355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » Верность и терпение » Текст книги (страница 14)
Верность и терпение
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:32

Текст книги "Верность и терпение"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

Книга вторая
Канун
Глава первая
Меж войной и миром

Изгоняя из армии и государственных учреждений тысячи неугодных офицеров и чиновников, Павел одновременно осыпал милостями и возвышал близких и преданных ему людей.

Особенно быстро пошли вверх друзья Павла из его гатчинского окружения – Аракчеев, Ростопчин, Кутайсов, братья Куракины.

На первом месте у императора была армия, и особенно гвардия, и главнейшей заботой Павла было укрепление ее самого верхнего эшелона.

Только за первый год своего царствования Павел вручил фельдмаршальские жезлы восьми генералам. Это были двоюродные братья Салтыковы – Иван Петрович и Николай Иванович, Чернышов, Эльмпт, Мусин-Пушкин, Каменский, де Бройль и Николай Васильевич Репнин – генерал-губернатор в Литве и одновременно командующий Литовской дивизией, в которую входил и полк Барклая.

Суворов, последний фельдмаршал Екатерины, только ахал, всплескивая руками и отпуская сардонические сентенции, когда слышал имена Эльмпта или де Бройля. Да и как было реагировать иначе, если за треть века своего правления Екатерина Великая пожаловала в фельдмаршалы всего семь человек! И среди них Румянцев, Потемкин и Суворов – вечная слава России, солдатские идолы и демиурги Победы.

Вскоре после того, как Барклай получил патент на генеральство, в Поланген приехал Репнин.

По двум прежним инспекциям он знал, что 4-й егерский – хорош, но между первым и вторым приездами в полк произошла с егерями Барклая существенная метаморфоза: два года назад это был один из лучших полков его дивизии, год назад – безусловно лучший.

Столь опытному генералу, как Репнин, было ясно, что в первый раз он видит полк, такой же как и многие другие, в котором все виды обучения и деятельности солдат и унтер-офицеров доведены до совершенства, но не более. Во второй раз Репнин увидел перед собой людей, которые понимали, что они делают, как нужно это делать и зачем все это совершается.

Фельдмаршал знал, что за тем, как обустроен полк, как живут солдаты и офицеры и особенно за их обучением, командир полка не только постоянно следит, но и почитает приобщение подчиненных к солдатской науке своим важнейшим делом.

Если в других полках все начиналось с обучения рекрутов – неграмотных деревенских парней, чаще всего против воли оказавшихся на службе и потому воспринимающих военную службу как барщину, а то и как двадцатипятилетнюю каторгу, – то Барклай начинал с того, что сам уезжал на рекрутские пункты и там отбирал своих будущих подопечных.

А когда рекруты приходили в полк, то занятия с ними проводились под его наблюдением. Барклай не уставал повторять, что искусный начальник ласковым обращением легко может возбудить в рекрутах бодрость духа и охоту к службе.

Он запрещал долго держать рекрутов на ученье, велел давать им частый отдых и разъяснять, что и как надлежит делать, проявляя терпение и кротость.

Всяческие оскорбления, а тем более наказания рекрутов за неуспехи в учении были в 4-м егерском категорически запрещены.

Если в других полках рекрутов учили азам военного дела полгода, то в полку у Барклая срок этот был продлен до девяти месяцев.

Барклай помнил, какими нелегкими были даже для него, крепкого, сильного, грамотного юноши, к тому же пришедшего в армию не только по желанию, но и по страсти, первые месяцы службы. Чего же можно было требовать от рекрутов, попавших в полк подневольно, как куры в ощип?

И начиналось обучение с Богом проклятой экзерциции, которая, опять же Ему и благодарение, занимала в 4-м егерском не более половины учебного времени, тогда как у других – почти весь день, от «повестки» и до «зори вечерней».

И то, занимаясь экзерцицией, больше обучали егерей движениям, применяемым в походных и боевых построениях, и потому учили маршировать вперед, вбок, накось и назад, тихо, посредственно, скоро и весьма скоро.

Они должны были уметь «без замешкания и проворно заполнить во фронте места упалые и все действа с оружием, какие надлежит во время сражения скоро и безо всякого замешательства».

Рекрута должно было приучить к житью в солдатской артели, где на практике они постигали, что слова «артель» и «рота» оказывались столь близкими. Они и были однокоренными, происходящими от древнего – «ротитися», означающего «товарищество за круговою порукой, братство по присяге и клятве, где все за одного и один за всех», и назывались еще и дружиной, и согласом, и общиной, и товариществом, и братчиной.

В роте было общее хозяйство, общий котел, общая казна, а в беде – круговая порука и один ответ. И потому и семью, садившуюся за один стол, на Руси называли артелью и жили в уверенности, что артелями живут муравьи и пчелы и что артелью города берут. Да и само слово «рота» в древней Руси означало «клятва, присяга», а отсюда и воинский отряд, связанный ею.

В роте, как и в большой крестьянской семье, младшие беспрекословно подчинялись старшим – ветераны были и отцами, и дядьками, и старшими братьями вчерашних рекрутов, а господа офицеры имели спрос с артельного старосты, как барин спрашивал с приказчика. И потому были роты подобны разным семьям: одни изобильны и счастливы, другие – просто упорядочены, иные же – скудны и бесталанны. Однако не было ни в одной из них тиранства и самовластия, ибо артель являлась общиной, то есть тем же крестьянским миром, где высшим мерилом и высшей христианской и крестьянской добродетелью почиталась справедливость.

А так как Барклай, христианин-пуританин, с самого детства почитал справедливость вершиной нравственности и сам был образцом соблюдения того, что в полном объеме называется моральным кодексом, то и полк его был большой дружной артелью, и это-то и определяло успехи 4-го егерского в службе.

Князь Репнин, не только старый генерал, но и потомственный русский помещик, прекрасно понимал, что такое сельская крестьянская община – артель и что такое армейская крестьянская община – рота.

Однако же, проведя третью инспекцию 4-го егерского, он остался не просто доволен тем, что увидел в полку, – он был восхищен. Репнин был опытным военным и хорошо отличал бездушную муштру от искусной выучки и мертвый автоматизм – от живой лихости и веселого молодечества, когда каждый солдат более всего желает, чтоб он сам, и его товарищи, и их унтер-офицер выглядели бы лучше всех, а унтер-офицеры хотят того же для всей своей роты и из кожи вон лезут, чтобы никак не подвести своего ротного, тот же, в свою очередь, душою болеет и за подчиненных, и за своего батальонного.

И когда во всех батальонах дело обстоит так – а так именно дело и обстояло, – то и стрельбы, и учебный бой, и даже вахт-парад превращались в захватывающее, радостное зрелище, настолько увлекательное и красивое, что Репнину, повидавшему за полвека военной службы сотни боев, маневров и парадов, искренне казалось, что он ничего подобного на своем веку не видал.

Окончив инспекцию и распрощавшись с Барклаем, Репнин сказал своему адъютанту:

– Меня уже не будет на свете, но пусть вспомнят мои слова: этот генерал много обещает и далеко пойдет.

Репнин уехал в свой мир большой политики, больших страстей и больших интриг, а Барклай, делая свое дело, ограниченное рамками полка, мог только наблюдать за всем происходящим за этими рамками.

Барклай неотрывно следил за тем, как Суворов идет по Италии.

4 апреля фельдмаршал прибыл к армии и, приняв командование в Валеджо, через десять дней занял две крепости. Еще через два дня разбил на реке Адда корпус молодого талантливого генерала Жана-Виктора Моро, а еще через два дня занял Милан.

Эти победы и темпы были ничуть не хуже тех, что показал здесь ровно три года назад Бонапарт. Взяв затем еще пять крепостей, в начале июня Суворов разбил на реке Треббия тридцатишеститысячную армию генерала Жака Макдональда. Так впервые услышал Барклай имя этого шотландца – волонтера Республики, с которым потом предстояло ему скрестить оружие.

Много лет спустя русский посол в Париже генерал Петр Андреевич Толстой рассказал Барклаю об одном разговоре, который произошел между ним и маршалом Макдональдом во время приема в Тюильри: «Хоть император Наполеон не дозволяет себе порицать кампанию Суворова в Италии, но он не любит говорить о ней. Я был очень молод во время сражения при Треббии. Эта неудача могла бы иметь пагубное влияние на мою карьеру, – меня спасло лишь то, что победителем моим был Суворов. – И, указав на толпу придворных, Макдональд прибавил: – Не видать бы этой челяди Тюильрийского дворца, если бы у вас нашелся другой Суворов».

Впрочем, и многие иные имена французских военачальников, как и Моро, разбитого Суворовым накануне, тоже стали известны в России именно летом 1799 года.

Моро вновь появился в хронике итальянской кампании, когда пришло известие об еще одной победе – при Нови. Сражение, длившееся пятнадцать часов, было необычайно упорным. В самом его начале погиб французский командующий генерал Жубер, тогда-то и сменил его Моро, дравшийся до конца, но все же вынужденный отступить к Генуе.

За эти победы 8 августа 1799 года граф Суворов-Рымникский был пожалован титулом князя Италийского.

И как раз в эти самые дни обо всем происходящем в Италии узнал Бонапарт, который уже более года находился в Египте. Высадившись у Александрии 2 июля 1798 года, он уже 20 июля разгромил у пирамид мамелюков – гвардию султана – и начал свой победоносный поход по тем путям, которыми некогда шел Александр Македонский. Год продолжалась эта фантастическая феерия, как вдруг в конце июля 1799 года Бонапарту в руки попала газета, из которой он узнал, что Суворов появился в Италии, разбил лучших генералов Франции и движется к Альпам. «Италия потеряна! Все плоды моих побед потеряны! Мне нужно ехать!» – сказал Бонапарт и приказал быстро и тайно снарядить четыре фрегата и пятьсот отборных солдат.

В эти же дни Бонапарт получил письмо министра иностранных дел Франции Талейрана, где он писал: «Суворов каждый день торжествует новую победу; покоритель Измаила и Варшавы, впереди которого летит фантастическая слава, ведет себя, как проказник, говорит, как мудрец, дерется, как лев, и поклялся положить оружие только в Париже. Франция гибнет, не теряйте времени».

В то же самое время Суворов повернул свои войска на север и двинулся в недалекую отсюда Швейцарию, куда уже пришел корпус Римского-Корсакова, оставив войска австрийцев в Италии под командой семидесятилетнего фельдмаршала-лейтенанта Михаила Меласа, впрочем, человека энергичного и смелого.

Суворов повел свою двадцатидвухтысячную армию кратчайшим путем – через занятый противником заснеженный высокогорный перевал Сен-Готард.

13 сентября после третьего штурма Сен-Готард был взят. Тогда в русских газетах впервые появилось имя генерал-майора князя Петра Ивановича Багратиона, командира авангарда армии Суворова и в Италийском и в Швейцарском походах. Однако только партикулярная публика слышала о нем впервые.

Барклаю же довелось слышать не только о самом Петре Ивановиче, но и об его отце – полковнике Иване Александровиче, командовавшем Псковским карабинерным полком еще до того, как Барклай начал служить в нем. Потом узнал он о поручике Петре Багратионе, который под Очаковом за храбрость был произведен Потемкиным сразу же в капитаны, слышал он о Багратионе и во время Польского похода, но судьба не сводила их, а вот теперь узнал генерал-майор Барклай, что и Багратион, бывший на четыре года младше его, тоже уже генерал и при Сен-Готарде сыграл главную роль, внезапно атаковав противника с тыла.

На следующий день прогремел знаменитый бой у Чертова моста, и эхо выстрелов у маленькой швейцарской деревни Урзерен разнеслось по всей Европе.

Узкий тоннель длиной в шестьдесят метров прикрывал этот мост, переброшенный на высоте более двадцати метров. Егеря обошли его с двух сторон и прорвались по нему на север.

Одновременно с вестью о последней победе Суворова пришло известие и о поражении тридцатитысячного корпуса Римского-Корсакова под Цюрихом. Сообщения об этих событиях были напечатаны в одних и тех же номерах газет, ибо произошли в один день – 15 сентября.

И в этих же сообщениях встретил Барклай и еще одно имя – Андре Массена, дивизионный генерал Франции. Новым для Барклая оно не было – о Массена впервые заговорили тогда же, когда и о Бонапарте.

Более того, Бонапарт и Массена сначала заявили о себе при осаде Тулона, потом вместе совершили Итальянский поход, и Массена все время был радом со своим идолом, командуя в Италии авангардом его армии. В январе 1797 года в битве при Риволи Массена был соавтором победы и только из-за того, что командовал войсками, осаждавшими Рим, не ушел с Бонапартом в Египет.

Разбив Римского-Корсакова, Массена тут же бросился по пятам за армией Суворова и через четыре дня догнал ее арьергард. Но повторения цюрихского успеха не произошло – арьергардом командовал старый боевой генерал Андрей Григорьевич Розенберг, который не только отбил все атаки французов, но и более двух тысяч их взял в плен.

Через три дня Розенберг догнал главные силы и вместе с Суворовым двинулся на штурм хребта Панике, обледеневшего, засыпанного снегом, ибо в альпийском высокогорье уже наступила зима.

Подробных описаний перехода через Панике не было, но Барклай представлял, каково идти армии через горы высотою в три версты, каково тащить артиллерию по обледенелым карнизам, над пропастями, ежеминутно ожидая схода камнепадных и снежных лавин. Наконец пришло сообщение, что армия Суворова вырвалась из Швейцарии и пошла на северо-восток, к России.

Размышляя над тем, почему только Суворов сумел победить выдающихся генералов Республики, Барклай пришел к выводу, что здесь французская коса нашла на русский камень, а пожалуй, даже более того – Суворов клин французский выбил клином русским, еще более крепким. Французы презирали каноны старой военной науки, они и в войне были революционерами. Их неграмотные генералы – неграмотные в смысле военной классики: вчерашние сержанты, адвокаты, булочники и бочары – обладали смелостью невежд, готовых сокрушить во славу Франции любую твердыню. Для них не было ничего невозможного, и они презирали расчет и осторожность, считая их оборотной стороной трусости. Поэтому излюбленным жанром боя революционных генералов была атака, а наиболее распространенным качеством тактики – дерзость. Их солдаты были энергичны, отважны, шли налегке, делали без обозов такие переходы, какие не могли и примерещиться закоснелым австрийским военачальникам, и потому, упав на войска императора Франца как снег на голову и мгновенно бросившись в штыки, санкюлоты повергли их в ужас и в бегство.

Как ни парадоксально, но фельдмаршал, князь и граф Суворов – главнокомандующий рабов, наряженных в солдатские шинели, и рабовладельцев-помещиков, носивших офицерские и генеральские мундиры, – исповедовал ту же тактику и те же принципы ведения войны, что и генералы санкюлотов: его армия, как и армия противников, тоже не знала слова «невозможно», делала переходы по сорок верст в сутки и, грянув как гром среди ясного неба, с марша бросалась в штыки.

Суворов в глазах всех иноземных военачальников воевал не по правилам, как, впрочем, и голодранцы французы. И потому поражения, понесенные от французов, и пруссаки, и австрийцы, и все прочие противники считали какой-то необъяснимой загадкой, граничащей с чертовщиной. А победы Суворова над французами и вовсе не пытались анализировать, объясняя его успехи фантастическим везением и редчайшим, необычайно благоприятным для него стечением обстоятельств.

Однако же факт остался фактом – армия Суворова прошла сквозь Альпы, как проходит штык сквозь соломенное чучело, и вырвалась на австрийские долины. Но вскоре русские вынуждены были уйти из Швейцарии, и скорее из-за австрийцев, чем из-за французов. Глава австрийского правительства барон Тугут, великий недоброжелатель России, а следовательно и Суворова, стал искать пути к сепаратному миру и для предварительного доказательства серьезности своих намерений приказал австрийским войскам покинуть Швейцарию, бросив союзников один на один с превосходящими силами противника.

Узнавший о кознях союзников Павел тут же разорвал союз с Австрией и приказал Суворову вести армию в Россию, увенчав его в конце октября званием генералиссимуса всех российских войск, «высшей степенью почестей», как выразился он в приказе.

Но не только военные действия в Италии и Швейцарии занимали осенью 1799 года русских военных.

7 сентября в окрестностях голландского города Бергена высадился русский морской десант. Им командовал Иван Иванович Герман, тот самый, которому Павел поручил следить за Суворовым.

Герману не довелось выполнить поручение императора, ибо его же волею был Иван Иванович вместе со своим восемнадцатитысячным корпусом отправлен на помощь еще одним союзникам русских – англичанам, воевавшим против французов в Голландии.

Высадившись на берег, Герман, не проведя разведки, назначил на следующий же день штурм Бергена. Однако и этого ему показалось мало: он решил захватить город внезапным ночным ударом и атаковал Берген в ночь на 8 сентября.

Дерзость нападающих была необыкновенной, и французы, потеряв четырнадцать орудий и более тысячи пленными, отступили в центр города.

Но здесь французы не только остановили нападающих, но и самого Германа взяли в плен.

Ему дозволено было написать Павлу письмо о случившемся с ним, и пленный генерал обвинил во всем коварных англичан, не поддержавших его в нужный момент, а более всего – их главнокомандующего герцога Йоркского Фридриха, сына английского короля Георга Третьего.

На место Германа был послан Кутузов. Но пока он ехал из Петербурга в Голландию, в Гамбурге догнал его фельдъегерь императора с приказом перевезти остатки русских войск в Англию, а весной возвратиться с ними в Россию.

Еще через три дня Кутузов получил новый рескрипт – о назначении его военным губернатором Литвы, командиром же русских войск становился посол в Англии, генерал от инфантерии Семен Романович Воронцов.

Разумеется, что тогда Барклай всех этих подробностей не знал, они стали ему известны много позднее, но о военной стороне неудачной экспедиции в Голландию был осведомлен. Довелось услышать ему – и этот слух потом полностью подтвердился, – что русские войска перевезены были англичанами на остров Жерзей – место гиблое и голодное – и там пребывали в состоянии более жалком, чем пленные французы.

Это почти переполнило чашу терпения Павла – он понял, что в Италии и Швейцарии русские, как обезьяны, таскали из огня каштаны для австрийцев, а в Голландии – для англичан. Но идея восстановления монархии во Франции, все еще полностью владевшая Павлом, не позволила ему окончательно порвать союзнические узы, и он приказал всем русским войскам до весны оставаться в Европе, остановившись в тех местах, где их настигнет его приказ.

И все же колебания Павла были велики, а решения его, как всегда, непредсказуемы, и через три недели после предыдущего приказа последовал новый – всем войскам идти домой немедленно.

14 января 1800 года армия Суворова пошла в Россию. Суворов в дороге захворал и, сдав команду Розенбергу, сам остался в Кракове.

А затем Барклай узнал о болезни Суворова. Генералиссимус занемог еще в Праге, в Кракове почувствовал себя уже совершенно больным и велел ехать в имение свое – в Кобрин.

Здесь его стал лечить присланный от Павла лейб-медик Вейкарт, здесь же получил он несколько писем от императора, в которых Павел превзошел самого себя, называя Суворова героем и утверждая, что русские солдаты потому и побеждали, что он руководил ими.

Стараниями пяти врачей, нескольких преданных ему друзей, среди которых был и Багратион, Суворов стал поправляться и готовиться к поездке в Петербург. Вскоре же стало ясно, что ожидается не простая поездка в столицу, а триумфальный въезд легендарного героя и победителя – генералиссимуса всех российских войск, Светлейшего князя Италийского, графа Суворова-Рымникского.

Уже стали говорить о подготовке в Петербурге церемониала высокоторжественной встречи, утверждая, что не только пушечными залпами и колокольным звоном встретит столица великого полководца, но даже будут построены в честь его Триумфальные ворота, как вдруг поползли один за другим совсем противоположные слухи: что генералиссимус попал в новую государеву опалу и что никакой встречи ему не будет.

А между тем больной старик через силу ехал в Петербург, останавливаясь не только в городах и на почтовых станциях, но и в деревенских избах, если не мог дотянуть до очередной запланированной стоянки.

Бывало, что, остановившись на ночлег, больной сетовал среди стонов, что не умер еще в Италии. Ехал он так медленно, что дорога от Риги до Петербурга, которую почта проходила за трое суток, заняла у Суворова две недели.

Он въехал в Петербург 20 апреля поздно вечером, уже зная, что никакой встречи не будет, и почти крадучись проехал к Митеньке Хвостову, мужу его племянницы Авдотьи Горчаковой, которого он любил пуще иных за доброе сердце и участие в его семейных и денежных делах.

Через полмесяца Барклаю стало известно, что Суворов безнадежен: у него ослабла память, он с трудом узнал даже Багратиона, на старых ранах его открылись язвы и началась гангрена.

А потом пришло сообщение, что 6 мая он умер. Ни одна газета ни словом о том не обмолвилась, но народная молва передавала эту печальную весть из уст в уста, и скоро в далеком Полангене тоже ее узнали. И еще многое, что случилось при его похоронах.

Рассказывали, что громадные толпы петербуржцев собрались на Крюковом канале, возле дома Хвостова, что сотни экипажей стояли на набережных Фонтанки и Екатерининского канала и из-за великого множества народа не было к дому Хвостова ни проезда, ни прохода. Говорили, что провожали полководца четыре полка: три армейских пехотных, в том числе и любимый его Фанагорийский, и Конногвардейский, а на улицах, по которым несли его гроб, стояли все жители Петербурга.

Рассказывали, что Павел с небольшой свитой стоял на углу Невского и Садовой и, когда увидел гроб, слезы побежали у него по щекам, он повернулся и тихо пошел пешком в Зимний.

Говорили, когда поднесли гроб к чугунным воротам Александро-Невской лавры, то они почему-то оказались закрыты на огромный замок. Открытой была лишь калитка в воротах. Решили проносить гроб через калитку. «Узка, не пройдет в нее Александр Васильевич», – стали говорить собравшиеся. Тогда повернулся к ним гренадер-фанагориец, старый ветеран, которому выпала честь нести гроб генералиссимуса, и сказал: «Это Ляксандра-то Васильевич не пройдет? Везде проходил». И гроб Суворова прошел.

Его похоронили в Благовещенской церкви, возле левого клироса.

Прошло полгода, и Барклай по делам службы был вызван в Петербург, в Военную коллегию. Однако, когда он явился, ему приказали прежде доложить о прибытии петербургскому военному губернатору фон дер Палену.

Пален принял Михаила Богдановича с присущим ему радушием. Он расспросил Барклая и о службе, и о родственниках, особо тепло отозвавшись о кузене Барклая Августе, с которым, как оказалось, был Пален в дружбе с давних времен, еще когда был наместником.

В свойственной ему открытой манере Пален посетовал на немалые трудности службы, когда приходится ему навлекать на себя гнев государя, отводя его от других. Не называя имен, рассказал он и о двух-трех генералах, которых удалось ему вернуть в службу, и, тяжело вздохнув, добавил:

– Ей-богу, земляк, с легкой душой уехал бы я куда-нибудь хоть на дивизию, если б не воля государя, который непонятно почему держит меня возле персоны своей, то жалуя очередным орденом, то ставя у дома моего караул с гауптвахты.

Барклай молча слушал, не выражая ни сочувствия земляку, ни порицания государю.

Петр Алексеевич, выспрашивая, о многом говорил и сам, выказывая в разговоре полное единодушие с Барклаем, но о том, для чего вызвал к себе, так ничего и не сказал. Разница в летах в полтора десятка лет и в чинах – на две генеральские ступеньки – не позволила Барклаю спросить Палена о причине вызова, и ушел он от военного губернатора в легком недоумении.

Остановился он, как и всегда, в доме Вермелейнов. Приходя домой, Барклай явственно ощущал полный контраст этого тихого оазиса – герань на подоконниках, комнатки, пропахшие чабрецом и мятой, и ласковый кот Мур, валявшийся на мягких половиках, – с тем грозовым, встревоженным, полным опасностей миром, который начинался за порогом, где каждый миг угрожал какой-нибудь неожиданной бедой.

А в этот приезд ощущение того, что над Петербургом сгустились тучи и вот-вот должен был прогреметь хром и засверкать молнии, не покидало Барклая ни на минуту с тех самых пор, как встретился он с первыми знакомцами и сослуживцами.

С кем бы Барклай ни увиделся, всякий норовил рассказать ему какую-нибудь историю о неслыханном произволе императора, об унижениях и обидах, наносимых им уважаемым и почтенным людям, о нескончаемой череде опал, когда ссылка в деревню почиталась неслыханной милостью, отдача под арест на гауптвахту – обычным делом и даже заточение в крепость не считалось чем-то ужасным, ибо была еще и Сибирь, и шпицрутены.

Более всего напугало и озлобило всех дело штабс-капитана Кирпичникова, которого по пустяковому поводу разжаловали в солдаты и уже в новом звании прогнали сквозь строй в тысячу человек. И хотя несчастного едва не забили насмерть полгода назад, история эта была у всех на устах и сейчас, потому что отныне ни один офицер не мог считать в безопасности ни свою честь, ни даже свою жизнь.

Шел Рождественский пост, ни балов, ни машкерадов не было, театры были закрыты, солнце садилось в четыре часа пополудни, и от всего этого Петербург был еще мрачнее, чем обычно.

Барклаю прочитали стишок, ходивший по рукам и конечно же нигде не опубликованный:

 
Правление умы заводит,
Последний раб царю вслед ходит;
Коль пьяницы султаны,
Тогда имам, купец, солдат – все пьяны.
 

Старые русские поговорки «Рыба тухнет с головы» и «Каков поп, таков и приход» оправдывались в царствование Павла в полной мере, ибо все маленькие деспоты в губерниях и уездах, подражая своему Великому Принципалу, терзали подданных без зазрения совести, и своеволие чиновных самодуров бурным половодьем растекалось по России, превращая ее в царство ничем не ограниченного произвола.

И конечно же в столице беспрерывно рождались все новые и новые слухи о заговорах, крамоле и комплотах против государя. Особенно усилились они после того, как на глазах у всего города стал расти не по дням, а по часам диковинный рыцарский замок – Михайловский. И уже то, что яму под фундамент начали копать среди зимы, чего никогда на Руси не бывало, говорило о чрезвычайной поспешности сей необычной стройки. А за полтора месяца до приезда Барклая в Петербург – в день архистратига Михаила, святого покровителя государя – замок освятили, и Павел переехал в него, несмотря на то что внутри высоких покоев и бесчисленных путаных коридоров был могильный холод и сырость.

Огромные камины жарко топились беспрерывно и день и ночь, но по углам залов сверкал лед, а стены покрывал иней.

Барклай несколько раз проходил мимо замка, окруженного каменными брустверами, многочисленными караульнями и глубоким рвом, через который было переброшено пять мостов.

Из-за всего этого дворец более напоминал либо фортецию, либо тюрьму.

Барклай с интересом прочитал надпись, шедшую по фризу замка: «Дому твоему подобаетъ святыня Господня въ долготу дней», и, прочитав, сосчитал буквы в надписи – их оказалось сорок семь. Он сделал это, потому что знакомый ему офицер, показавший крамольное стихотворение, шепнул также, что недоброжелатели государя распускают по Петербургу слух: число букв в надписи на фризе замка равно числу лет, которые суждено прожить его хозяину. Павлу же шел сорок седьмой год.

Барклай, запрокинув голову, еще стоял у замка, как вдруг кто-то сзади легко коснулся его локтя. Он повернулся и узнал Беннигсена. На его эполете увидел Михаил Богданович три звезды генерал-лейтенанта.

– Сорок семь? – вместо приветствия сказал Леонтий Леонтьевич, давая ясно понять, что и ему известно еретическое пророчество государевых недоброжелателей.

– Так точно, ваше превосходительство, – ответил Барклай обескураженно: тон ответа не соответствовал его манере поведения, но и вопрос был настолько неожиданным, что заставил его смутиться, и эта уставная форма ответа вырвалась сама по себе.

Ясно было, что разговор этот Беннигсен начал именно таким образом неспроста: заданный вопрос звучал как пароль, которым обменялись два заговорщика.

Они не виделись десять лет, и Беннигсену было о чем рассказать Михаилу Богдановичу.

Леонтий Леонтьевич поведал, что во время похода в Польшу судьба свела его с Валерианом Зубовым, и потом Беннигсен сопутствовал ему и в Персидской экспедиции.

Два года назад стал он милостью государя генерал-лейтенантом, но через шесть месяцев после того был отправлен в отставку.

Беннигсен сказал, что никаких видимых причин для отставки не было, и, значит, существовали причины, от взора его скрытые, коими он полагал немилость государя к братьям Зубовым, своим покровителям.

Беннигсен рассказал, что Павел вначале был сердит на князя Платона за вечное нерасположение фаворита к нему, но когда увидал его рыдавшим над усопшей Екатериной, растрогался и, утешая Платона Александровича, сказал: «Надеюсь, что и мне будете так же верно служить, как и ей служили».

Чуть бахвалясь своею близостью с бывшим фаворитом, Леонтий Леонтьевич поведал провинциалу о том, что знали только в Петербурге.

Павел купил Платону за сто тысяч великолепный особняк на Морской, велел отделать его как дворец, купил ему прекрасных лошадей и роскошные экипажи и все это подарил в день рождения.

Посетив князя Платона в тот же вечер в новом доме, Павел поднял бокал шампанского и сказал: «Сколько здесь капель, столько желаю тебе всего доброго».

Однако вскоре наветами недоброжелателей, обвинивших Зубова во многих злоупотреблениях, допущенных им в минувшее царствование, был он выслан за границу.

Вернувшись недавно в Петербург, был Платон Зубов снова прощен государем и теперь, сказал Беннигсен, ждет и брата Валериана, который тоже прощен государем, но пока еще живет в какой-то своей деревне.

– А что Николай? – спросил Барклай. – Он где?

– Здесь, в Петербурге, – коротко ответил Леонтий Леонтьевич и почему-то, как показалось Барклаю, опасливо и настороженно скользнул по нему взглядом. – Ну,– сказал Беннигсен затем, – может быть, и ты расскажешь мне о своих делах? – И это старое «ты» прозвучало в его устах как утверждение их давнего товарищества, когда существовали меж ними отношения старшего и младшего, окрашенные, однако же, дружеским расположением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю