доме. Разговор начала молодая девушка, отец которой был арестован НКВД и сослан на 10 лет.
– Мне кажется, что все дело можно лучше всего объяснить на примере. Представим себе, что у кого‑то из нас в руках яблоко, которое он очень ценит, так как оно – единственное. На этом яблоке появилось гнилое или даже ядовитое место. Если он хочет спасти яблоко, то ему надо вырезать плохое, больное место, чтобы оно не заразило весь плод. Вырезывая больное место он, вероятно, захватит большую площадь, чтобы осталась только действительно здоровая часть. Возможно, что так обстоит дело и теперь при партийной чистке.
Другой из нас согласился с ней:
– Конечно, в Советском Союзе существует какое‑то количество шпионов, агентов и диверсантов. Возможно, что советские: власти только знают о том, что такие люди есть, но не знают точно – где и кто они. И вот для того, чтобы действовать с уверенностью и спасти советское государство, приходится волей–неволей арестовывать и невинных. Для арестованных невинно это, конечно, очень болезненная операция, но разве это, если взглянуть принципиально, не оправдано, когда речь идет о спасении единственной социалистическом страны в мире?
– В конце концов, дело идет об историческом, процессе, – заметил третий. – Я как раз сейчас прочел несколько книг о «Французской революции, главным образом о диктатуре якобинцев. Тогда тоже происходили судебные процессы и казни, которые с формально–юридической точки зрения, возможно, были несправедливыми, но зато они способствовали победе революции.
Но он натолкнулся на возражение.
– Ты привел очень опасный пример. Не ослабила ли якобинская диктатура, благодаря процессам и революционному террору, свою собственную базу и, тем самым, не привела ли, вольно или невольно, к победе контрреволюции?
Дискуссия продолжалась еще некоторое время.
Мы пытались «исторически» объяснить нынешнюю чистку; в эти дни можно было видеть многих «старших» нашего детского дома, склонившихся над всевозможными книгами из времен диктатуры якобинцев. Мы настолько были увлечены этим занятием, что в шутку называли себя «Клубом 1793 года».
Вечерами я с друзьями – большей частью с двумя–тремя – ходил гулять на берег Москвы–реки и мы горячо обсуждали проблемы Французской революции. Но эти дискуссии мало продвинули нас вперед.
Человеку Запада трудно себе представить, как беспомощны мы были в наших дискуссиях! Ведь мы знали только официальные сообщения о процессах. Мы никогда не слышали ни одного слова возражения или критического замечания. У нас не было никаких газет, кроме «Правды», никаких книг, кроме тех, которые отвечали «линии» партии, у нас не было никакой возможности слушать на эту тему какие‑либо комментарии по радио из‑за границы. Мы не знали, что за границей все ведущие газеты занимались обсуждением этих процессов и массовых арестов, не знали, что по этому поводу было написано много книг, в которых развивались различные теории по поводу процессов. В наших дискуссиях и мыслях мы были полностью предоставлены самим себе. Кроме того, даже в нашем узком кругу, мы не обо всем, могли говорить открыто и применяли язык намеков, сравнений и примеров.
Мы все время старались найти чистке оправдание, чтобы сохранить наш идеал, нашу веру в Советский Союз, как в первую страну социализма. Может быть, – говорили мы себе, – существуют неизвестные нам причины, которые вызывают необходимость этих процессов и массовых арестов. Может быть, обвиняемые и не являются «субъективно» никакими шпионами, но «объективно» мешают построению социализма.
Не говорил ли сам Маркс о насилии, как о повивальной бабке истории. И разве не могло быть, что некоторые из арестованных действительно шпионы, но для этого не имеется еще достаточно данных и потому все наркоматы и службы должны быть подвергнуты чистке. Не идет ли в конце концов речь о защите первого социалистического государства в мире?
Некоторые из нас видели в происходящих событиях историческую необходимость. Возможно, что причины этих событий, нам неизвестные, были настолько важными, что они не могли быть объяснены сверху.
В это время я случайно получил хорошую книгу американского коммуниста Джона Рида – «Десять дней, которые потрясли мир». Джон Рид описывает революционные дни ноября 1917 года, которые он сам пережил в Петрограде. Я с удивлением заметил, что в этой книге Сталин вообще не упоминается, в то время, как все те, которых теперь судили и приговаривали, как «шпионов» и «агентов», описаны в книге ведущими людьми революции.
Тогда я еще раз сравнил газеты с сообщениями о процессах. Нет, это не может быть правдой! Невозможно представить, чтобы те самые коммунисты, руководившие Октябрьской революцией, с 1917 года стоявшие во главе партии и приведшие русских трудящихся к победе над белогвардейцами и иностранными интервентами, возглавлявшие социалистическое строительство – были бы, начиная с двадцатых годов, империалистическими агентами и иностранными шпионами.
Чем дольше длились аресты, тем все более критическими становились мои мысли. Целыми вечерами я ломал себе голову над происходящими событиями и искал ответа.
Чистки привели меня к тому, что некоторые события я стал рассматривать более критически и они немного поколебали мою веру и слегка остудили мое рвение, но они еще не привели меня к внутреннему разрыву с советской системой. Это были лишь первые серьезные сомнения. Мой разрыв со сталинизмом произошел только через десять с лишним лет.
АРЕСТЫ В ДЕТСКОМ ДОМЕ
В один прекрасный весенний день, в марте 1938 года, после обеда, мы – маленькая группка – так увлеклись разговором, что ушли последними из столовой. Когда мы шли через прихожую, вдруг открылась наружная дверь, вошли двое в штатском и начали медленно подниматься по ступенькам.
– Энкаведисты, – шепнул мне сосед. Но мне этого и не нужно было объяснять.
Как раз в это время в вестибюль вышел из класса наш педагог, австрийский шуцбундовец Карл Цехетнер вместе с одним учеником. Они заметили прибывших.
– Ну, Карл, берегись, сейчас они тебя заберут, – пошутил ученик.
– О таких вещах не шутят! Разве ты не знаешь, что советская власть не арестовывает невиновных. – Ответил Цехетнер, пытаясь придать твердость своему голосу.
Энкаведисты подошли к педагогу.
– Мы ищем Карла Цехетнера, – сказал один из них ледяным голосом по–русски.
– Это я, – еле слышно ответил он.
– Вы арестованы по приказу органов НКВД!
Карл Цехетнер ничего больше не сказал. Даже не обернувшись, он последовал за обоими к выходу. Затем мы услышали только шум мотора отъезжающей машины.
Случись это несколько месяцев назад, это вызвало бы большое волнение, поток дискуссий, разговоров и предположений. Теперь, в начале 1938 года, это событие было принято почти равнодушно. Мы не получили никакого объяснения от директора. Имя Цехетнера просто больше не упоминалось. Единственным следствием, этого ареста было лишь то, что многие стали еще осторожнее, чем раньше.
Через несколько дней в спальне «старших» между двумя самыми старшими – им было более чем по 17 лет – возник острый спор.
– Слышали, арестован Р.! Это тот самый, кого мы часто видели в клубе иностранных рабочих, – сказал один из нас, только что вошедший в спальню.
Один из самых старших вскочил, пошел в класс и вернулся со своей записной книжечкой.
– Что ты там делаешь? – окликнул его 17–летний Рольф Гайслер. Он был сыном одного саксонского коммуниста из Пенига.
– А это ты сейчас увидишь, – ответил тот. Он взял свою ручку и тщательно зачеркнул в записной книжке фамилию и адрес арестованного Р., так что ничего нельзя было прочесть. Он пристально еще раз посмотрел на страницу и остался, видимо, недоволен. Он взял бритву и вырезал страницу.
– Надо быть осторожным, – сказал он, как будто извиняясь.
Рольф Гайслер презрительно рассмеялся.
– Ты – мелкий торгаш, жалкий трус. И ты смеешь еще называть себя коммунистом! Таких трусливых мещан, как ты, я просто презираю. Ты никогда не будешь борцом!
– Это не имеет ничего общего со страхом. Это непреложный закон осторожности и бдительности.
Между ними завязался горячий спор. В заключение «осторожный» крикнул моему другу Рольфу:
– Ты подожди, мы еще посмотрим, кто из нас двоих будет первым арестован – ты или я!
После этого несколько необычного разговора в спальне детского дома мы разошлись спать.
Ранним утром, около 4 часов, мы были разбужены громким стуком в дверь. Два человека в штатском вошли в нашу спальню, как к себе домой. За ними стояла с напуганным и потерянным лицом наша ночная дежурная сестра.
– Здесь находится Рольф Гайслер? – громко спросил один из вошедших.
– Да, я здесь, – спросонья ответил Рольф по–немецки, но когда он увидел двух пришедших – повторил по–русски.
– Вы арестованы по приказу органов НКВД, – услышал я вторично стереотипную фразу, которая всегда говорилась при арестах.
– Где ваши вещи?
Рольф Гайслер показал на ночной столик, стоявший рядом с кроватью.
– Есть у вас оружие?
– Но, дорогие товарищи, здесь же… детский дом – вмешалась ночная сестра.
– Вас не спрашиваем.
– Есть у вас оружие? – спросили Гайслера еще раз.
– Нет.
– Хорошо. Укладывайте ваши вещи! Но все, что у вас есть кладите на стол.
За это время мы совершенно проснулись. При последних словах нас охватил страх, так как накануне вечером мы выдумали себе забаву, ведь мы были еще полудетьми; один из нас, хорошо чертивший, изготовил из линолеума штемпель с фантастическими почтовыми и денежными знаками. С помощью этого штемпеля была отпечатана дюжина марок и денег для игры.
В этот момент Рольф Гайслер выложил их на стол. Каждый из нас думал одно и то же: энкаведисты никогда не поверят, что все это сделано просто для игры. Они повернут это дело как раскрытие «тайной организации».
Именно так и случилось. Как только Рольф выложил на стол штемпель и марки для игры, оба энкаведиста обменялись многозначительными взглядами.
Тем временем Рольф Гайслер оделся и уложил в чемоданчик кое‑что из своего белья.
– Прежде, чем идти, потрудитесь написать свою фамилию на каждом листке бумаги.
Один за другим подписал Гайслер все свои письма, школьные тетради, записные книжки и рисунки. Очередь была за маленькими игральными марками–фишками.
Один из нас попытался объяснить:
– Товарищи, это …
– Мы вас не спрашиваем. Замолчите!
Через несколько минут процедура закончилась.
Рольфа Гайслера забрали. Мы снова услышали стук выходной двери, шум мотора. Мы больше никогда ничего не слышали о Рольфе Гайслере.
В то время, как в детском доме происходили аресты, страну снова лихорадили большие процессы. Теперь это был процесс так называемого «право–троцкистского блока». Как число обвиняемых, так и тяжесть приписываемых им Преступлений превосходили все, что было в предыдущих процессах.
Главными обвиняемыми были: известный партийный теоретик Николай Бухарин, член Центрального Комитета и Политбюро с 1917 года, главный редактор «Правды» и многолетний член Исполнительного Комитета Коминтерна, и старый большевик Рыков, народный комиссар внутренних дел в первом советском правительстве 1917 года и председатель Совнаркома СССР после смерти Ленина. По мере восхождения Сталина к власти Рыкова все время оттесняли на задний план и, наконец, деградировали до наркома связи. Но и с этого поста он был снят 27 сентября 1936 года без всяких объяснений, после чего о нем ничего не было слышно.
Особенным парадоксом было то, что на скамье подсудимых сидел бывший глава НКВД Ягода, который раньше сам инсценировал подобные процессы. Он был смещен со своего важного поста наркома внутренних дел еще осенью 1936 года и назначен наркомом связи после Рыкова. Этот пост вообще считался в то время первой ступенью к аресту. В апреле 1937 года было сообщено о его снятии со злополучного наркомата, а когда в середине мая появилась маленькая заметка, что имя Ягоды снято с железнодорожного моста между Волочаевском и Комсомольском, каждому пионеру стало ясно, что многолетний глава НКВД и генеральный комиссар государственной безопасности арестован. Теперь, в марте 1938 года он оказался в роли обвиняемого.
Кроме того, на скамье подсудимых сидели три бывших народных комиссара и три наиболее известных медицинских светила. В числе них – профессор Плетнев, тот самый, которого в июне 1936 года обвинили в изнасиловании одной советской гражданки и в том, что он прокусил ей грудь. Однако на этом процессе это дело не упоминалось. Теперь Плетнев обвинялся в том, что он в сообщничестве с профессорами Левиным и Казаковым убил, по распоряжению Ягоды, писателя Максима Горького, бывшего главу НКВД Менжинского и члена Политбюро Куйбышева.
Остальные обвинения также далеко выходили за рамки предыдущих процессов. Подсудимые обвинялись в организации заговора против Ленина, еще в 1918 году, и в шпионской деятельности в пользу иностранных разведок с начала двадцатых годов. Они будто бы вели переговоры с фашистской Германией об отделении Украины от СССР, а с Японией об уступке ей дальневосточных областей. Кроме того, их целью было отдать Польшу Белоруссии (? – Д. Т.), среднеазиатские республики – Великобритании, а Грузию, Армению и Азербайджан тоже отделить от СССР, так как обвиняемые стремились к расчленению Советского Союза и восстановлению господства помещиков и капиталистов.
Но, видимо, и этих обвинений было недостаточно. Обвиняемым приписывалась еще подготовка заговора с целью подрыва советской оборонной промышленности и организации столкновений военных транспортов на железных дорогах.
Долголетний советский нарком сельского хозяйства Чернов занимался будто бы вредительством в области коневодства, что вызвало падеж 25 000 лошадей. Он, кроме того, давал распоряжения о прививке свиньям рожи и чумы, задерживал поставку яиц в Москву и рекомендовал бросать стекло и гвозди в запасы масла.
Старым большевикам и соратникам Ленина бросалось обвинение не только в сотрудничестве с Гестапо и японской разведкой, но также и в работе с другими иностранными разведками. Так, например, советскому наркому внутренних дел и генеральному комиссару государственной безопасности инкриминировалось одновременно сотрудничество с немецкой, японской и польской разведками; нарком внешней торговли Розенгольц будто бы сотрудничал с 1923 года с германским генеральным штабом, с 1926 года с Интеллидженс сервис; бывший глава советского украинского правительства Раковский – с 1924 года сотрудничал с английской разведкой, с 1934 года – с японской. А советский нарком финансов Гринько с 1932 года одновременно работал в пользу немецкой и польской разведок.
Соответственно этим «обвинениям» советская печать позорила подсудимых сильнее, чем когда‑либо. Вышинский называл подсудимых не только, как обычно, «бандой шпионов и преступников», а еще и «проклятыми гадами» и «зловонными кучами человеческого дерьма». Главного обвиняемого – Бухарина, которого Ленин однажды назвал «любимцем партии», Вышинский обзывал «проклятой помесью лисы и свиньи». В своей заключительной речи Вышинский требовал, чтобы подсудимые были расстреляны как «бешеные собаки».
Последовали обычные массовые собрания, на которых требовалось «выразить свое мнение» по поводу процесса.
С каждым днем росло число резолюций, в которых требовалась немедленная смертная казнь. В газетах печатались фотографии собраний, на которых было видно, что в знак согласия все подымают руки.
15 марта 1938 года был объявлен приговор: бывшие руководители партии и государства – Бухарин, Рыков, Ягода, Крестинский, Розенгольц, Чернов, Гринько, а также два врача – Левин и Казаков и несколько других подсудимых осуждены на расстрел, а бывший глава украинского правительства Раковский и профессор Плетнев – на 20 лет тюремного заключения.
На следующий день два часа обычных занятий в нашей школе были отменены. Мы должны были «прорабатывать» процесс и приговор. Наша учительница сделала введение в дискуссию, в котором она, конечно, твердо придерживалась сообщений о процессе и появившейся в связи с ним передовой «Правды». В заключение она предложила нам – как это всюду делалось в эти дни – «выразить свое мнение». Результат, разумеется, известен заранее. Один за другим несколько учеников выразили свое отвращение к преступникам и изменникам, с точным соблюдением официальной терминологии. Затем они выразили благодарность органам безопасности и Верховному Суду за то, что они освободили советский народ от этой накипи.
– Кто‑нибудь хочет высказаться? – спросила учительница.
– Да, – раздался из задних рядов голос одного из учеников. – Я хотел бы добавить, что я не совсем согласен с приговором.
На мгновение класс застыл от ужаса. Все обернулись, чтобы взглянуть на говорившего. Всем казалось, что его судьба решена.
Что он – сумасшедший? – думали многие из нас.
Особенно заволновалась, разумеется, учительница. Ведь она была ответственна за всё, что происходило в этот час. Она уже хотела, было, помешать ученику говорить дальше, но неожиданно передумала. Возможно, что она вдруг поняла, что ее могут заподозрить в «замазывании» дела и в связи с этим обвинить в «оказании объективной помощи врагу народа».