Текст книги "Избранные письма. Том 1"
Автор книги: Владимир Немирович-Данченко
Жанры:
Театр
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
{97} Как я уже писал Вам, моя записка осталась гласом вопиющего!
Вы пишете – надо создать свое дело. Приступаем, Евтихий Павлович, но не Общество драматических писателей – сохрани боже, что Вы! Затевается «Акционерная компания общедоступных театров и аудиторий». Устав уже набросан. Труппу готовить будем я и Алексеев (Станиславский). Пока Акционерная компания составится, у нас будет труппа и репертуар Писать обо всем этом очень долго, но дело уже, что называется, на мази. Разумеется, слово «общедоступный» вовсе не должно говорить о том, что репертуар будет преимущественно народный[175]. Отнюдь нет.
До свидания. Жму Вашу руку.
Жена благодарит за память.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
В Москве я буду 1‑го сентября. Гранатный пер., д. Ступишиной.
35. П. М. Пчельникову[176]
11 октября 1897 г. Москва
11 окт. 97 г.
Гранатный пер., д. Ступишиной
Многоуважаемый Павел Михайлович!
Еще одно длинное письмо от меня.
Не удивляет ли это Вас? Вот уже четыре года, как я нет‑нет – или прошу у Вас продолжительной аудиенции, или пишу большое письмо, или представляю по всей форме докладную записку. За четыре года из всех моих аудиенций и записок осуществились только две небольшие подробности: генеральные репетиции и утренники. К тому же и то и другое не совсем в той форме, какую когда-то предлагал я. Казалось бы, я должен понять, что пора мне и смолкнуть, что в моих замечаниях, «указаниях со стороны», в моей критике существующего и моих предложениях ни для кого не представляется никакой нужды. А я все не унимаюсь…
Но я задаю сам себе вопрос: почему я должен замолчать?
{98} Думаю, что трудно встретить многих, которые бы так горячо были преданы делу театра, как я. Я живу им без малого 25 лет – живу, т. е. вижу в нем сильнейшую потребность всей моей жизни.
Я так высоко ценю значение Малого театра, как только те, которые отдали ему все свое существование.
Четыре года тому назад я пришел к Вам и сказал:
– Вы начальник. Главное несчастье всех начальников в том, что их окружают льстецы и трусы, скрывающие истину и произносящие ее шепотком за спиной. Разрешите мне приходить к Вам и прямо высказывать мнение свое и тех, кто любит дело и знает его. Вы приняли мое предложение очень ласково. С тех пор я не перестаю записывать у себя все более или менее крупные ошибки Малого театра. Исподволь я подводил им итоги и передавал Вам в форме беседы или записки. Часто Вы мне возражали. Я не спешил опровергать, месяцами обдумывал Ваши возражения и проверял их на практике. Я старался угадать Ваши планы или систему, противоречивши? моим идеалам, и подбирал факты, защищавшие мои указания. Спустя почти четыре года я решил, что мало «критиковать», надо предлагать нечто положительное. Записка, которую я Вам представил летом, была результатом очень продолжительных размышлений и продолжительной работы. Вы мне возражали.
Прошло еще четыре месяца, во время которых я не переставал думать об этом, и вот снова выступаю.
Не скрою, что очень часто и я думаю: лучше молчать. Но замолчать никогда не поздно, и молчат все, а дело от этого только страдает и катится по наклонной плоскости. Правда, я рискую надоесть Вам, выражаясь придворным языком, «впасть в немилость», но, во-первых, я думаю о Вас иначе, а во-вторых, плоха та любовь, которая каждую минуту оглядывается, к выгоде ли моей тот или другой шаг. Скучна и бесполезна назойливость тех, кто без толку брюзжит, не имея ясных и определенных задач. Я же слишком убежден в правоте своих замечаний и проектов. И убежден не потому, что сижу за столом и мечтаю, а потому, что проверяю их на деле и во всех беседах с людьми опытными. Значит, если я и рискую {99} чем-нибудь, то с сознанием, что рано ли, поздно ли, а дело пойдет именно так, как я мечтаю. А в таком случае молчать – значит давить собственную совесть.
Но согласитесь, что и «говорить», не встречая ни малейшей фактической поддержки, говорить только для того, чтобы высказываться, но не ждать осуществления своих планов, – это не может удовлетворить людей дела, а не слов. Убежденный человек добивается своих целей всеми честными и законными путями, а не ограничивается их изложением без надежды на осуществление. Если бы все только разговаривали, то дело от этого никогда бы не двигалось. А между тем в последнее наше свидание, хотя и кратковременное, но значительное, Вы произнесли убийственные слова. Не знаю, помните ли Вы это. Вы – далеко не в первый раз – подтвердили, что не имеете физической возможности внимательно заняться драмой, но при этом заметили, что ни о каких новшествах и речи быть не может, что надо тихонечко и терпеливо ждать реформы, которая пойдет сверху.
Или я Вас неверно понял, но на меня Ваши слова сделали – даю Вам слово – жуткое впечатление. Как? – думал я. – Значит, до этой ожидаемой катастрофы, которая может наступить и очень скоро, Малый театр будет в руках режиссера, утратившего всякую художественную сообразительность, репертуар будет таким же случайным и лишенным основы, исполнение – страдать отсутствием гармонической стройности и кляксами, труппа – все так же пополняться только детьми?!
Надеюсь, Вы поверите, что Ваши слова я не повторил ни одному человеку. Правда, столько же из чувства порядочности, сколько потому, что я мог не так понять Вас.
И, однако, вот больше недели я нахожусь в удрученном состоянии, результатом которого и является это письмо.
Я должен сделать еще одну попытку серьезной беседы с Вами. Если хотите, она будет самая последняя. Я должен еще раз защищать перед Вами записку, поданную летом. Она и тогда-то была продумана настоящим образом, а теперь мои положения кажутся мне незыблемыми. Я хочу убедить Вас, чтобы Вы не считали эту мою работу плодом «досуга», а поверили {100} что мои pia desideria[177] и серьезны, и своевременны, и не угрожают никакими столпотворениями, но в то же время направлены действительно к истинному подъему театра.
Не бойтесь ни минуты оскорбить меня отказом, даже без всякого благовидного предлога. Вы – управляющий театром, я – человек с воли. Мы можем не сходиться во взглядах, так могу ли я обижаться на то, что Вы находите лишним выслушать меня. И если я все-таки обращаюсь к Вам с этим письмом, то потому, что не уверен, что Вы вполне равнодушны к моим предложениям. Если бы я в этом был уже уверен, то, разумеется, не настаивал бы. Буду ждать ответа.
Преданный Вам
Вл. Немирович-Данченко
36. А. С. Суворину[178]
Осень 1897 (?) г.
Глубокоуважаемый Алексей Сергеевич!
В открываемом мною и К. С. Алексеевым театре пойдет, между прочим, и «Ганнеле». К. С. Алексеев говорил мне, что Вы не разрешаете для постановки Вашего перевода. Ввиду этого пришлось пользоваться переводом М. В. Лентовского. Но в Вашем есть несколько превосходных стихов, которые так хороши, что их просто хочется украсть. Тем более, что Симон написал отличную музыку для нас[179]. А так как воровать нехорошо, то я решился обратиться к Вам с просьбой. Разрешите мне воспользоваться некоторыми Вашими стихами, а может быть, Вы позволите взять все. И на каких условиях Вы могли бы это сделать?
Наше юное дело очень нуждается в поддержке. Все мы, до последнего артиста, вносим в это дело много жертв. Обидно было бы встретить равнодушие в таком глубоко преданном театру человеке, как Вы[180].
Крепко жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко
{101} 37. Н. Н. Литовцевой[181]
12 декабря 1897 г. Москва
12 декабря
Гранатный пер., д. Ступишиной
Многоуважаемая Нина Николаевна!
Ни от Вас лично, ни от других я не знаю, как идут Ваши театральные дела. А между тем они меня крайне интересуют[182].
Посвятите мне один свободный вечерок и напишите подробно-подробно: что Вы играли? При каких условиях? Чем сами довольны, чем нет? Хорошо ли работается? Имеете ли успех и в чем преимущественно? И т. д. Жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко
38. Н. Н. Литовцевой[183]
31 декабря 1897 г. Москва
31 дек. 97 г.
Наконец-то Вы откликнулись! А я уже сетовал и жаловался Муратовой в последнем письме к ней.
Вы пишете, что только «Нора» является выразительницей «общего» между нами[184]. По совести, кто в этом виноват? Ну‑ка, будьте справедливы.
Но если Вы сожалеете об этом так же, как я, то за чем же дело стало?
Жаль, что пишете очень мало. Я не могу создать себе никакой картины Вашего сезона. А хочется знать подробнее все.
Вас интересует, что делается в школе. Первое полугодие работали, как еще никогда при мне не было. Сцена буквально никогда не была свободна – от часу дня до 10 вечера. Вся система классов в этом году изменена мною. Дан огромный простор самостоятельной работе. По воскресеньям утром сдавали самостоятельно приготовленные отрывки. Репетиции шли так: беседа, считка на сцене по тетрадям, потом, по выучке ролей, две репетиции самостоятельных, а потом уже с преподавателем – и то не более 4 – 5 репетиций.
{102} На такие пьесы, как «Василиса», уходило у меня не более 16 классов. Всего сдано 7 генеральных репетиций (более 4‑х в первом полугодии никогда не было). На 3‑м курсе сыграли «Позднюю любовь», «Василису Мелентьеву», «Новобрачных», «Ольгушку из Подьяческой», «В царстве скуки», «Трактирщицу», «Добрый барин», «Госпожа-служанка», «Русалка», акт «Родины», отрывки из «Месяца в деревне» и т. д.
Выделяются из оканчивающих Книппер, Мейерхольд, Мунт[185].
Если захотите, потом напишу подробнее о школе и школьниках. Пока же хотел ответить Вам, не откладывая, и кстати пожелать в новом году больших успехов.
Кланяйтесь Марии Константиновне[186].
Она не вышла замуж?
Жму крепко Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко
39. А. П. Чехову
25 апреля 1898 г. Москва
25 апр. 98 г.
Гранатный пер., д. Ступишиной
Дорогой Антон Павлович!
Ты, конечно, уже знаешь, что я поплыл в театральное дело. Пока что, первый год, мы (с Алексеевым) создаем исключительно художественный театр. Для этой цели нами снят «Эрмитаж» (в Каретном ряду). Намечено к постановке «Царь Федор Иоаннович», «Шейлок», «Юлий Цезарь»[187], «Ганнеле», несколько пьес Островского[188] и лучшая часть репертуара Общества искусства и литературы. Из современных русских авторов я решил особенно культивировать только талантливейших и недостаточно еще понятых; Шпажинским, Невежиным у нас совсем делать нечего. Немировичи и Сумбатовы довольно поняты. Но вот тебя русская театральная публика еще не знает[189]. Тебя надо показать так, как может показать только литератор со вкусом, умеющий понять красоты твоих произведений – и в то же время сам умелый режиссер. Таковым я считаю себя. Я задался целью указать на дивные, по-моему, {103} изображения жизни и человеческой души в произведениях «Иванов» и «Чайка». Последняя особенно захватывает меня, и я готов отвечать чем угодно, что эти скрытые драмы и трагедии в каждой фигуре пьесы при умелой, небанальной, чрезвычайно добросовестной постановке захватят и театральную залу. Может быть, пьеса не будет вызывать взрывов аплодисментов, но что настоящая постановка ее с свежими дарованиями, избавленными от рутины, будет торжеством искусства, – за это я отвечаю.
Остановка за твоим разрешением.
Надо тебе сказать, что я хотел ставить «Чайку» еще в одном из выпускных спектаклей школы. Это тем более манило меня, что лучшие из моих учеников влюблены в пьесу. Но меня остановили Сумбатов и Ленский, говоря, что они добьются постановки ее в Малом театре. Разговор шел при Гольцеве. Я возражал, что большим актерам Малого театра, уже усвоившим шаблон и неспособным явиться перед публикой в совершенно новом свете, не создать той атмосферы, того аромата и настроения, которые окутывают действующих лиц пьесы. Но они настояли, чтобы я не ставил «Чайки». И вот «Чайка» все-таки не идет в Малом театре. Да и слава богу, говорю это от всего своего поклонения твоему таланту. Так уступи пьесу мне. Я ручаюсь, что тебе не найти большего поклонника в режиссере и обожателей в труппе.
Я, по бюджету, не смогу заплатить тебе дорого. Но, поверь, сделаю все, чтобы ты был доволен и с этой стороны.
Наш театр начинает возбуждать сильное… негодование императорского. Они там понимают, что мы выступаем на борьбу с рутиной, шаблоном, признанными гениями и т. п. И чуют, что здесь напрягаются все силы к созданию художественного театра. Поэтому было бы очень грустно, если бы я не нашел поддержки в тебе.
Твой Вл. Немирович-Данченко
Ответ нужен скорый: простая записка, что ты разрешаешь мне ставить «Чайку», где мне угодно.
{104} 40. А. П. Чехову
12 мая 1898 г. Москва
12 мая, 98
Гранатный пер., д. Ступишиной
Дорогой Антон Павлович!
Ты обещаешь через Марью Павловну[190] написать мне, но я боюсь, что ты будешь откладывать, а мне важно знать теперь же, даешь ты нам «Чайку» или нет. «Иванова» я буду ставить и без твоего разрешения, а «Чайку», как ты знаешь, не смею. А мы с половины июня будем репетировать. За май я должен подробно выработать репертуар[191].
Если ты не дашь, то зарежешь меня, так как «Чайка» – единственная современная пьеса, захватывающая меня как режиссера, а ты – единственный современный писатель, который представляет большой интерес для театра с образцовым репертуаром.
Я не разберу, получил ли ты мое письмо, где я объяснял все подробно. Если хочешь, я до репетиций приеду к тебе переговорить о «Чайке» и моем плане постановки[192].
У нас будет 20 «утр» для молодежи с conference[193] перед пьесой. В эти утра мы дадим «Антигону», «Шейлока», Бомарше, Островского, Гольдони, «Уриэля»[194] и т. д. Профессора будут читать перед пьесой небольшие лекции. Я хочу в одно из таких утр дать и тебя, хотя еще не придумал, кто скажет о тебе слово – Гольцев или кто другой. Ответь же немедленно.
Твой Вл. Немирович-Данченко
Привет всему вашему дому от меня и жены. В субботу я уезжаю из Москвы, самое позднее в воскресенье.
41. А. П. Чехову[195]
12 мая 1898 г. Москва
Милый Антон Павлович!
Только сегодня отправил тебе письмо и вот получил твое.
{105} Ты не разрешаешь постановки? Но ведь «Чайка» идет повсюду. Отчего же ее не поставить в Москве? И у пьесы уже множество поклонников: я их знаю. О ней были бесподобные отзывы в харьковских и одесских газетах.
Что тебя беспокоит? Не приезжай к первым представлениям – вот и все Не запрещаешь же ты навсегда ставить пьесу в одной Москве, так как ее могут играть повсюду без твоего разрешения? Даже по всему Петербургу. Если ты так относишься к пьесе, – махни на нее рукой и пришли мне записку, что ничего не имеешь против постановки «Чайки» на сцене «Товарищества для учреждения Общедоступного театра»[196]. Больше мне ничего и не надо.
Зачем же одну Москву так обижать?
Твои доводы вообще не действительны, если ты не скрываешь самого простого, что ты не веришь в хорошую постановку пьесы мною. Если же веришь – не можешь отказать мне.
Извести, ради бога, скорее, т. е., вернее, – перемени ответ. Мне надо выдумывать макетки и заказывать декорацию первого акта скорее.
Как же твое здоровье?
Поклон всем.
Твой Вл. Немирович-Данченко
42. А. П. Ленскому[197]
21 мая 1898 г. Усадьба Нескучное
21 мая
Екатеринославской губ. Почт. ст. Большой Янисоль
Милый друг Саша!
Я собирался написать тебе еще в Москве. Потом решил, что вернее будет поговорить лично, с глазу на глаз. Но работа до одури отнимала у меня решительно все время. А между тем необходимость высказаться и – главное – вызвать тебя на ответ мозжит меня.
Между нами пробежала черная кошка. Кто эта кошка – Погожев или Алексеев, Кугульский или Гурлянд, или Кондратьев, – я не умею разобраться. Я ничего не знаю. Нет никаких {106} фактов твоей перемены ко мне, потому что со второго дня пасхи мы не встречались и не сталкивались ни лично, ни через чье-нибудь посредство. Я даже не могу определенно указать на какие-нибудь сплетни. И тем не менее чувствую, слышу, как это носится в воздухе, что нашим отношениям угрожает сильное отклонение в дурную сторону.
Я этого решительно не хочу. Смею думать, что и тебе это не доставит радости.
Ты понимаешь, конечно, что не родственные отношения я хочу спасти, а те, которые медленно, но крепко устанавливались между нами в течение 15 лет. Это не пустяк. Ни ты, ни я уже не в таких годах, чтобы пренебрегать дружеской привязанностью, почти не омраченною за столько лет, несмотря на многие несходства привычек и наклонностей.
Я всегда очень высоко ценил нашу близость, и мне никогда не могло бы прийти в голову, что между нами может наступить что-либо похожее на разрыв, на чем бы мы ни столкнулись. Я думал, что мы при всяких обстоятельствах сумеем отделить важное от не важного и к первому, во всяком случае, отнести нашу близость.
Что произошло? Давай разберемся.
Конкуренция?
Мы с тобой конкурируем несколько лет на школах. И если сторонники Императорской школы относились к Филармонической, игнорируя ее, то и друзья последней отвечали Императорской тем же. И у тебя и у меня есть и приверженцы и излишне услужливые друзья, способные только сеять вражду, – однако это не мешало нам, не охладевая к своим работам, находить в них же полную и чрезвычайно почтенную общность.
Мы относились презрительно к болтовне, уважали друг друга и от конкуренции брали только то, что способствовало улучшению дела.
Может быть, это происходило оттого, что конкурировали только ты да я. Между нами не было даже третьего лица. Теперь же появилась масса третьих лиц.
Дело, конечно, в новых театрах[198]. Разберемся и в этом и постараемся быть беспристрастными.
{107} В течение всей зимы я только одному тебе сообщал все подробности своего проекта и разработки его с Алексеевым. Я встречал полнейшее сочувствие с твоей стороны. Лучшим доказательством этого сочувствия была твоя модель театра. Она ярче всего говорит о твоем отношении к моим планам.
Вдруг надо мной разразилась гроза. Как раз в то время, когда дело было совсем на мази, у нас вырвали театр – единственный, в котором можно было без всякого риска начинать дело[199].
С этой минуты мы с тобой не видимся. Случайно, конечно. Я был так занят спектаклями, что едва хватало времени, чтоб исполнять другие обязанности и обдумать новое положение.
Будет новый императорский театр иметь что-либо общее с моим проектом или нет? Вот первый вопрос, беспокоивший меня.
Погожев в первую минуту ответил: нет, ничего общего не будет. Привел, по-видимому, откровенно все свои объяснения. Я поверил. Затем я узнал, что все его ухаживание за мной было простым страхом, что я выкину какой-нибудь скандал. Я узнал даже, что был план «откупиться» от меня. Когда же убедились, что я слишком деликатен, чтоб буянить, то успокоились в полной мере. Наконец, оказалось, что театр будет приближаться к той же цели, какова и наша. Да иначе и не могло быть. Больше некуда двинуться.
Мне оставалось собрать лиц, обещавших деньги, и честно рассказать им, что почва у нас уже не та. Некоторые – быть может, благоразумно – отпали. Другие сказали, что нам не перед чем останавливаться, что еще неизвестно, что будет, и что вообще малодушно отступать перед первой грозой.
У меня были нехорошие чувства к Погожеву и окружавшим его. Я даже не скрыл этого и написал ему, объяснив, почему не пришел к нему в условленный час. Я относился бы, вероятно, спокойнее, если бы хамы приспешники из Конторы не начали вести себя со мной слишком задорно. Дескать, вот, пока вы там что-то надумывали, мы пришли да и взяли, потому что мы богаче, и вам с нами не тягаться. Я не сочиняю. Это мне было сказано буквально и при свидетелях. Со своей стороны, я сказал только, что считаю их начальство лучше…
{108} Но при всех своих нехороших чувствах я твердо помнил, что мои личные отношения к тебе и даже к Малому театру выше. Я решил быть осторожным и не позволять себе ничего, что могло бы бросить тень на эти отношения.
Вот тебе доказательства. Не знаю, известно ли это тебе. Вышневский, с которым, как ты знаешь, я совершенно условился еще зимой, что он будет служить у нас, долго колебался, оставаться ему в Новом театре или все-таки идти к нам. Его, кажется, манило и большее количество работы и… cherchez la femme[200]. Тем не менее я заявил категорически, что раз ты сказал мне, что он тебе нужен, я не воспользуюсь им. То же я повторял всем. И Падарину, которого встретил в Театральном бюро ищущим места. И Пожарову, когда и он говорил мне, что колеблется. И Недоброво, когда она сама пришла ко мне. И Якубенко.
При всем том… вспомни хорошенько. Не курьезно ли, что, встретившись на святой, мы часа полтора говорили о чем угодно, только не о том, что могло интересовать нас обоих? Это объясняется, конечно, тем, что мы оба чувствовали, что в нашу деловую жизнь ворвалось что-то новое, что разъединяет нас, отбрасывает нас на разные концы.
И, однако, это еще не повод к дурным отношениям. Что нам делить? Публику? Ее хватит. Притом же мне интереснее иметь ее, чем тебе, так как мне приходится охватывать и материальную сторону, а тебе только художественную. Репертуар? Ну, если бы даже он был у кого-нибудь из нас интереснее. Я всегда находил свой репертуар в школе интереснее твоего, а ты брал тем, чего я не мог достигнуть. Да мы и не мерили, не взвешивали, у кого что лучше. Когда тебе что нравилось, ты приходил и говорил. И наоборот. Отчего это не могло бы продолжаться и теперь? Замечательно ведь, что публика не имеет ни малейшего понятия о том, что эти два театра будут конкурировать. Нигде ты не услыхал бы об этом, кроме узкотеатральных кружков. Да и не способен ты относиться зло к делу, которое затеваю я, хотя бы оно было и тождественное с твоим. Причин надо искать в других местах.
{109} Злосчастное интервью Кугульского со мной?
Конечно, оно должно было взбесить тебя. Но я немедленно поправил все вранье интервьюера. Ты не мог не прочесть этой поправки. Моя огромная ошибка, что я не потребовал статью в гранках – я, конечно, не допустил бы ни этих гадких ошибок, ни этого противного тона всей статьи. И тем не менее ты должен настолько знать меня, чтобы сразу понять, что вся мерзость принадлежит интервьюеру, а не мне. Помилуй, да это поняли две газеты, а уж друзья-то должны были сообразить.
Друзья, да. Но не недруги. Тем прямо в руку сыграла эта статья.
Вот мы и дошли до сути.
Я убежден и готов прозакладывать пари, что ты во всей этой истории находишься под некоторыми, враждебными ко мне влияниями.
История с Погожевым могла только внести в наши отношения некоторое, так сказать, смущение, которое скоро изгладилось бы. Неловко нам стало на время.
Алексеев вел себя безупречно порядочно и ничем не мог возбудить против нас.
Кугульский с своим интервью слишком дрянен, чтобы сыграть в нашей близости такую большую роль.
Остаются Гурлянды, Кондратьевы, Бриллиантовы – я не знаю, кто еще, которые не всегда умеют делать дело для дела, а находят, что работать – значит непременно воевать. Вот и пошло! И Новый-то театр я ругаю, и Малый-то хочу забить! Перед самым отъездом из Москвы я еще читал статью, которая говорила, что ни на что наш театр не нужен, так как мы хотим повести его очень дорогим (!!) и хотим «пересилить привлекательность Малого театра». Словом, врут, врут и кусаются раньше, чем мы что-нибудь начали.
Я решил, что только само дело заступится за нас и обнаружит все вранье.
Но пока что… Войди в мое положение. Я должен вести большое дело, заботясь о каждой сотне рублей, о каждом маленьком служащем, я просиживаю по неделям над цифрами, ведь мы создаем всю театральную машину, о какой ты не имеешь {110} понятия, так как можешь входить на сцену и только требовать. Это колоссальный труд, и для него нужны большие силы. И в то время как приходится преодолевать всеми нервами трудности самого дела, – надо еще считаться с инсинуациями, с газетной враньей, а потом придется выслушивать клевету Корша и ему подобных…
И среди всего этого еще видишь, как порется по швам дружба с одним из самых близких сердцу людей!..
Я тебе написал, кажется, все, что мог. И если не впадаю в излишний лиризм, то потому, что не слишком люблю его. Но могу тебя уверить, что как бы то ни было, а слишком тяжело охлаждение нашей дружбы.
Твой Вл. Немирович-Данченко
Письмо написано быстро, просто и откровенно, и посылаю его тебе без всяких проверок.
43. А. П. Чехову[201]
31 мая 1898 г. Усадьба Нескучное
31 мая
Екатеринославской губ. Почт. ст. Больше-Янисоль
Милый Антон Павлович!
Твое письмо получил уже здесь, в степи[202]. Значит, «Чайку» поставлю!! Потому что я к тебе непременно приеду. Я собирался в Москву к 15 июля (репетиции других пьес начнутся без меня), а ввиду твоей милой просьбы приеду раньше. Таким образом, жди меня между 1 и 10 июля. А позже напишу точнее[203]. Таратаек я не боюсь, так что и не думай высылать на станцию лошадей.
В «Чайку» вчитываюсь и все ищу тех мостиков, по которым режиссер должен провести публику, обходя излюбленную ею рутину. Публика еще не умеет (а может быть, и никогда не будет уметь) отдаваться настроению пьесы, – нужно, чтоб оно было очень сильно передано. Постараемся!
До свиданья.
Всем вам поклон от меня и жены.
Твой Вл. Немирович-Данченко
{111} 44. К. С. Станиславскому[204]
5 июня 1898 г. Усадьба Нескучное
5 июня 1898 г.
Екатеринославской губ. Почт. ст. Больше-Янисоль
Дорогой Константин Сергеевич!
Два раза написал Вам по громадному письму и оба, по размышлении, не отослал.
Ужасно трудно установить твердо репертуар и распределение, во-первых, ввиду клубских спектаклей[205], во-вторых, ввиду того, что многих мы, в сущности, мало знаем и у меня к ним мало доверия. Затем разбираюсь, кто что играть будет, как пойдут пьесы, чтобы и 1) поддерживать интерес к театру, и 2) не выпаливать все свои заряды разом – это было бы очень большой ошибкой, и 3) не затягивать новинки, и 4) не загонять одних артистов, тогда как другие будут работать мало, и пр. и пр.
Вот 10 дней занимаюсь исключительно этим, просиживая над столом по 8 часов в день. За роман еще почти не принимался. И все еще не кончил[206].
Вся картина репертуара выяснилась мне совершенно. До конца ноября могу очень точно поддерживать задуманную систему. Я, конечно, и не собираюсь провести весь репертуар по дням на весь сезон. Но надо быть готовым ко всяким в этом смысле неожиданностям. Порядок постановки пьес до известной степени должен выработаться. А я заметил, что если распределять все пьесы исключительно как хочется, то, глядишь, – в клубе нельзя поставить ни одного спектакля. Или кто-нибудь из артистов играет 10 дней кряду и т. д.
Всю свою картину я на днях закончу и вышлю Вам.
Пока же только несколько слов.
Во-первых, Литвинов прислал мне через Гнедича, что «Федора» он разрешит на мою личную ответственность[207]. Это великолепно и, значит, «Федор» есть.
Во-вторых, об «Эллиде»[208] он и не слыхал. Она, оказывается, и не была никогда в цензуре. Переводчицу я могу найти (она в Москве) и дело устрою. Если «Федора» мне доверяют, то об «Эллиде» и говорить нечего.
«Эллиду» решил ставить. Хорошо?
{112} Прошу Вас выслать мне заказной бандеролью «Эллиду» поскорее. Пожалуйста!
Я припомнил пьесу до мелочей (и все имена припомнил) и думаю, что она возбудит интерес. Во всяком случае, она ярко рисует известную сторону физиогномии (как выражается А. Толстой) нашего театра.
От Чехова получил письмо. Он дает «Чайку». Ставит условием, чтоб… я приехал к нему дня на два погостить. «За это удовольствие я отдам тебе все свои пьесы», – пишет он.
Из других пьес, о которых мы с Вами в последнее время не говорили, назову:
«Счастье Греты» – с шведского[209]. В 3‑х небольших актах. С чудесной ролью, сильно драматической, созданной для Роксановой. Эту пьесу мы единогласно одобрили в Комитете[210] и говорили тогда, что в Малом некому играть.
Вся постановка очень легкая.
Здесь уже я прочитал «Между делом»[211], в 2‑х д., с итальянского. С превосходной главной ролью для Вас. Постановка очень интересная и новая. Одна декорация. Не трудно.
Ее высылаю Вам заказной бандеролью.
Непременно надо – умру, если не пойдет, – «Провинциалка»[212] Тургенева. После Шумского в Москве никто не брался играть ее. И хотя Далматов играет бесподобно, но лучше Вас никто не сыграет. Вы. Книппер, Лужский и Москвин. Будет конфетка.
От «Трактирщицы»[213] избавлю Вас. Хорошо бы (это я устрою) приспособить эту пьесу для клуба так, чтобы она шла там в благотворительном спектакле тех, кто хотел бы удержаться в клубе. Это освободит и нам несколько дней и увеличит сбор.
Я долго не мог отделаться от желания видеть у нас «Усмирение своенравной»[214] – опять-таки Вы и Книппер.
Может быть, мы это сделаем до января.
Затем есть несколько мелочей. Между прочим «Жорж Данден»[215] – для клуба и «утр», «Жеманницы» – также, «Король и поэт» (Дарский – поэт) и т. д.
Работы всем, по-видимому, достаточно. В число первых спектаклей должны будут войти из старого репертуара: первой {113} же пьесой – «Потонувший колокол» (Магда, разумеется, – Роксанова. Отчего Вы хотели Савицкой?[216]), потом, для 1‑го дешевого, утреннего – «Самоуправцы» (опять Роксанова, а не Андреева[217]), для 2‑го – «Потонувший колокол» и для 3‑го – «Горячее сердце» (и опять Роксанова). Вырываю кусочек из своей кипы бумаг.
14 октября (1‑я «среда») – «Федор»
15 – «Федор»
16 – «Потонувший колокол»
18 утром (1‑й «народный») – «Самоуправцы»
– вечером – «Федор»
19‑го – «Потонувший колокол»
20‑го – «Федор»
21‑го утром (2‑й «народный») – «Горячее сердце»
– вечером – «Шейлок» или «Антигона»
22‑го утром (3‑й «народный») – «Потонувший колокол»
– вечером «Федор» – или «Шейлок» или «Самоуправцы»
23‑го – «Шейлок» или «Федор»
25‑го утром (1‑е «утро») – «Шейлок» или «Антигона»
И т. д.
Вы видите, что Андреева, которая, во всяком случае, попадет в «Федора» и играет «Колокол», не может играть еще «Самоуправцев».
Ну, словом, все эти подробности я Вам вышлю. Мучение с ними! Иногда голова кружится.
«Федора» мы с женой на днях читали громко и ревели, как двое блаженных. Удивительная пьеса! Это бог нам послал ее.
Но как надо играть Федора!!
Моя к Вам убедительная просьба: на эту пьесу поручите мне, а не Калужскому или Шенбергу[218], мне проходить роли отдельно. Я не знаю ни одного литературного образа, не исключая и Гамлета, который был бы до такой степени близок моей душе. Я постараюсь вложить в актеров все те чувства и мысли, какие эта пьеса возбуждает во мне.
Я потратил очень много часов и умственного напряжения на распределение главных ролей – и ничего не решил!
{114} Надо услыхать актеров со сцены, хотя бы, конечно, в других ролях, чтобы решить это. У нас нет Ирины. Я безусловно остался при прежнем мнении, что это – умница, соединившая в себе доброту мужа и ум брата, что она все видит и покорно идет навстречу. Она – идеальная инокиня в будущем. К царю она относится с материнской нежностью. Она зачаровывает своей ласковой интонацией. Манеры у нее – плавные, мягкие, взгляд глубокий и вдумчивый. Вся она – выдержка и сдержанность очень глубоких чувств.