332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Немирович-Данченко » Избранные письма. Том 1 » Текст книги (страница 3)
Избранные письма. Том 1
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:31

Текст книги "Избранные письма. Том 1"


Автор книги: Владимир Немирович-Данченко






сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

Но нельзя забывать, что этот союз при всей своей монолитности был с самого начала и оставался всегда слиянием двух могучих и властительных режиссерских индивидуальностей, двух совершенно разных, а во многом и противоположных друг другу творческих натур, двух сильнейших и требовавших полноты своего выявления творческих воль. Разными, а не сходными в своих достоинствах и недостатках, в своих преимущественных склонностях и возможностях, в своих темпераментах и вкусах, разными в самой своей «театральности», они были нужны друг другу и тому великому делу, во имя которого они сошлись однажды и навсегда. В таком союзе противоречие не могло быть ни вторичным, ни привходящим, ни однозначно негативным явлением, нарушающим некую иллюзорную идеальную гармонию. Противоречия между ними по самым различным поводам возникали с такой же естественностью, с какой их взаимовлияние укрепляло их общность во всем, что касалось основ их Театра. Так же как когда-то, накануне создания Художественного театра, они не могли не искать друг друга, чтобы осуществить свою мечту, так же не могли они не спорить, не сталкиваться, не «взрываться», когда потом столько лет вместе строили его искусство, оставаясь каждый самим собой и этим, может быть, больше всего обогащая их общее «дело жизни».

Но с некоторых пор, в особенности после того как их режиссура в Художественном театре, за редким исключением, {28} перестала быть совместной, когда оба они предпочли путь раздельных, самостоятельных от начала до конца спектаклей, в то же время продолжая считать нерушимым идейно-творческое единство театра, противоречия между ними не могли не возрасти. Они все мучительнее сказывались на их общении друг с другом в театре, а в письмах все чаще приобретали остроту конфликта. Мучительность разногласий усугублялась тем, что раздельная режиссура не только не исключала для них необходимости полного взаимопонимания, поддержки, одобрения, самой реальной товарищеской помощи на репетициях, но, по глубочайшему убеждению обоих, требовала этого едва ли не прежде всего.

И Станиславский и Немирович-Данченко видели свою режиссерскую связь в разных путях к общей цели. Оба они совершенно ясно высказали это и в своих письмах и в своих книгах. Тем более тревожной и взаимно требовательной становилась для них порой необходимость убедиться в нерушимости этой основы основ их союза. («Вам и мне трудно, потому что мы не можем ни на один шаг оставаться равнодушными к достоинству наших работ. Но пока в нас это есть, – живо все то, что мы вкладывали в наше общее дело», – писал Немирович-Данченко Станиславскому в 1925 году.) Еще труднее, сложнее, мучительней бывало порой для них обоих приводить к единству свою деятельность руководителей и художественных директоров театра. Двоевластие то и дело неминуемо ставило под угрозу текущую жизнь театра, размывало его творческие планы, расшатывало его организационную структуру и, как всякий дуумвират, порождало вокруг них «игру интересов». Периоды единовластия, устанавливаемого всегда обоюдно, постепенно, с течением времени, все более трагически сказывались на прочности их личного контакта, которым оба они дорожили.

Они любили друг друга, любили глубоко и скрытно, взаимно ревниво и еще более ревниво по отношению к их общему детищу. Об этом нельзя не подумать, особенно когда читаешь иное «взрывчатое» письмо Немировича-Данченко, где в связи с очередной обидой или скоплением обид речь идет уже чуть ли не о «ненависти». В его письмах Станиславскому вообще и {29} страстнее, и чаще, и неожиданней прорывается любовь, чем в письмах Станиславского к нему. Однако в дневнике Л. М. Леонидова (за 1937 год) есть, как известно, такая запись: «Если Станиславский кого и любит, то это Владимира Ивановича. Парадокс, но это так». Старейший историограф Художественного театра Л. Я. Гуревич пишет в своих воспоминаниях о Станиславском: «Я и посейчас слышу тот бесконечно серьезный, тихий и теплый звук его голоса, когда, уже при последнем нашем разговоре о Владимире Ивановиче, в 1935 году, он сказал мне: “Я ведь и теперь люблю его”»[2]. Последнее письмо Константина Сергеевича Немировичу-Данченко, написанное после смерти его жены, снова это подтверждает. Известно из воспоминаний медицинской сестры Л. Д. Духовской, с каким сочувствием, с какой тревогой он вдруг заговорил о Владимире Ивановиче, о его одиночестве перед самой своей кончиной («А кто теперь заботится о Немировиче-Данченко? Ведь он теперь… “белеет парус одинокий”. Может быть, он болен? У него нет денег?»)[3].

Письма Немировича-Данченко – перед вами. В них тоже немало заботы о Константине Сергеевиче в самые разные периоды его жизни и тревоги о его самочувствии, в них то и дело сказывается стремление облегчить ему жизнь в театре, организовать ее наилучшим образом; в них есть и признания в любви, неожиданно прорывающиеся сквозь обычную его сдержанность.

Но суть не только в их личной близости друг другу. Каждый из них воплощал для другого высший суд в искусстве, и жизнь они прожили в сознании неразрывной общности своей творческой миссии.

То, что Немирович-Данченко с самого начала, а потом все упорнее стал называть в своих письмах «художественной рознью» между ним и Станиславским, в сущности, никогда не выходило за пределы различия приемов работы режиссера с актером в процессе воплощения роли. В этом нетрудно убедиться, читая одно за другим его письма, касающиеся их общей и {30} раздельной режиссуры в Художественном театре. Совершенно отчетливо это видно и в письме 1915 года, которое даже озаглавлено: «Наша художественная рознь» и которое осталось не отправленным, очевидно, потому, что его содержание показалось Владимиру Ивановичу чрезмерно полемическим. Но и здесь нет ничего, что говорило бы о несовместимости эстетических идеалов, о разном понимании назначения и сущности театрального искусства, о разной методологии. И здесь – только о «приемах», даже не о методах режиссирования, хотя и в острейшей полемической форме. И в последнем письме Немировича-Данченко Станиславскому мы находим то же самое определение, те же слова о «естественной и неизбежной розни наших художественных приемов», когда он подводит итоги их «замечательнейшей совместной работы» и, еще шире, всего их совместного пути в искусстве. О том же самом говорит Станиславский и на страницах своих воспоминаний и во многих письмах.

В области руководства театром острее и болезненней всего сказывалась разность их творческих натур, вынося подчас на поверхность переписки и сгущение взаимных обид, и эксцессы уязвленного самолюбия, и обоюдную несправедливость обвинений, особенно когда этот ненавистный им обоим костер раздувался в театре теми «другими людьми», которые стремились использовать их разногласия в своих интересах. Этих «других», этих «любителей ловить рыбку в мутной воде» вокруг них, к несчастью, всегда было слишком много, об этом в их переписке говорится не раз, и всегда с особенной горечью («Конечно, прежде всего люди запутали наши добрые отношения», – говорил Немирович-Данченко и в последнем своем письме Станиславскому).

Перед ними не раз вставал призрак разрыва. И это были самые страшные, самые тяжкие, трагические моменты в их жизни. В письмах они отражены. Но о том, как и чем они разрешались в реальной жизни театра, мы по письмам судить не можем, потому что это (важнейшее!) не только не вызывает, но исключает самую необходимость переписки.

Они оба страшились возможности разрыва, видя в нем гибель театра, но ни один из них ни разу в жизни так и не использовал {31} своего «права вето», о котором они твердо договорились с самого начала и которое время от времени фигурирует в их переписке, но только как некий фантом, почти как абстракция. Они предпочли самый трудный путь, оставаясь, по существу, вместе, даже когда подолгу не встречались в театре. Об этом нельзя забывать, читая письма.

Разногласия и конфликты, в некоторые периоды истории Художественного театра переполняющие письма его основателей, не должны вводить в заблуждение тех, кто хочет увидеть правду истории за тысячами отдельных фактов, рассыпанных по годам и обусловленных конкретными поводами. И если бы нужен был к их переписке эпиграф, определяющий ее лейтмотив, вероятно, трудно было бы выбрать что-либо более исчерпывающее, чем то, что было однажды сказано Немировичем-Данченко о Станиславском и о себе, об их союзе в письме к М. П. Лилиной: «С ним у меня, наперекор всему, что между нами бывало, сплелись все важнейшие нити моей души и моей жизни. И, конечно, именно поэтому между нами и было так много недружного, что в нем – все самое важное, чем жива моя душа. … Он в моей жизни и в моей душе – как я сам. Этого нельзя сравнивать ни с кем, и никакие общие мерки дружбы, любви, сочувствия не применимы к нам. Мы можем не плакать друг о друге, мы можем встать во враждебные отношения друг к другу, и все-таки ту связь, которая между нами, может разорвать только бог да смерть. Да и смерть не разорвет».

Жизнь Художественного театра составляет основное, если не всепоглощающее содержание писем обоих его основателей, начиная со дня их знаменательной встречи в «Славянском базаре» и кончая последними днями жизни каждого из них. В своей совокупности эти два эпистолярных потока открывают для нас самый достоверный и потому самый драгоценный первоисточник истории МХАТ. Но, сливаясь в едином русле летописи «трудов и дней» театра, письма каждого из них сохраняют самобытность творческой личности автора, его предшествующей биографии, его преимущественных интересов и стремлений, его особого вклада в общее дело театра.

{32} В письмах Немировича-Данченко с наибольшей полнотой разворачивается идейно-творческая программа Художественного театра на всех этапах и по всем главнейшим линиям ее исторического развития. В них сосредоточена история создания репертуара Художественного театра, в «идейном направлении» которого Немировичу-Данченко всегда принадлежала ведущая роль. Широким потоком вливается в его письма то, что он любил называть «чеховским началом», «горьковским началом», «толстовским началом» в искусстве МХАТ. Станиславский считал Немировича-Данченко тончайшим, проникновенным психологом и непревзойденным интерпретатором литературного стиля. Мы видим, как проблемы стиля и психологии, составляющие содержание многих писем Немировича-Данченко, перерастают в проблемы мировоззрения, когда он раздвигает привычные границы сцены для новой драматургии Чехова и Горького, для эпоса Достоевского и Толстого.

Перед нами проходит ряд этапных спектаклей Художественного театра, поставленных Немировичем-Данченко совместно с К. С. Станиславским и единолично, начиная с «Чайки» и «На дне» и кончая «Тремя сестрами» (1940) и «Кремлевскими курантами» (1942). Правда, ни один из этих спектаклей не обретает на страницах письма полноты сценической зримости, ни один из них не отражен в подробных описаниях, не реконструирован литературно. Зато письма красноречиво говорят о процессе их создания и о борьбе режиссера за их дальнейшую полноценную сценическую жизнь. Письма, связанные с процессом постановки того или иного спектакля, погружающие нас в живую атмосферу текущих репетиций, дают, как уже сказано выше, чрезвычайно многое для понимания того огромного вклада в методологию МХАТ, который исходит из режиссерского творчества Немировича-Данченко.

С другой стороны, историей МХАТ, ее необходимыми звеньями становятся для нас многочисленные письма, посвященные организационно-творческой стороне театрального дела в разные периоды и прежде всего – созданию и воспитанию труппы-ансамбля Художественного театра. Это письма главы театра, который, как это редко бывает, сочетает в себе качества художественного руководителя и художественного {33} директора. Это его принципы организационного планирования, исходящего всегда и во всем из творческих, художественных задач театра, из коренных, глубинных интересов его искусства. Это его абсолютно всесторонний охват жизни театра, включающий в кругозор директора-руководителя не только общественно-творческую, но и сугубо материальную, финансовую, производственную и бытовую ее стороны. Это его последовательная, упорная борьба за этическую чистоту театра, его строительство творческой дисциплины, основанное на убежденном коллективизме и на требовательном внимании к каждой отдельной личности, входящей в состав коллектива театра. И все это, вплетаясь в эпистолярную летопись «трудов и дней» МХАТ, тоже становится его историей.

Но если спросить себя, каким предстает общий облик театра сквозь грани его истории, отражаемой в письмах Немировича-Данченко, невольно приходят на память слова, написанные им однажды И. М. Москвину; это – «Художественный театр в своем брожении, исканиях, мучениях, сомнениях, надеждах, отчаяниях и проч.». То же самое мы, конечно, найдем и в письмах Станиславского. Но письма Немировича-Данченко о Художественном театре явственней концентрируются вокруг узловых, переломных моментов его истории, вокруг тех кризисов его искусства, в которых решалась его дальнейшая судьба, от преодоления которых зависело его будущее.

Его творческой личности всегда было мучительно свойственно то, что мы теперь так часто и так легко называем «чувством нового». У Немировича-Данченко это «чувство нового» далеко не ограничивалось наблюдательностью и отзывчивостью по отношению к новым веяниям жизни. Еще того менее оно определялось стремлением быть «с веком наравне» в изобретении новых и острых форм театрального искусства. Нечего и говорить о том, до какой степени оно было чуждо какому бы то ни было конформизму или моде. «Чувство нового» у него было органической потребностью постоянно поверять искусство, которому он служил, теми идеалами современности, в которые он верил, и теми ее запросами и требованиями, которые ему представлялись плодотворными и решающими. В. Г. Сахновский когда-то хорошо сказал, что Немирович-Данченко {34} стремится только к такому искусству, которое по-своему «разговаривает с самой жизнью современников». Отсюда все острые углы этого его «чувства нового», вся неизбывная его тревожность, отсюда и тот вечный экзамен, которому он подвергает и себя, и Станиславского, и любимейших своих учеников-актеров, и весь театр сверху донизу, с его прошлым и настоящим, с его традициями и перспективами. Об острых углах и мучительных противоречиях здесь нельзя не говорить потому, что это «чувство нового» всегда оборачивалось для Немировича-Данченко каким-то социальным и художественным императивом, невозможностью жить в искусстве по-прежнему, необходимостью крутых поворотов и труднейших преодолений. Это неизбежно и мучительно обостряло его отношения с окружающими и, конечно, с К. С. Станиславским прежде всего. Это приводило его иногда к необъективности тех или иных итоговых оценок, к гиперболичности выводов, к несправедливым упрекам (особенно явственно это видно из некоторых его писем 1905 – 1907 или 1911 годов, но это же сказывается по временам и значительно позже). Кроме того, как, вероятно, у всякого большого художника, «чувство нового» у Немировича-Данченко, при всей свойственной ему обостренной общественной чуткости, далеко не всегда оказывалось безошибочным в своей исторической и даже социологической основе (в этом смысле можно понять, например, обиду Горького, вызванную его подробнейшим, во многом психологически справедливым, но все же явно односторонним анализом «Дачников»; сюда же относится и ряд его неоправдавшихся надежд и увлечений новейшей драматургией 10‑х годов). Все это стоило ему тяжких страданий, тем более что театр привык ждать от него, как от руководителя, неизменно верных провидений и безошибочных, «мудрых» решений. Недаром в один из таких моментов у него вырывается в письме почти с отчаянием: «Ведь я же не пифия, а такой же человек, как и все!..»

Но Немирович-Данченко, может быть, действительно, как никто другой, был сосредоточенно чуток к опасностям, которые, на разных этапах по-разному, могли угрожать общественному предназначению театра, заложенному в его основу с самого начала. Лейтмотив его писем о Художественном театре – {35} тревога о его верности самому себе, своему общественно-творческому «лицу», своей гражданской чести; тревога о его будущем.

Нельзя не обратить внимания на то, как рано эти тревожные ноты начинают проникать в его письма, как настойчиво они возвращаются в его характеристики целых периодов жизни театра, с какой все возрастающей силой они звучат изнутри театра с течением времени, по мере того как театр стареет. С течением времени тревожные мысли Немировича-Данченко о будущем созданного им и Станиславским театра обретают все более действенную и созидательную, мобилизующую силу.

Слово «кризис» редко встречается на страницах писем Немировича-Данченко, это не очень «его» слово. Но ощущением кризиса или, во всяком случае, ощущением его надвигающейся опасности насыщены целые серии, циклы его писем разных лет. В письмах дореволюционного периода опасность кризиса, угрожающего Художественному театру, возникает гораздо раньше, чем полагается возникать этой теме в привычной нам исторической ретроспекции. В знаменитой «Записке» 1902 года, адресованной, очевидно, всему театру, и в нескольких письмах, развивающих ее основные положения, в момент общепризнанного триумфа театра в Москве и на первых гастролях в Петербурге, Немирович-Данченко говорит об опасности застоя, который может наступить в его искусстве, если «радости торжества» возобладают в театре над самокритикой и мужеством. Он предостерегает от снижения задач, от недооценки нового, смелого, еще не имевшего успеха репертуара, от «несвободы» по отношению к запросам той части общества, которая превращает театр в «забаву сытых людей». И сколько раз впоследствии в его письмах накапливается и кипит, выливаясь то в отчаянье, то в протест, его неприятие театра «усталого», «вчерашнего», соскальзывающего на путь самоповторения, отворачивающегося от «настоящей жизни», от «передовых постов», которые создали ему славу; сколько раз в них повторяется убеждение в необходимости новых «боевых нот», способных «дразнить и беспокоить буржуазно налаженные души». В годы первой мировой войны, накануне Великой {36} Октябрьской революции, в письмах К. С. Станиславскому, Л. Н. Андрееву, А. Н. Бенуа, Л. Я. Гуревич он с горькой уверенностью говорит о «болезни театра», которая назревает изнутри, но усугубляется «отношением общества вообще и специально-театральной публики в частности» (письмо Л. Н. Андрееву весной 1915 года), имея в виду и постепенное сужение творческих задач Художественного театра и его все возрастающую изоляцию от демократического зрителя. Можно без всяких преувеличений говорить о кардинальном переломе в его творческом мировоззрении после революции на основании целого ряда его писем начала 20‑х годов, адресованных К. С. Станиславскому, А. И. Сумбатову-Южину, В. И. Качалову, А. В. Луначарскому, О. С. Бокшанской, а через нее – всему Художественному театру, находящемуся в это время на гастролях за границей. Моменты собственных колебаний и противоречий в восприятии новой действительности только подтверждают искренность и глубину того духовного переворота, который происходит в нем в эти годы («Я преодолевал частично, завоевывал право быть собою – кусками. И революция мне помогла чрезвычайно, – пишет он А. И. Сумбатову-Южину. – Для меня от нее выигрывала моя идеологическая закваска, а умалялась та внешняя сила житейского консерватизма, ради которой я так часто не был самим собой»). Подготавливая обогащение труппы МХАТ новыми молодыми актерскими и режиссерскими силами его студий и думая о его репертуаре, организации и этике, Немирович-Данченко во главу угла ставит требования «новой идеологии», без которой у Художественного нет и не может быть будущего, а остается только призрак «царственного умирания».

Новые тревоги и новые стимулы борьбы за МХАТ идеологически современный, творчески прогрессирующий, «перемалывающий свои недостатки», «преодолевающий накопившиеся штампы», чуждый застоя и самодовольства, наполняют его письма 30‑х годов, причем снова, как это и прежде бывало, в апогее его славы, на вершине успеха, в атмосфере признания, наград и оваций. Это тогда, в те годы, пишутся, например, такие строки: «Так же, как под громкими словами: “правда”, “жизненность” мещанская идеология протаскивает {37} на сцену грубую фотографию и дешевую сценическую сноровку, так под словами “поэзия”, “идеалы”, “всечеловеческое” маскируется красивая болтовня. Об этом можно долго спорить. Я думал что все уже переспорено. Оказывается, нет» (Н. П. Россову, 1934 г.). Тогда же, например в письмах о «Врагах» М. Горького на сцене МХАТ, возникает полемический постулат «большого реализма», «мужественной простоты» в противовес «простецкости», простоте мелкой, пустой и серой «правды», которой зритель всегда предпочтет талантливую и яркую «красивую неправду». Там же, в контексте писем 30‑х годов, могущество подлинного таланта безусловно и гневно противопоставляется имеющей иногда в театре успех «демагогии», а в обращении к труппе Художественного театра неожиданно и многозначительно в своем лаконизме раздается призыв осознать «первенствующее значение в нашем деле нашего искусства». Театр, в труппе которого «все заняты и все довольны», театр, рискующий погрязнуть в компромиссах ради мнимой внутренней «демократии», театр, развивающийся больше «вширь», чем «вглубь» и в сутолоке повседневности упускающий из виду свое главное творческое призвание, свои художественные особенности и цели, – вот что страшит и беспокоит Немировича-Данченко, пока еще только как угроза, как возможность катастрофы, на рубеже 30‑х и 40‑х годов. Вот откуда идет все возрастающая в своей силе, в своей взволнованной напряженности нота упрека и предостережения, порой звучащая в письмах этого последнего периода его жизни, особенно в письме коллективу МХАТ из Тбилиси от 24 июля 1942 года: «МХАТ подходит вплотную к тому тупику, в какой естественным, историческим путем попадает всякое художественное учреждение, когда его искусство окрепло и завоевало всеобщее признание, но когда оно уже не только не перемалывает свои недостатки, но еще укрепляет их, а кое-где даже обращает в “священные традиции”. И замыкается в себе и живет инерцией. Всем моим опытом, всей оставшейся во мне энергией я хочу отвести от МХАТа этот удар. … Пути к спасению сложны, но ясны. … “Остановись, просмотри свою жизнь, открой форточки для свежего воздуха, соскобли угрожающие болячки!” И именно сегодня!»

{38} Письмо продиктовано грозными признаками «оскудения театра» (там и об этом сказано прямо, без оговорок и смягчений), «Подходит вплотную к… тупику…» «Пути к спасению сложны, но ясны…» Это говорится о театре, которым непосредственно руководят в это время Хмелев и Москвин, о театре с единственным в мире ансамблем ярчайших талантов, о театре, пользующемся всеобщим признанием и недавно награжденном Государственной премией за спектакль «Кремлевские куранты», поставленный им же самим, Немировичем-Данченко. Можно подумать, что мысли о кризисе, угрожающем гибелью театра, в этот момент особенно неправомерны (в театре, во всяком случае, так казалось многим; помнится, поговаривали даже о том, что Владимир Иванович, по-видимому, уже «отстает от жизни», чего-то не понимает, что-то искусственно «тормозит»). Да и в прошлом не слишком ли часто волновали и преследовали его подобные мысли, которыми он не мог не нарушать привычное течение жизни театра?

Но ведь этот театр однажды и навсегда взял на себя нечто почти невероятное – он взял на себя муку и счастье быть «театром жизненной правды», т. е. правды о жизни… Такой театр не может не жить острейшим сознанием ответственности за свое искусство. Такой театр всегда, неизбежно на острие ножа. И не в самой ли его творческой глубинной природе и «чувство нового», и вечный «экзамен», и опасность того «кризиса несоответствия», к мужественному, бесстрашному преодолению которого призывает и готовит Немирович-Данченко Художественный театр, думая о его будущем?

Последние письма Владимира Ивановича… Письма 1941 – 1942 годов из Нальчика, из Тбилиси, где он жил в начале войны вместе с другими старейшими деятелями искусств и откуда так рвался душой то в Саратов – к игравшему там МХАТ, то в Москву – к Музыкальному театру, своему любимому младшему детищу, а потом – встречать в Москве МХАТ. Сколько же в этих письмах скрытой тоски («зубной боли в душе», как он ее называет), с трудом заглушаемых в себе мыслей о близком конце жизни, даже сомнений в своей {39} нужности театру. Так легко представить себе по этим письмам его одиночество в этом огромном и светлом апартаменте тбилисской гостиницы с видом на горы, покрытые снегом, и жадное ожидание почты, и вынужденное бездействие во время болезни… Но стоит ему хотя бы немного окрепнуть, и вот уже трудно поверить, что эти письма «из эвакуации» пишет старейшина, ветеран, патриарх театра, уже приближающийся к своему 85‑летию. Груда дел, живых, неотложных, скопившихся, – и совершенно молодая, неутомимая энергия, с которой он на них набрасывается. Репетиции издавна любимой пьесы Островского «На всякого мудреца довольно простоты» со стариками Художественного и Малого театров и с молодым «местным» Глумовым. Беседы о театральном искусстве с актерами Театра имени Руставели. Публичное чтение «Воспоминаний» – в фонд обороны. Бесконечный прием актеров и режиссеров, мечтающих о встрече с ним. Дела Комитета по государственным премиям, который он по-прежнему возглавляет. Огромная корреспонденция, в ходе которой он продолжает издали руководить обоими своими театрами, ни на один день не упуская из виду ни их реального быта в труднейших условиях войны, ни их кардинальных проблем. А главное, самое главное, чем он живет и чем в своих письмах стремится заразить учеников и соратников, от мала до велика, – это замыслы, творческие замыслы новых спектаклей: нового Островского, нового «Вишневого сада», нового Шекспира и прежде всего – «Антония и Клеопатры», спектакля, который уже от начала до конца внутренне выношен им до степени почти пластической ощутимости композиционных контрастов, мизансцен и ритма. С этим он вернется в Москву, но только сначала возобновит работу над своим давно уже начатым «Гамлетом», который как будто предсказывал многое из того, что потом так поразило всех нас в шекспировских спектаклях Питера Брука и Пола Скофилда: вплоть до «средневековой» грубой суровости общей атмосферы действия, вплоть до «дерева», «меха», «железа» в сценической форме спектакля. Он еще поможет Художественному театру глубже и острее, чем прежде, воспринять пьесу Булгакова «Пушкин», еще поспорит с режиссурой и исполнителями пьесы Симонова «Русские люди» {40} о том, как может возникнуть на сцене правдивый образ героя еще продолжающейся войны. Он еще будет вызывать к себе людей, нетерпеливо звонить по телефону и настаивать на неотложной необходимости создания школы-студии при Художественном театре, именно школы-студии, от которой он ждал «новых веяний», «новых ростков», плодотворных для искусства МХАТ. Он еще придет на репетицию «Последней жертвы» и вдруг упрекнет Ивана Михайловича Москвина в недостаточной внутренней готовности не к роли, а к созданию. Но в письмах его все это уже не отразится. Письма кончатся раньше. Недосказанное в них нам теперь кажется прерванным на полуслове.

В. Виленкин

{41} От составителя

Письма Вл. И. Немировича-Данченко, публикуемые в настоящем двухтомном издании, охватывают период с 1879 по 1943 год. Первый том включает письма 1879 – 1909 годов, второй 1910 – 1943 годов. Внутри томов письма расположены хронологически и имеют общую порядковую нумерацию.

Письма Вл. И. Немировича-Данченко публиковались неоднократно, с наибольшей полнотой – во втором томе «Театрального наследия» (М., «Искусство», 1954). Включенные в настоящее издание письма заново сверены с подлинниками и в некоторых письмах восстановлены купюры.

Данное издание является существенно расширенным по сравнению с предыдущим. Многие письма Вл. И. Немировича-Данченко публикуются впервые, что отмечено в соответствующих комментариях.

Подавляющее большинство писем печатается по беловым автографам, а при их отсутствии – по черновым автографам, по копиям или, в редких случаях, по первым публикациям. Источник, по которому печатается текст письма, указывается в комментарии.

Если письмо публикуется не полностью, перед текстом дается указание: «Из письма», – и каждый фрагмент публикуемого текста начинается с отточия.

Перед текстом каждого письма справа печатается редакторская дата, а также указывается место, где написано письмо (в тех случаях, когда это указание отсутствует у автора). Дата, поставленная автором, воспроизводится слева. В тех случаях, когда можно установить только год написания письма, оно помещается в конце данного года.

{42} В датах писем дореволюционного периода сохранен, естественно, старый стиль.

Письма печатаются по новой орфографии. Сохраняются лишь отдельные особенности пунктуации Немировича-Данченко, имеющие стилистическое значение. Сохраняются также и некоторые общеупотребительные сокращения, которыми пользуется Немирович-Данченко. Описки исправляются без всяких редакторских оговорок. Зачеркнутое автором не воспроизводится. Подчеркнутые Немировичем-Данченко слова даются разрядкой или курсивом, его подпись – курсивом. В тех случаях, когда подпись отсутствует, это оговаривается в соответствующих комментариях.

Сведения об адресатах и справки о лицах, встречающихся в тексте письма, даются в комментарии тогда, когда это непосредственно связано с содержанием письма. В остальных случаях эти сведения отнесены в именной указатель.

Впервые публикуемые письма предоставлены для настоящего издания следующими музеями и архивами, которым мы выражаем глубокую благодарность: Музей МХАТ СССР имени М. Горького, Архив М. Горького при Институте мировой литературы имени М. Горького, Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина, Государственная Публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина, Государственный центральный театральный музей имени А. А. Бахрушина, Центральный государственный архив литературы и искусства СССР, Государственный Русский музей в Ленинграде.

{43} Письма

1879 – 1909

{45} 1. Ф. Д. Нефедову[4]

1879 г. Москва

Ну и слава… кумысу, что поправляет Вас, добрый Филипп Диомидович! Поправляйтесь, поправляйтесь, и дело наше, которое мы полюбили, как свое родное детище, пойдет шибче[5]. Здоровье придаст энергию – истина. (Ах, кабы этот кумыс да на Ваш почерк повлиял!..)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю