355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » Верность и терпение » Текст книги (страница 9)
Верность и терпение
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:32

Текст книги "Верность и терпение"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)

Глава седьмая
Славная семья Барклаев и Смиттенов

Барклай был беден, скромен в расходах и бережлив. Двенадцать лет он жил только на жалованье, а оно и у штаб-офицеров большим не было. На жалованье нужно было столоваться, содержать себя в полном порядке, платить за квартиру и кормить лошадь. Собираясь в отпуск, Барклай купил и партикулярное платье, в котором мог он ходить На охоту и коноводить, сидя на месте кучера. Ибо офицерам управлять упряжью не дозволялось, но если офицер был в отпуске, он имел право не носить мундира, а тогда мог держать в руках хотя бы и вожжи.

Барклай взял напрокат легкую «польскую» бричку с кожаным верхом от дождя и, одевшись по-дорожному, приторочил к возку легкую походную палатку, загрузил баул и дорожный сундучок и ранним летним утром выехал из Пскова на рижский тракт.

Он ехал, наслаждаясь утренней прохладой и загородной тишиной, радуясь предстоящей встрече с кузеном Августом, жившим в Риге, а потом и долгому пребыванию в Бекгофе у дорогих его сердцу фон Смиттенов – тетушек и дядюшек, кузенов и кузин, племянников и племянниц его покойной маменьки.

Было совсем рано, когда выехал он из города. В это время года утренняя заря не успевала сменить вечернюю, и все же за шлагбаумом увидел он в поле мужиков-страдников, идущих за плугом или отправившихся на покос.

И мужики, и бабы, и подростки работали в полях и на лугах, отбывая барщину и трудясь на своих наделах, ибо летний день кормил год.

По-военному рассчитав время на маршруте, прикинув места ночевок – на сухих высоких местах, где одновременно были бы рядом и дорога и водопой, ночуя в палатке и тем сберегая деньги, Михаил на четвертое утро въехал в северо-восточный форштадт Риги.

Кузен Август Барклай встретил его крайне радушно, и Михаил чувствовал, что радость его ничуть не нарочита, а совершенно душевна и неподдельна.

Август жил в самом центре Риги, неподалеку от собора Святого Петра, в богатом доме, в котором жил их дед-бургомистр, а потом его старший сын – отец Августа и, наконец, в третьем поколении, его старший внук, тоже долженствующий занять место бургомистра Рига, сделав его чуть ли не наследственной должностью в роде Барклаев.

Дом, сложенный из дикого серого камня, с узкими окнами, забранными толстыми фигурными решетками, с дверью, обитой кованым железом, походил на маленький замок. Домов, подобных жилищу кузена Августа, в этой части города было немало, и они будто бросали вызов таким же домам, над дверями коих, в отличие от жилищ толстосумов, виднелись рыцарские гербы со шлемами, щитами и прочими геральдическими атрибутами.

Внутри дом деда был столь же основателен, как и снаружи. И прихожая, и парадные комнаты первого этажа были обиты черными резными панелями мореного дуба, такая же лестница винтом уходила на второй этаж, где за резной же дубовой балюстрадой находились жилые комнаты.

Увидев брата, Барклай радостно изумился – они были очень похожи друг на друга. Михаил был в партикулярном платье, без шпага и парика, и одинаковая с Августом одежда еще более подчеркивала их сходство.

А когда брат пригласил Михаила пройти в огромную столовую, роскошно обставленную тяжелой старинной мебелью, он увидел над камином портрет мужчины в черном бархатном камзоле с золотой цепью на шее и не сумел скрыть удивления: мужчина на портрете, кузен и он сам были на одно лицо.

– Ничего не скажешь, – засмеялся Август, – никак от родства не откажешься, все трое, как есть, из одного лукошка, из-под одной несушки.

Оставшись в Риге на три дня, Михаил осмотрел город, в котором не бывал прежде, подивился богатству его торговой гавани и рынка, порядку и опрятности его улиц, домов и горожан и, вспоминая виденные им города, только Санкт-Петербург мог он уравнять с Ригою.

А вечером, сидя с братом за пуншем в его кабинете, столь же добротном и богатом, как и все другие покои в доме, вдруг с непонятной печалью подумал о своем житье-бытье и, с грустной иронией сравнивая себя с братом, сопоставил свой и его достаток, и сравнение это выглядело как полевая палатка Михаила рядом с каменной фортецией Августа.

Никогда прежде подобное чувство не посещало Михаила, и он решил, что, видно, стал он зрелым человеком и, наверное, пора ему, как и всем, кто вошел уже в пору, начинать вить себе каменное гнездо. «Тридцать лет скоро, а живу как бобыль – ни кола, ни двора», – подумал Михаил, когда добрался до мягкой, удобной постели, предоставленной гостеприимным кузеном. И, погружаясь в пуховики, еще раз решил: «Пора. Женюсь».

В Бекгофе и вокруг жило множество фон Смиттенов, фон Поссе, фон Людеров и иных дальних родственников, которые наперебой старались залучить в свои дома молодого, статного премьер-майора, который, ко всему прочему, не был еще и женат.

Но прежде о фон Смиттенах, обитателях Бекгофа, где некогда жила мать Михаила, Маргарита, и откуда отец его Вейнгольд Готтард Барклай забрал жену к себе в Луде-Гроссхоф.

Смиттены жили большой патриархальной семьей, где все мужчины вот уже в пяти поколениях были офицерами – сначала в армии шведской, а потом – в российской, сражаясь под теми знаменами, какие победно развевались над Лифляндией, чья историческая судьба была сродни судьбе дома фон Смиттенов.

В Большом доме Бекгофа жило и немало воспитанников и особенно воспитанниц из семей ближних и дальних родственников, а то и совсем чужих людей, чьи дети нуждались в заботе и крове.

Старшей дочерью хозяина Бекгофа, родного дяди Барклая со стороны покойной матери, а стало быть, его двоюродной сестрой и, что еще важнее, наследницей имения, была девятнадцатилетняя Елена Августа Элеонора фон Смитте – девушка некрасивая, маленькая и толстая, обладавшая к тому же и крутым, неженским характером, которую уже сейчас побаивались все обитатели Большого дома, в том числе и ее отец.

Были и другие кузины, и троюродные сестры-воспитанницы, одни приближенные почти как родные дочери и другие – на положении приживалок. Со всеми этими девушками с первых же минут своего появления был Михаил приветлив и ровен, как и в своем полку или корпусе со всеми товарищами-офицерами, не выказывая ни к одной из них какого-либо пристрастия – ни симпатии, ни антипатии.

Но кто для Михаила сразу же стал в Бекгофе особняком, кто был подлинной отрадой для его сердца и глаз – это любимая его сестренка Кристина.

Михаил расстался с нею, когда ушел из дома Вермелейнов под Очаков. Тогда было ему двадцать шесть лет, Кристине же – двадцать два.

Вскоре после того она вышла замуж за одного из соседей фон Смиттенов – Магнуса фон Людера, познакомившись с ним в Бекгофе в один из своих летних приездов.

Жених ее был беден, а его дом столь неказист и к семейному житию столь неприспособлен, что даже непритязательная Кристина предпочла остаться в Большом доме, забрав к себе и Магнуса – человека крайне редкого для сих мест, истинно не от мира сего, жившего в мире грез и странных донкихотских фантазий.

Когда Михаил появился в Бекгофе, у сестры и Магнуса была уже крошечная голубоглазая девочка, похожая сразу и на свою мать, и на свою бабушку – Маргариту Барклай, родившуюся в этом же доме. Крошечную племянницу Михаила звали Кристель, и нет нужды говорить, что всю свою прежнюю любовь к сестре он перенес на ее дочь. К своему удивлению, Михаил, довольно трудно сходившийся с незнакомыми людьми, подобно тому как в Риге неожиданно быстро сблизился с Августом Барклаем, здесь, в Бекгофе, столь же стремительно сроднился с мужем любимой своей сестрицы. Муж Кристины был полной противоположностью Барклаю, и, наверное, именно потому, что противоположности сходятся, они сразу и, как потом оказалось, на всю жизнь прочно сошлись друг с другом.

Магнус фон Людер был невысок, изящен и голубоглаз. Он носил длинные волосы, на концах вьющиеся от природы, всегда одевался в черный бархатный камзол – единственную, кажется, в его гардеробе прилично выглядевшую вещь – с большим белым кружевным жабо и покрывал голову романтической шляпой с широкими полями.

У него в руках постоянно был томик каких-нибудь стихов или философских откровений, и Барклай вскоре узнал, что любимым поэтом его шурина был Фридрих Клопшток, а властителем дум – великий Эммануил Кант, лекции которого Магнус целый год слушал в знаменитой «Альбертине» – старом Кенигсбергском университете.

Он наизусть твердил тяжелые, подобные стершимся старинным монетам, звенящие медью гекзаметры клопштоковской «Мессиады» и, следуя за Кантом, повторяя, что поэзия является вершиной искусства, ибо она возвышается до изображения идеала.

В пылком воображении юного фон Людера два этих самостоятельных авторитета слились в причудливый сверхавторитет, который напоминал двуликого Януса – языческого бога всех начал. А разве не были такими началами поэзия и философия? – во всяком случае, для Магнуса были. Как бы то ни было, но фон Людер привлек Михаила прежде всего тем, что такие типы, как он, никогда еще Барклаю не встречались. Когда же Михаил узнал своего шурина поближе, он обнаружил в философе то, чего не хотели признавать другие, – способность видеть в малом великое и всякий мелкий бытовой сюжет возводить в ранг крупной категории, отчего обыкновенное, повседневное событие выглядело значительным и рельефным и предмет обсуждения, таким образом, становился самоочевидным.

Но Большой дом не был единственным объектом внимания и заинтересованности Барклая.

Оказалось, что в Бекгофе и вокруг него добропорядочных невест, хотя и небогатых, но не бесприданниц, проживало, может быть, чуть меньше, чем яловых нетелей – телочек-одногодок, – к тому же подобных этим милым безобидным существам – и смирных нравом, и ласковых, и, к несчастью, еще и обладающих тем самым свойством, которое подмечено поговоркой: «Городское теля умнее деревенского дитяти». А невесты-то были деревенскими.

Михаил с интересом принимал приглашения, наносил визиты всем соседям и однажды на воскресной мессе в церкви села Тарвесте, где в свое время венчались его родители, заметил, что незнакомых девиц в кирхе нет – всех он уже знал и у всех побывал. Убедившись, что первый этап брачной операции, именуемый разведкой, завершен, решил перейти ко второму – выбору невесты и скорому затем сватовству.

Как-то, гуляя с Магнусом в окрестностях Бекгофа, разговорились они о женщинах и о семье. И верный себе Магнус философически отделил две эти категории друг от друга, заявив, что человек всегда должен быть прежде всего эстетом, а эстет получает удовольствие независимо от того, каков предмет, а лишь и только от того, каким он этот предмет воображает.

Перенося сей постулат из высших сфер философии на грешную, болотистую землю усадьбы Бекгоф, Магнус объявил, что, может быть, Лаура Петрарки и дантовская Беатриче на самом деле выглядели так, как представлены они в сонетах и канцонах боготворивших их великих поэтов, но важно, что бессмертные певцы воспринимали их именно такими, и потому и мы, через сотни лет, считаем этих женщин неземным идеалом.

А обыкновенная, земная женщина – это законная жена, и даже если жених и невеста до свадьбы жили в стране поэзии, то, придя из-под венца, они тут же вступали на почву прозы.

– Так следует ли блуждать по лесам поэзии, чтоб затем оказаться на ниве прозы? – спросил высокоумный шурин.

– И что же, всегда так? – вопросом на вопрос откликнулся Барклай.

– Всегда, – уверенно отрубил Магнус.

– Но они все же чертовски разные, – не сдавался премьер-майор.

– В чем? Только во внешности и в состоянии, которое дают за ними в приданое.

– А разве это – малозначительно?

– Приданое имеет значение лишь вначале. Оно может быть быстро прожито, а может быть и приумножено, что, конечно, зависит и от женщины, но ни в коем случае не от того, красива она или же дурна.

– И все же согласитесь хотя бы как поэт, что красота женщины имеет для нас огромное значение.

– Для кого это «для нас»? – засмеялся Магнус. – Для поэтов и художников – да; для всех прочих – нет, особенно же опасна и вредна красота жены для военных.

– Это почему же, господин поэт?

– Да потому что красавицы подобны большим неукрепленным городам, которыми легко овладеть, но которые трудно сохранить, тем более когда гарнизон почти все время находится в дальних походах.

Через три дня после этого разговора Михаил сделал предложение наследнице Бекгофа – Елене Смиттен. Родители согласились сразу, ибо были к тому готовы. Прежде всего потому, что считали Михаила человеком серьезным и умным, – а какой же умный человек станет отказываться от своего счастья, на которое, кроме того, он еще и имеет преимущественное право перед всеми иными соискателями, если бы они и были?

Уверенность фон Смиттенов в прочности предстоящего брака основывалась на том, что в семейных кланах лифляндских дворян, как, впрочем, и помещиков других земель, господствовал майорат, при котором нераздельное наследование в семье признавалось за старшим сыном или мужем старшей дочери, и браки заключались между родственниками, чтобы земля и другое имущество не уходило на сторону ни при каких обстоятельствах, и были юридически совершенно нерушимы.

На принципах майората мужем двоюродной сестры был и старший брат Барклая – Эрих, и немало других его дальних родственников заключали подобные браки.

…Двадцать второго августа молодые вернулись из кирхи деревни Тарвесте в Бекгоф и заняли свои места за свадебным столом, за который вместе с ними уселось две дюжины родичей и почти никого из соседей, так как большинство из них остались обиженными несостоявшимся марьяжем[33]33
  Женитьбой (от фр. mariage).


[Закрыть]
.

Конечно же, блеснул приехавший из Риги Август. Он привез на свадьбу голландский сыр в корзиночках из ивовых прутьев, сахар в головках, белое и красное вино из Бургундии и Шампани, ставшие украшением праздничного стола, на котором были обыкновенные перепела да утки, шпиг да крутые яйца в салате, водка – «три пятых» – крепостью в восемьдесят градусов да яблочный сидр, а возле входа в столовую громоздились два бочонка с пивом – в одном было оно из ячменя, в другом же – из пшеницы. По яствам пошел и разговор: Август рассказывал о трудностях в торговле, как рижских купцов стали теснить петербургские «гости», о недавно произошедшем несчастном для рижан новшестве, когда по указу императрицы была упразднена Большая гильдия, и теперь торговать мог всякий – лишь бы были у него деньги.

Обитатели Бекгофа, в тон богатому родственнику, жаловались на то, как ущемляет их дворянские права все та же государыня. Она и в уездах заменила дворянские суды выборными, в коих появились заседателями даже мужики, она отменила и ландратские коллегии, создав на их месте такие же канцелярии, какие были в соседней Псковской губернии или в Санкт-Петербургской.

Далее пошли разговоры о ценах на рожь и овес, о налогах на винокурение, о том, что с каждым годом жизнь становится все труднее.

Елена сидела чинно, не прислоняясь к мужу, изредка улыбаясь, если кто-нибудь вдруг взглядывал на нее.

Захмелевший Магнус порывался что-то сказать, смешливая Кристина, по-деревенски прикрывая рот одной рукой, другой дергала мужа за камзол, не давая ему встать.

Наконец Магнус поднялся. Он сначала произнес какую-то длинную и мудреную фразу. Потом спохватился, объяснил, что это – латынь, и стал переводить, кажется, через пень-колоду.

Он помянул любовную лихорадку, сказал, что любовь – отрада человеческого рода, напомнил, что любовь травами не лечится, ибо от нее нет лекарств, и в конце спича воскликнул:

– Любовь побеждает все!

Барклай слушал всех, и его холодный аналитический ум подмечал и расчетливость и меркантилизм Смиттенов и Августа Барклая, и совершенно им противоположную, восторженную романтичность Магнуса, и сдержанную, немую благовоспитанность его молодой жены, и витавшую над всем этим счастливую легкомысленность Кристины.

«А я здесь – что и кто?» – спросил себя Барклай и, не найдя ответа, ласково взглянул на свою девятнадцатилетнюю жену, а она в ответ ему с готовностью улыбнулась. И в ее улыбке Михаил прочел и гордость за него, и нескрываемое уважение, и уверение в том, что жена готова следовать за ним до конца.

«Ангел-любовь не взлетит высоко, если у него не будет двух сильных крыл – уважения и верности», – вспомнил Михаил не то услышанную им, не то где-то вычитанную фразу.

Его пухленький кареглазый ангел преданно глядел в глаза ему, и Барклай понял: женился он удачно. А любовь? Что ж, пусть о ней читает латинские эпиграммы да дантовские сонеты шурин его Магнус.

Но в глубине души, в сокровенной сути ее, на самом-самом дне, все же шевельнулась у него – не зависть даже, а нежданно-негаданно занывшая вдруг досада, что нет у него того, что есть у Кристы и Магнуса, да и, видать, никогда не будет…

Через несколько дней Барклай уехал в Псков. Жена его, по общему их согласию, осталась в Бекгофе до тех пор, пока подыщет Михаил другую квартиру.

А вскоре после того, как вернулся Барклай из Бекгофа в Псков, дошла до него весть, что в начале октября умер Потемкин. Рассказывали, что 4 августа он был на панихиде по одному из своих любимых генералов – герцогу Карлу Вюртембергскому. Когда герцога отпевали, Потемкин стоял возле гроба до конца службы, а потом первым пошел из церкви. Все расступились перед ним, а он шел, ничего и никого не видя, и был так удручен и задумчив, что, сойдя с паперти, вместо своей кареты подошел к погребальному катафалку.

Увидев катафалк, он в страхе отпрянул, но твердо уверовал, что это не простая случайность, а предзнаменование.

В этот же вечер он почувствовал озноб и жар и слег в постель, но докторов не допускал и болел весь август и весь сентябрь.

27 сентября стало ему так плохо, что он исповедался и причастился, но по-прежнему не подпускал врачей, отталкивал лекарства и молился дни и ночи напролет.

30 сентября ему исполнилось пятьдесят два года. Еще через пять дней велел он везти себя в Николаев, но в ночь на 6 октября умер, лежа в степи, под открытым небом, с иконой Богородицы в руках…

В тот вечер, когда в Пскове узнали о кончине Потемкина, Цицианов зашел к Барклаю с двумя бутылками вина и предложил помянуть раба Божьего Григория.

То ли оттого, что сидели они вдвоем, при свечах, в скверную погоду, когда осень еще не кончилась, а зима не наступила, то ли потому, что причиной их печального застолья была смерть человека, но разговор у них пошел не об обычных житейских мелочах, а коснулся вечных категорий, таких, как жизнь и смерть, суета и тщеславие.

И признались они друг другу, что много вокруг них и в них самих суетности, часто подвержены бывают они либо тщеславию, либо честолюбию. Однако, подойдя к этому хладнокровно и откровенно, признали, что без этих качеств не делается ничто – полководец выигрывает сражение, мудрец – создает Учение, и даже мать желает видеть сына своего знаменитым не без гордости за самое себя.

И великий Потемкин тоже часто оказывался и тщеславным, и честолюбивым, но потому и был велик, что нередко подавлял в себе эти качества, принося их на алтарь Бога, Царя и Отечества.

…В этот же вечер Екатерина II писала барону Мельхиору Гримму – своему самому доверенному корреспонденту, с которым состояла в переписке сорок лет: «Мой ученик, мой друг, можно сказать, мой идол, князь Потемкин-Таврический умер в Молдавии. Вы не можете представить, как я огорчена. Это был человек высокого ума, редкого разума и превосходного сердца. Цели его всегда были направлены к великому. У него был смелый ум, смелая душа, смелое сердце».

Конечно, не только Екатерина в Зимнем дворце в этот вечер думала и писала об умершем Потемкине. И не только два офицера в забытом Богом Пскове говорили о нем, наверное, сотни людей вспоминали в этот вечер Светлейшего князя Таврического – и те, кому довелось встречаться с ним, и те, кому довелось о нем слышать, и те, кто испытал на собственной судьбе его руку – либо тяжелую, либо дружескую.

И сколько было людей, столько же было и мнений. Однако почти все сходились на том, что судьба свела их с великим человеком.

И если уж царица и отставные солдаты, гвардейские офицеры и казаки, хлеборобы и плотники, матросы и адмиралы выносили покойному почти одинаковый вердикт, значит, и был он именно таким, каким оставался в их словах и их памяти.

Глава восьмая
Польский поход

А потом снова запели боевые трубы, и ударили барабаны, и полки пошли в поход.

На сей раз их жертвой была Речь Посполита – злополучная страна, обреченная Богом и собственной несчастной судьбой тысячу лет отбиваться от немцев и русских, ибо оказались ее земли между двумя рвавшими ее на части ненасытными и безжалостными хищниками. Однако же так думали о Польше и ее провиденциалистской участи в Варшаве и Вильно, в Гродно и Минске. А в Петербурге и Вене, в Берлине и Кенигсберге судили о ней совершенно иначе, и даже более того – совсем наоборот.

Для русских, и пруссаков, и австрийцев Польша была средоточием вселенского мятежного духа, вызывающего вечные беспорядки, пространством, где всегда кишела какая-то непонятная, совершенно иррациональная бунташная сумятица, из-за чего оттуда летели во все стороны света снопы искр, то и дело воспламеняя в соседних восточнонемецких, восточноавстрийских и западнорусских землях мятежи, неизбывную крамолу и до поры до времени тихо прячущееся недовольство.

Русские войска вторглись в Польшу одновременно с двух сторон. С юга, с шестьюдесятью четырьмя тысячами войск шел генерал-аншеф Каховский, с севера – с тридцатью двумя тысячами – генерал-аншеф Кречетников. Их поддерживали польские аристократы – Щенсный Потоцкий, Северин Ржевский и Ксаверий Браницкий, попросившие Екатерину ввести в Польшу войска, чтобы отобрать власть у слишком вольнолюбивого шляхетского сейма, вот уже четыре года баламутившего Польшу всякими опасными и ненужными реформами. Более же всего конфедераты были недовольны тем, что сейм 3 мая 1791 года принял новую конституцию, которая лишала панов-магнатов многих привилегий и прав, усиливая власть короля Станислава Августа Понятовского.

Это событие, бывшее одним из важнейших в жизни целой страны, осталось в России почти незамеченным, – по крайней мере, как только произошло. Лишь несколько месяцев спустя в Петербурге стали осознавать, что новая конституция делает Польшу сильной, а значит, опасной для России. И стали еще более пристально присматриваться к противникам короля, олицетворявшим противодействие ему как носителю прерогатив центральной власти и отстаивавшим все то, что ослабляло страну, ввергая ее в хаос феодальной анархии.

Все в жизни проходит. События, которые казались нам судьбоносными и великими, становясь в строй других событий, обретают в нем подлинный ранжир, свое истинное место. А дальше вступает в работу время, безжалостно отнимая иллюзии, рассеивая романтические вымыслы, оставляя нас наедине с правдой и повседневными заботами.

А одной из главных забот для многих русских и многих поляков было то, что происходило в Речи Посполитой после 3 мая 1791 года. Продолжая борьбу со сторонниками Конституции, паны-магнаты съехались в Петербург и сочинили там декларацию, написав ее почти под диктовку Екатерины, а потом, заметая следы, уехали в местечко Тарговице и образовали Конфедерацию, от имени которой и призвали русскую армию в Польшу.

Это произошло 18 мая 1792 года, а приказ войскам был отдан еще загодя – в апреле. И выходило, что на сей раз русские войска выступили в поход не для того, чтобы усмирять очередной мятеж, а чтобы упредить его, ежели он вспыхнет.

Двенадцатого апреля 1792 года Санкт-Петербургский гренадерский полк оставил зимние квартиры в Пскове и Порхове и через полтора месяца без боя вошел в Вильно.

Какой уж там бой, если шляхтичи вроде бы и не бунтовали…

И было это, признаться, довольно необычно и даже странно: страна спокойна, народ законопослушен, а по дорогам шагают полки чужой армии и входят в ре города один за другим.

Никто не говорил вслух, отчего все это случилось, однако же все хорошо понимали причину. И все же как-то объясняться было нужно.

14 июня в Вильно русский главнокомандующий генерал Кречетников устроил большой военный парад и перед его началом зычно зачитал с седла Декларацию, в коей объявил весьма многим собравшимся на площади обывателям, что воины российские пришли сюда не для войны, а для мира «что им, обывателям, следует «содействовать благонамерениям русской императрицы». В чем сии «благонамерения» состояли, генерал не пояснил, но, судя по всему, императрица была настроена добродушно, ибо военный парад еще шел, а уже на Замковую площадь стали выкатывать бочки вина и из настежь распахнутых дверей арсенала понесли горы всяческой снеди. Одновременно в соборе Святого Яна епископ Коссаковский отслужил благодарственный молебен, завершившийся звоном польских колоколов, поддержанным артиллерийским салютом русских пушек.

На площадь же все подходили и подходили горожане – правда, все больше простые люди-ремесленники с бубнами и хоругвями своих цехов, окрестные мужики и бабы, монахи, студенты, – и вскоре все они стали участниками всенародного честного пира, который закончился общим с российскими солдатами гулянием с песнями, уверениями в любви и даже объятиями и поцелуями.

Но такая идиллия была не всюду: чем дальше к югу и западу, тем обстановка была враждебнее, а на берегах Буга, у Гродно и возле Слонима появились не просто шайки бунтарей, а целые регулярные полки мятежников.

От своих предшественников они отличались тем, что если раньше мятежные шляхтичи бились за собственную «злоту вольность», то теперь их крамола была лишь малой частью всесветного мятежа, вспыхнувшего три года назад в Париже[34]34
  Имеется в виду Великая французская революция 1789–1794 гг.


[Закрыть]
.

Теперь за спиной схватившихся за оружие поляков стояли богопротивные санкюлоты, лишившие своего законного монарха трона[35]35
  Людовик XVI (1754–1793) – французский король (1774–1792), был осужден Конвентом и казнен.


[Закрыть]
.

И под дудку этих голодранцев, кричавших на весь мир уже не только о «злотой вольности», но и о свободе, равенстве и братстве, стали лихо выплясывать и некоторые польские магнаты и шляхтичи помельче, но поталантливее, а значит, и поопаснее – Коллонтай, Костюшко[36]36
  Костюшко Тадеуш (1746–1817) – руководитель польского восстания 1794 г. Участвовал в войне за независимость в Северной Америке 1775–1783 гг. В 1794 г. был ранен в бою и взят в плен русскими войсками, освобожден из Петропавловской крепости в 1796 г.


[Закрыть]
, Зайончек. Полк Цицианова в середине июля пошел к Гродно, но по дороге никакого сопротивления не встретил и вошел в город без выстрела, как и за месяц перед тем, когда вступил в Вильно.

После непродолжительного рейда к берегам Буга санкт-петербургские гренадеры стали в Гродно на зимние квартиры и простояли более года. За это время Барклай стал свидетелем событий исторических и понял, что армия является в них главным орудием промысла, ибо Бог всегда стоит на стороне сильных.

И даже когда Бог оказывался на стороне тех, кто был слабее, то на поверку выходило, что и тут стоял он на стороне сильных, ибо слабость их оказывалась мнимой. Чаще всего такое случалось, когда против откровенной силы – грубой и наглой – выступала вроде бы почти беззащитная правда. И тогда-то и становилась справедливой старая мудрость: «Не в силе Бог, а в правде». Только в Гродно все было не так просто, и где тут была сила, а где правда, долго не мог разобрать и сам Господь.

Тем более нелегко было судить о том простому офицеру.

А судить было надо. Ну, если и не судить, то разобраться все же следовало. Иначе как же служить?

Прежде всего выходило, что русские вошли в Польшу не сами по себе, а по приглашению людей, ратующих за свою страну и свой народ, к тому же людей знатных и благородных, да еще и друзей России и государыни. Во-вторых, к этому времени и сам король примкнул к конфедератам, и, казалось, больше уже никто не станет противиться русским и их союзникам.

Значит, все было в порядке и служить согласно данной присяге следовало и законной государыне, и ее верным союзникам.

А дальше Барклай стал свидетелем того, как 21 марта 1793 года в Гродно приехал полномочный эмиссар Екатерины граф Яков Ефимович Сивере. Он должен был собрать здесь сейм и добиться от его делегатов признания того, о чем за спиной поляков тайно от всех договорились русская императрица и прусский король: о разделе почти всей Польши между ними и, следовательно, о почти полном уничтожении польского государства.

Задача была не из легких, но противодействовать задуманному было некому – преданная своими магнатами Польша стояла со связанными руками, на коленях перед двумя вооруженными разбойниками. Однако и объяснять происходящее державы-победительницы тоже никому не собирались – только что парижские санкюлоты отрубили головы своим монархам – Людовику XVI и Марии-Антуанетте, так хотя бы поэтому мятежное гнездо на востоке Европы должно было быть уничтожено.

27 марта генерал Кречетников огласил Манифест Екатерины II, в котором говорилось: «Ненавистные неприятели общественного спокойствия, подражая безбожной, бешеной, преступной и разбойнической шайке французских бунтовщиков, стараются по всей Польше расселять и привить их учение и тем самым навсегда погубить спокойствие и собственной страны, и ее соседей».

И поэтому огромный массив украинских, белорусских, польских и литовских земель входил отныне в Российскую империю, а Польское Поморье, Великая Польша и Мазовия – в состав Пруссии.

От Польши осталась лишь одна треть.

Генерал-аншеф Кречетников вызвал Барклая в свой штаб, размещавшийся в гродненском замке, сразу после того, как был оглашен Манифест государыни о новом разделе Польши.

– Господин премьер-майор, – официально и сухо обратился к нему Кречетников, – вскоре пожалует сюда его величество Станислав Август, король Польши. Надобно сделать все, чтоб его величество был здесь от всяческих атентаций[37]37
  Покушений (от фр. attentat).


[Закрыть]
на особу свою безопасен. А меж тем извещен я, что в Гродно находятся тайно многие инсургенты[38]38
  Повстанцы (от фр. insurge).


[Закрыть]
, замышляющие всяческие посягательства на особу его величества.

«А при чем здесь я? – подумал Михаил. – Есть же на то военная полиция». Главнокомандующий, будто прочитав мелькнувшую в его голове мысль, тут же добавил:

– Всеми делами, до преступных комплотов относящимися, ведает особое бюро при штабе моем, вам же надлежать будет охранять дворец, где вскоре станет жить его величество. Для сего прикажу я ввести в замок, соседствующий с дворцом королевским, флигель-роту батальона вашего для квартирования здесь и для несения постоянных караулов во дворце и вокруг него. Другие же роты будут размещены от дворца поблизости на случай спешного сикурса, если злоумышленники попытаются на замок напасть. О дислокации флигель-роты ордер получите у генерал-поручика Германа – квартирмейстера нашей армии, а офицера, отвечающего за безопасность короля, я сейчас вам представлю.

И вскоре, вызванный адъютантом, вошел в кабинет Кречетникова невысокий худенький юноша, одетый почему-то не в мундир, а в партикулярное платье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю