Текст книги "Избранные письма. Том 1"
Автор книги: Владимир Немирович-Данченко
Жанры:
Театр
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Об уступках по части других сцен. (Актерам я еще не говорил ни звука, опять-таки, чтоб не порождать растерянности перед двуначалием.)
Вы интерпретируете сценку дяди Вани с Еленой (во 2‑м действии) так, что она сильно пугается того, что он пьян. Этого нет в пьесе и, наоборот, испуганность Елены в этом случае не в тоне всего лица.
– И сегодня опять пили. К чему это?
Самое построение фразы дает тон более спокойный, тот нудно-тоскливый, которым отмечено отношение Елены ко всему, что происходит кругом нее.
Против пения Елены в конце 2‑го действия ничего не имею – и видите – взвинтил и Ольгу Леонардовну. Но думаю, что из этого ничего не выйдет и, вероятно, придется упростить это. То есть надо быть готовым к этому.
Начало 3‑го действия.
Мою совесть шокирует «браво, браво» дяди Вани и его {200} поправки во время игры[424]. Не чувствую, чтобы это было в тоне. Притом же мы уже эксплуатировали это «браво» и в «Чайке» и в «Геншеле».
А, например, в монологе Елены очень стою именно за Ваши указания (ходит, высчитывая квадраты на полу), хотя Книппер не овладела этим. Но я ей объясню, потому что отлично понимаю Ваши указания и нахожу их отличными и уместными.
В ваших двух сценах с Еленой еще не разобрался, но, кажется, в 4‑м действии тоже попрошу кое-каких уступок или разъяснений[425].
Вот и все.
Повторяю, пишу это, чтобы не спорить нам при артистах, чтобы Вы знали мои мысли, и потому, что излишне щепетильничаю.
В. Н.‑Д.
80. К. С. Станиславскому[426]
Октябрь (до 26‑го) 1899 г. Москва
Многоуважаемый Константин Сергеевич!
Вы на меня обиделись (или даже рассердились). И этого вовсе не надо «заминать». Никаких «осадков» оставаться не должно. Напротив, надо выяснять и устранять поводы к обидам. Тем более, что – дайте пройти «Дяде Ване» – и я многое-многое имею сказать. Что делать! Дело наше так молодо, и сами мы еще молоды, мы только меряем свои силы. Все должно учить нас, приводить к известным выводам.
Пишу я это письмецо, главным образом, чтоб предупредить возможность такого решения: «не стоит об этом говорить с ним, промолчу».
Запишем и потом поговорим.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
{201} 81. О. Л. Книппер-Чеховой[427]
27 октября 1899 г. Москва
«Дядя Ваня» 1‑й спектакль
О. Л. Книппер
Я говорил, что необходимо найти несколько актерских «ударов» для оживления роли. Я их вижу сейчас два. В конце 2‑го действия. «Поди, попроси… Мне хочется играть… Я сыграла бы что-нибудь…» Надо или гораздо нервнее, а если такого нерва не найдется, который бы мог тут захватить залу, то искать в усилении звука и в большей его трепетности.
Второй удар можно дать в монологе 3‑го действия. Прямо на более страстном звуке. Мне кажется, бояться переиграть нечего.
В позах и движении руки появилась легкая рисовка – едва уловимая, но опасная. Например, как кладете руку на балясину «гимнастики» или у овального стола в 3‑м действии (после перехода от Астрова).
Когда Астров ловит на пути, получается такое впечатление, что Елена уж очень скоро обрадовалась, что Астров вот‑вот сейчас обнимет ее. Чуть ли даже не сама первая кладет свои руки на его. Тут что-то на волосок не так.
В. Немирович-Данченко
82. А. П. Чехову[428]
27 октября 1899 г. Москва
Ну вот, милый наш Антон Павлович, «Дядю Ваню» и сыграли. Из рецензий ты будешь видеть, вероятно, что некоторые грехи пьесы не удалось скрыть. Но ведь без грехов нет ни одной пьесы в репертуаре всего мира. Однако это чувствовалось в зале. Грехи заключаются: 1) в некоторой сценической тягучести 2 1/2 актов, несмотря на то, что из 50 пауз, которые ты видел, мы убрали 40. Постепенно, из репетиции в {202} репетицию, убирали, 2) в неясности психологии самого Ивана Петровича и особенно – в «некрепкой» мотивировке его отношения к профессору[429].
То и другое зала чувствовала, и это вносило известную долю охлаждения. (Я стараюсь выражаться очень точно.) И вызовы, несмотря на их многочисленность, были не взрывами восторга, а просто хорошими вызовами. Только четвертое действие сильно и безусловно захватило всю залу, так что по окончании пьесы были и взрывы и настоящая овация. И публика на 4/5 не расходилась в течение 15 минут вызовов.
Очень забирала публику: простота сцен (на афише я оставил «сцены из деревенской жизни»), красивая и мягкая инсценировка пьесы, чудесный – по простоте и поэзии – язык и т. д.
Для меня, старой театральной крысы, несомненно, что пьеса твоя – большое явление в нашей театральной жизни и что нам она даст много превосходных сборов, но мы взвинтились в наших ожиданиях фурора и в наших требованиях к самим себе до неосуществимости, и эта неосуществимость портит нам настроение.
И в исполнении в первом представлении были досадные недочеты.
Было так. Первым номером, на голову дальше всех, пришел Алексеев, превосходно играющий Астрова (в этом – моя гордость, так как он проходил роль со мной буквально как ученик школы). С ним рядом шла Алексеева, имевшая громадный успех. Но на генеральных она была еще выше, так как здесь несколько раз впала в свой обычный недостаток – тихо говорит. Тем не менее в ней Москва увидела замечательную лирическую ingйnue, не имеющую себе равных ни на какой сцене (разве, кроме Комиссаржевской). И что хорошо: при лиризме она дает и характерность. Наибольшую досаду возбуждала в нас Книппер. На генеральной она произвела фурор, ее называли обворожительной, очаровательной и пр. Тут разволновалась и всю роль от начала и до конца переиграла. Вышло много поз, подчеркиваний и читки. Конечно, она со 2‑го или 3‑го представления пойдет отлично, но обидно, что в первое она не имела никакого успеха.
{203} Калужский возбудил споры и у многих негодование, но это ты как автор и я как твой истолкователь принимаем смело на свою грудь. Поклонники Серебряковых разозлились, что профессор выводится в таком виде. Впрочем, кое-какие красочки следует посбавить у Калужского. Но чуть-чуть, немного.
Вишневского будут бранить. Нет образа. Есть нервы, темперамент, но образа нет.
Артем, Самарова, Раевская помогали успеху.
Подводя итоги спектаклю по сравнению его с репетициями, я нахожу 5 – 6 мелочей, совершенных мелочей, которые засоряли спектакль. Но насколько это именно мелочи, можешь судить по тому, что одни из них уйдут сами собой, даже без замечаний с моей стороны. А другие – с одного слова.
К сожалению, должен признать, что большинство этих соринок принадлежит не актерам, а Алексееву как режиссеру. Я все сделал, чтобы вымести из этой пьесы его любовь к подчеркиваниям, крикливости, внешним эффектам. Но кое-что осталось. Это досадно. Однако со 2‑го представления уйдет и это. Пьеса надолго, и, значит, страшного в этом ничего нет. Только досадно.
Первое действие прошло хорошо и было принято с вызовами 4 раза, хотя и без захвата. После 2‑го, конец которого засорен пением Елены, против которого Ольга Леонардовна упиралась все 20 репетиций, вызовов было, должно быть, 5 – 6. После 3‑го – 11. Впечатление сильное, но и здесь в конце соринка – истерические вопли Елены, против которых Ольга Леонардовна тоже упиралась[430]. Другая соринка – выстрел за сценой, а не на сцене (второй выстрел). Третье (это уж не соринка) – Вишневскому не удалось повести на тех нотах, которые ему удавались на последних репетициях, а перешел на крик. И все-таки, повторяю, одиннадцать вызовов.
Четвертый же акт великолепно прошел, без сучка и задоринки, и вызвал овацию.
Для меня постановка «Дяди Вани» имеет громаднейшее значение, касающееся существования всего театра. С этим у меня связаны важнейшие вопросы художественного и декорационно-бутафорского и административного характера. Поэтому {204} я смотрел спектакль даже не как режиссер, а как основатель театра, озабоченный его будущим. И так как в результате передо мной открывается много-много еще забот, то я чувствую себя не на высоте блаженства, что, вероятно, отразилось на моей к тебе телеграмме.
Буду еще писать.
Обнимаю тебя крепко.
Вл. Немирович-Данченко
83. А. П. Чехову[431]
30 октября 1899 г. Москва
Телеграмма
Второе представление театр битком набит. Пьеса слушается и понимается изумительно. Играют теперь великолепно. Прием – лучшего не надо желать. Сегодня я совершенно удовлетворен. Пишу. На будущей неделе ставлю пьесу 4 раза.
Немирович-Данченко
84. А. П. Чехову
19 ноября 1899 г. Москва
19 ноября 99 г.
Милый Антон Павлович!
И удивляет меня то, что ты мне совсем не пишешь, и, признаюсь, – немножко обижает. Правда, ты, может быть, ждал от меня еще письма, кроме посланного после первого представления и двух телеграмм. Но я знал, что тебе пишут со всех концов и помногу. Нового бы ничего не сказал. Тем более что писала тебе Марья Павловна[432].
«Дядя Ваня» продолжает идти по 2 раза в неделю со сборами полными или почти полными, т. е. 900 рублей. Один только сбор был 800 с чем-то.
Как-никак, это наиболее интересная вещь сезона. Пройдет она у нас в сезоне, думаю, до 25 раз, и, конечно, будет идти несколько лет. «Чайку» ставлю раз в две недели. Обе {205} идут необыкновенно стройно и в стиле. В смысле внешнего успеха, т. е. аплодисментов… я, правда, не особенно слежу за этим – у меня вырабатывается удивительное равнодушие к ним… Но, говорят, бывают спектакли очень шумного приема, а какой-то один спектакль вырвался даже сенсационный в этом смысле.
Теперь мы заняты «Одинокими». Трудно очень. Трудно потому, что я холоден к мелким фокусам внешнего колорита, намеченным Алексеевым, и потому, что мне хочется дождаться нескольких особенных тонов и звуков в Мейерхольде, всегда склонном к рутинке, и потому, что именно участвующие в «Одиноких» много играют и устают, и, наконец, потому, что мне не по душе mise en scиne.
Из 5 актов мы прошли три, да и то только второй я уже чувствую вполне.
Я не знаю, так ли это, или мне кажется так, потому что я сам писал пьесы, но для меня ставить пьесу все равно, что писать ее.
Когда я пишу, я испытываю такие фазы: сначала загораюсь общим замыслом, отдельными фигурами, еще мне самому не вполне ясными, отдельными, рисующимися в моей фантазии сценами. Потом, когда беру перо и бумагу, начинаю скучать, именно скучать. Хочется, чтоб все сразу вылилось само собой, а между тем надо планировать, добиваться ясности и силы выражения, рассчитывать вперед и т. д. Наступает длинная, томительная работа, как будто даже и ничего не имеющая общего с художественностью, точно совсем ремесленная. На этом пути редко-редко вспыхивает творческая энергия, цепляешься за ту или другую жизненную подробность и волнуешься. И вот, когда уже вчерне вся пьеса готова, когда ясны и последовательность развития психологии, и внешние контуры, и тон каждого лица, – тогда только наступает последний, самый интересный, период. Тут уже в этот мирок пьесы втянут, тут становится ясно, что лишнее, чего не хватает, что требует большей яркости и т. д.
Все то же с постановкой, точка в точку.
И вот в «Одиноких» мы до сих пор не добрались до третьего периода.
{206} А между тем репертуар держится на двух пьесах – «Грозном» и «Ване»; «Эдда Габлер», возобновленная, ничего не дала, и надо торопиться. В то же время большая часть труппы гуляет и тоскует без дела, и пьеса Гославского ждет моей корректуры, без которой ее нельзя ставить. И надо думать о будущем, о другом театре[433]. И надо следить за течением, буднями театра. И пр., и пр.
Иногда находит апатия, думаешь: «За каким чертом я пошел на эту галеру?» Хочется вдруг бросить все, уехать… хоть в Крым. Тянет писать, а не возиться со всякими мелочами театральной жизни. Тогда начинаешь придираться к Алексееву, ловить все несходства наших вкусов и приемов…
И устаешь одновременно от всего[434].
Что ты делаешь?
Говорят, ты пишешь пьесу… для Малого театра. Не верю, что для Малого театра[435]. Мы пока стоим на трех китах: Толстой[436], Чехов и Гауптман. Отними одного, и нам будет тяжко.
Воображаю, как тебе иногда тоскливо в Ялте, и всем сердцем болею за тебя.
Пиши же. Крепко обнимаю тебя.
Вл. Немирович-Данченко
85. А. П. Чехову[437]
28 ноября 1899 г. Москва
Воскресенье. Утро
Сейчас получил твое письмо, милый Антон Павлович[438]. В нем три места, волнующие меня. Первое – что тебе вовсе не пишут со всех концов. И, значит, ты имеешь о своей пьесе несколько рецензий, письма Марии Павловны, возражения на нечитанные тобою рецензии со стороны Вишневского, мое короткое письмо и, кажется, длинное письмо Ольги Леонардовны, вероятно, мало объективное[439]. Я думал иначе. Во всяком случае, мне кажется, самое ценное – письма Марии Павловны.
Не знаю, какие рецензии ты читал. Читал ли в «Театре и искусстве»? Хорошая статья Эфроса[440]. Читал ли фельетон {207} Игнатова в «Русских ведомостях»: «Семья Обломовых»[441], к которой он причисляет Войницкого, Астрова и Тригорина. Эту параллель с Обломовым уже проводил весною Шенберг (Санин). Я же как-то не чувствую ее. Она мне кажется однобокою. Читал ли фельетон Флерова в «Московских ведомостях.!», старательный и вдумчивый, не без умных мыслей, но без блесток критической проникновенности?[442] И, наконец, фельетон Рокшанина в «Новостях»[443]? Это, кажется, все, что было заметного, если не считать недурной рецензии Фейгина – в «Курьере»[444] и «Русской мысли»[445] – недурной, но односторонней.
Любопытно по невероятному упрямству отношение к «Дяде Ване» профессоров московского отделения Театрально-литературного комитета. Стороженко писал мне в приписке к одному деловому письмецу: «Говорят, у Вас “Дядя Ваня” имеет большой успех. Если это правда, то Вы сделали чудо»[446]. Но так как чудесам профессора не верят, то они говорили в одном кружке так: «Если “Дядя Ваня” имеет успех, то это жульнический театр».
Никак не могу уловить смысла этого эпитета. Вероятно, у Стороженко предположение, что публика наша проводится сначала в какие-то кулуары, где ее отпаивают гашишем и одуряют морфием.
Ив. Иванов, относившийся к нашему театру с особенной экспансивностью и заявивший Кугелю на его просьбу писать в «Театр и искусство», что писать стоит только о нашем театре[447], вдруг запел о яркости и красоте действительности, о сильных и героических жизненных образах и бессилии того художественного творчества, которое считает действительность серою и тоскливою. Он еще не называет тебя и твои пьесы, но чувствуется, что упрямое отношение к «Дяде Ване» диктует ему даже новое миросозерцание. Вот человек, который может мыслить совершенно неожиданными настроениями, зависящими от страстности данной минуты. Наконец, Веселовский… Веселовская перевела хорошую пьесу с английского[448]. Предлагала ее Малому театру, там ее продержали больше года и вернули. Она отдала мне. Я собирался ставить, но встретились непреодолимые трудности, и я отказался. Тогда {208} она написала мне, после 10‑летнего знакомства, «Милостивый государь» и «поведение непростительное». И нет сомнения, что мое поведение с драмой Пинеро «Миссис Эббсмит» непростительно только потому, что «Дядя Ваня» имеет большой успех.
Я уже, кажется, писал тебе, что когда Серебряков говорит в последнем акте: «Надо, господа, дело делать», зала заметно ухмыляется, что служит к чести нашей залы. Этого тебе Серебряковы никогда не простят. И счастье, что ты, как истинный поэт, свободен и творишь без страха провиниться перед дутыми популярностями… Счастье твое еще в том, что ты не вращаешься постоянно среди всяких «представителей», способных, конечно, задушить всякое свободное проявление благородной мысли.
В предпоследний раз (10‑й), в среду, в театре (переполненном) были великий князь с великой княгиней и Победоносцев. Вчера я с Алексеевым ездили к великому князю благодарить за посещение. Они говорят, что в течение двух дней, за обедом, ужином, чаем у них во дворце только и говорили, что о «Дяде Ване», что эта странная для них действительность произвела на них такое впечатление, что они ни о чем больше не могли думать. Один из адъютантов говорил мне: «Что это за пьеса “Дядя Ваня”? Великий князь и великая княгиня ни о чем другом не говорят».
Итак, «жульнический» театр (черт знает, как глупо) всколыхнул даже таких господ, которые и сверчка-то отродясь живого не слыхали.
А Победоносцев говорил (по словам великого князя), что он уже много лет не бывал в драматическом театре и ехал неохотно, но тут до того был охвачен и подавлен, что ставит вопрос: что оставляют актеры для семьи, если они так отдают себя сцене?!
Всякий делает свои выводы…
А ведь мы ничего необычайного не делали. Только старались приблизиться к творчеству писателя, которого играли.
И вот почему меня очень взволновала твоя фраза, что будущий сезон пройдет без твоей пьесы.
{209} Это, Антон Павлович, невозможно!!
Я тебе говорю – театр без одного из китов закачается. Ты должен написать, должен, должен!
Если гонорар не удовлетворяет тебя (извини, пожалуйста, что резко перевожу на это), мы его увеличим.
Явилась мысль (конечно, Вишневскому) ехать на великий пост в Петербург, показать Петербургу «Чайку», «Дядю Ваню», «Одиноких» (если им судьба пошлет успеха), «Геншеля», «12‑ю ночь», может быть, «Эдду Габлер». Тогда в «Чайке» Нину отдам Желябужской, а Алексеева еще немного переделаю. Хотим взять Александринский театр. Начинаем ковать. Немножко, чуть-чуть боюсь Суворина. Потерпит ли он такого конкурента? Хотя его репертуара мы трогать не будем. А может быть, сойдемся с ним – т. е. играть в его театре. Для этого, как сдам «Одиноких», поеду сам в Петербург.
Ты очень мило и умно подбодряешь меня, чутко услыхав дребезжащую нотку в моем письме.
Сказать, что я охладеваю к театру, не могу. Но утомление вызывает во мне часто некоторую апатичность. Это правда. Ведь мы только 1/4 дороги сделали! Впереди еще 3/4. Мы только-только начали. Нужно еще (ты только вникни): 1) театр, здание и все приспособления; 2) несколько артистов, не вовсе заеденных шаблоном, интеллигентных и талантливых; 3) беспредельный репертуар – под силу нам и ценный.
Когда еще я смогу сказать feci, quod potui[449], – потому что мне все будет казаться, что мы «можем» еще и еще!
А между тем я часто быстро дряхлею, плохо сплю, и нервы мои не довольствуются тихим, покойным, чисто физическим отдыхом, а взывают к вредной, острой перемене ощущений – к той перемене ощущений, тем волнениям, которые встречаются только в театральной атмосфере. Мне 40 лет, и я все чаще и чаще думаю о близости конца, и это меня волнует и торопит, торопит и работать и удовлетворять личный эгоизм.
Пишу бегло, но ты меня, вероятно, сразу поймешь.
{210} Пока до свидания. Обнимаю тебя. Жена благодарит за память и крепко кланяется тебе.
Твой Вл. Немирович-Данченко
86. А. П. Чехову[450]
Февраль 1900 г. Москва
Милый Антон Павлович!
Вчера только заходил к Марье Павловне, пользуясь свободным полувечером, узнать о тебе.
1 000 р. тебе переслано. Кроме того, ей выдано 400 р. с чем-то и по второй ассигновке еще около 250 р.[451]
В театре у нас по-прежнему много дела, по-прежнему же мало системы и стройности в работе. Сборы замечательные. С 26 декабря по сей день было только два неполных благодаря отмене «Одиноких», а то сплошь полно. Но, увы, это всего 975 р. Досадно мало! И еще досаднее, что это заставляет часто ступать на путь компромиссов, в виде особых соглашений с Морозовым, который настолько богат, что не удовольствуется одной причастностью к театру, а пожелает и «влиять»[452]. Много дела с будущим театром: Петербург, весна, репетиции, перестройка, репертуар, труппа, наши (я, Алексеев, Морозов) взаимосоглашения. Подумать страшно, сколько дела. А я к тому же хочу написать для театра[453]. А тут еще школа[454].
Очень думаем приехать в Ялту, сыграть нарочно для тебя. Вырабатывается такой план:
25 февраля – 15 марта – Петербург[455].
18 марта – страстная неделя – репетиции в Москве.
С 3‑го дня пасхи и весь апрель – то же.
Май: Харьков (4 спектакля), Севастополь (4 спектакля) и Ялта (5 спектаклей).
Июнь и июль – для большинства отдых, а для лучшего меньшинства отдых в Ялте, с условием ежедневных репетиций от 7 до 9 часов вечера.
Август – Москва, репетиции.
{211} И т. д.
Наверное, тебе нравится такой план[456].
Репертуар намечается так: «Снегурочка», «Посадник»[457], «Доктор Штокман», твоя пьеса, моя, Гославского и еще одна? Много две?? Из старых останутся «Грозный», «Федор», обе твои пьесы, «Колокол», «Одинокие», «Сердце не камень»[458].
Но вот я ничего не знаю о твоей новой пьесе, т. е. будет эта пьеса или нет. Должна быть. Непременно должна быть. Конечно, чем раньше, тем лучше, но хоть к осени, хоть осенью!
А. И. Кузнецова – в Москве, в собственном доме[459].
На юбилее был[460]. Боже, боже! Я состою при литературе 21 год («Русский курьер», 1879) и 21 год я слышу одно и то же, одно и то же!! Ну, хоть бы что-нибудь, хоть бы по форме изменилось в этом обилии намеков на правительство и в словах о свободе. Точно шарманки, играющие из «Травиаты».
Гольцева мне в последнее время как-то жалко. Сам не разберу, почему. И благодаря этому новому чувству к нему я стал к нему нежнее. Вообще, скажу тебе на ушко, что чувство жалости к людям, которое меня сильно охватывало лет 8 – 10 назад, снова забирает меня. Одно время я было стал бодрее, как бы почувствовал больше железа в крови. А теперь это чувство переходит у меня как бы в философскую систему.
Ты, вероятно, уже знаешь, что на «Дяде Ване» был Толстой[461]. Он очень горячий твой поклонник – это ты знаешь. Очень метко рисует качества твоего таланта. Но пьес не понимает. Впрочем, может быть, не понимал, потому что я старался уяснить ему тот центр, которого он ищет и не видит. Говорит, что в «Дяде Ване» есть блестящие места, но нет трагизма положения. А на мое замечание ответил: «Да помилуйте, гитара, сверчок – все это так хорошо, что зачем искать от этого чего-то другого?»
Не следует говорить о таком великом человеке, как Толстой, что он болтает пустяки, но ведь это так.
Хорошо Толстому находить прекрасное в сверчке и гитаре, когда он имел в жизни все, что только может дать человеку {212} природа: богатство, гений, светское общество, война, полдюжины детей, любовь человечества и пр. и пр.
И вообще Толстой показался мне чуть-чуть легкомысленным в своих кое-каких суждениях. Вот какую ересь произношу я!
Тем не менее я с величайшим наслаждением сидел с ним все антракты. При свидании расскажу подробнее.
Твой Вл. Немирович-Данченко
87. А. П. Чехову[462]
Февраль 1900 г. Москва
Дорогой Антон Павлович!
Во-первых, мы решили ставить «Иванова» и приступить к репетициям теперь же, т. е. великим постом, следом за «Снегурочкой» Островского[463]. Поэтому, не можешь ли послать Ивану Максимовичу Кондратьеву (Канцелярия его императорского высочества господина Московского генерал-губернатора) такого рода записку:
«Ввиду того, что мною разрешена Художественно-Общедоступному театру в исключительное пользование по 1 сентября 1902 г. драма моя “Иванов”, прошу Вас прекратить разрешение постановки ее на других сценах Москвы и ее окрестностей».
Кондратьев – его превосходительство.
Во-вторых, поездки наши все отменены, но остается желание съездить в Ялту и Севастополь на пасху, захватив часть фоминой, хотя бы только с двумя твоими пьесами[464]. Затруднение только в обстановке, которую нет возможности везти. Нельзя ли устроить хоть что-нибудь подходящее из местного инвентаря? Мы захватим с собой мелочь. Если я пришлю что-нибудь вроде макеток декораций – возьмешься ты подобрать подходящее?
И узнай расход по театру, публикациям, авторским, прислуге, полицейским и проч.
Твой Вл. Немирович-Данченко
{213} 88. Из письма К. С. Станиславскому[465]
Конец февраля – начало марта 1900 г. Москва
… Все эти дни я был так занят, как не был очень давно, и благополучно добрался до мигреней (но бодр). Оттого и не писал Вам.
Качалов приехал. Вчера я с ним очень долго беседовал. Первое впечатление делает он очень приятное. С завтрашнего дня готовит Годунова (1‑я картина) и Грозного (2‑я картина). Но он так подходит по внешним данным к Ганнесу, что мне хочется непременно приготовить с ним один акт «Одиноких», что я и думаю сделать попозже, так на 2‑й неделе[466].
Вишневского я отправил в Ялту[467].
По-моему, Качалов может играть в «Снегурочке» Мороза, Мизгиря и Берендея[468]. Так мне кажется по первым впечатлениям.
Завтра Эфрос должен знакомить меня с гауптмановскими пьесами.
Книппер просит попробовать Купаву, которую толкует отлично (по-моему?) и понимает, что ей надо пересоздать себя для этой роли. Я ответил, что с удовольствием прослушаю ее, но что кого Вы намечаете – не имею понятия. В пятницу и субботу она будет читать здесь роль мне[469].
Мария Федоровна[470] отпросилась до четверга в Петербург.
Остальные налицо. Контора работает. Здесь уютно и чисто. Морозов вчера уехал в Петербург, оставив мне чеков до 5 апреля. …
Ваш В. Немирович-Данченко
89. А. П. Чехову[471]
26 марта 1900 г. Москва
Телеграмма
Если съезд достаточно велик, открой продажу еще на два спектакля четверг и пятницу без обозначения пьес, по той же цене[472].
Немирович-Данченко
{214} 90. П. Д. Боборыкину[473]
30 апреля 1900 г. Москва
30 апр.
Дорогой Петр Дмитриевич! Вернувшись из Крыма, нашел Вашу книгу, пьесу и письмо от Вас. В телеграмме, которую Вы от меня получили, была ошибка. Она спутала все. Вместо «Ялта» Вам дали «Марта».
Я очень обрадовался и пьесе и книге. Пьесе – потому что я жадно ищу русских новых пьес и очень интересовался Вашей. Книге, пожалуй, еще больше. Не могу даже ясно определить эту радость. Один вид книги дал мне сразу представление о большом, солидном труде человека, так много изучившего, сорок лет внимательно вдумывавшегося в психологию творчества всех наций, – труд такого умного, такого талантливого, такого всезнающего романиста, как Вы[474]. Право, один вид книги вызвал во мне что-то близкое к трепетному уважению и ожиданию хороших художественных радостей. Особливо – когда я знаю Вашу независимую точку зрения. Но по обязанностям службы я должен был сначала приняться за пьесу[475]. И вот я только что прочел ее.
Мне очень трудно. Я перед Вами мальчишка, несмотря на свои сорок, – мальчишка как литератор, как критик. Но я должен высказаться откровенно, как заведующий репертуаром. А кроме того, я хочу высказать свое мнение, как Ваш друг, радующийся Вашим успехам и искренно скорбящий о Ваших неудачах. Если бы я даже ошибся, – я не боюсь этого. Рассердитесь Вы на меня или нет, обидитесь ли, – все равно: я хочу на этот раз сказать даже без всяких позолот пилюли. Мне Ваша пьеса не только не понравилась, но я чувствую потребность сказать Вам, что Вы не должны показывать ее свету. Испортить Вашей репутации она не может, потому что ничто не может испортить так прочно сложившуюся репутацию писателя, сделавшего себе имя в истории русской литературы. Но я убежден, что эта пьеса принесет Вам много огорчений при постановке. Это самое слабое из всего, что Вы когда-либо писали.
Я с удивлением спрашиваю себя: кого может заинтересовать эта пьеса, кроме тех же самых дам, которые в ней нарисованы? {215} Я хочу представить себе зрителя из так называемой интеллигенции, – будет ли это профессор, учитель, студент, литератор, любящий прежде всего форму, простой посетитель драматического театра, ищущий в нем немножко мысли или немножко поэзии, – хочу представить себе такого зрителя, который бы остался доволен этой пьесой, и не нахожу его в известной мне театральной зале. Несколько лож бенуара, несколько кресел первых рядов, занятых Тюнями и Коками, – вот и вся публика этой пьесы.
Положения мужей, ухаживающих за любовниками своих жен, конечно, смешны. Но это тот смех, который возбуждают некоторые пьесы чисто парижского письма и к которым я лично отношусь с невероятным равнодушием. Самое исполнение не имеет элементов настоящей сатиры, как по совершеннейшему ничтожеству фигур, так и по отсутствию яркости и сочности в их изображении. Как пьеса, в смысле фабулы и развития, она малосодержательна. С внешней стороны она дает материал для красивых mise en scиne, но в таком театре, где пьесы выбираются исключительно для проявления режиссерской фантазии, чисто внешней. А у нас если и замечается такая склонность, то мне даже не трудно с нею бороться. Пусть режиссер работает над тем, что трудно воспроизвести, для чего нужно напряжение таланта его и ума, понимание психологии, а не над тем, что в значительной степени в руках костюмеров и бутафоров (гостиные, туалеты, базар, свадьба). Алексеев иногда увлекается стремлением показать на сцене то поезд, то купающихся или что-нибудь в этом роде, не заботясь о содержании. Но снял же я пока и «пестрые рассказы» Чехова, выдуманные только с этой целью, и кое-что другое. Пусть его великолепная фантазия распространяется на то, что надо ставить по содержанию.
В конце концов для молодого театра и для его молодых артистов я не вижу интересного материала в подобных стремлениях.
Возвращаюсь к Вашей пьесе, хотя Вы вовсе не спрашиваете моего мнения, а только ждете ответа, пойдет ли она у нас в театре. Но я не останавливаюсь на этом, повторяю, из чувства боли, когда Вы не имеете успеха.
{216} Я не верю, что Комитет одобрил пьесу с удовольствием, что Карпов находит ее интересною для своего репертуара. Все прикрывает Ваше имя.
Может быть, Вы назовете меня дерзким, может быть, надолго поссоритесь со мной. Но – клянусь Вам – мне нелегко писать это письмо, и в то же время давно я не чувствовал такого подъема любви к Вам, как вот в эти минуты моего письма.
Мне остается сказать, что я молчу о Вашей пьесе. Раз Вы ее передадите в Малый театр – там не будут знать о том, что она была у меня. А пока с чувством хорошего возбуждения принимаюсь за «Европейский роман».
Мы дали четыре спектакля в Севастополе и восемь в Ялте. Играли «Дядю Ваню», «Одиноких», «Эдду Габлер» и «Чайку» с своей обстановкой. В театрах, вмещающих по обыкновенным ценам 600 р., мы сделали за 12 спектаклей около 12 тысяч. От оваций, лавров, цветов, адресов и т. д. у нашей молодежи кружилась голова. Моя же крепкая голова искала все время путей к усовершенствованию.
Теперь я очень озабочен репертуаром. Остановились пока только на готовой пьесе – «Сердце не камень», репетируемой «Снегурочке» и новой ибсеновской, которая, несмотря на некоторую туманность заглавия, очень волнует меня[476]. Из русских авторов прочел все новые пьесы более или менее определившихся драматургов, но не нашел ничего, что взвинтило бы меня. Очень увлечен желанием написать для нас Горький. Что-то выйдет из этого?
С чувством некоторого страха за целость наших отношений буду ждать от Вас письмеца.