Текст книги "Избранные письма. Том 1"
Автор книги: Владимир Немирович-Данченко
Жанры:
Театр
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
Теперь Вы видите, как далек я был от хитро проведенного плана (хотя скажу, что жалею, что это не так. Это было бы добросовестнее по отношению к «Бранду». Если люди не понимают и им не втолкуешь, что важно, а что второстепенно, тогда ничего не остается, как или уйти, или хитростью проводить в театре то, что важнее).
Возвращаюсь к началу. Сейчас – увы – отношения с Вами для меня важнее даже «Бранда». Я принесу его в жертву. Завтрашнюю репетицию я отменил. Соберитесь с духом, отбросьте временное огорчение и приступайте с богом к работе. Пайщиков я сумею убедить[1027]… Уж лучше пусть Вам будет на душе хорошо, чем ни мне, ни Вам.
Может быть, мы на пост не уедем. Тогда можно будет поставить «Бранда» с Качаловым же, после Карено.
Ваш В. Немирович-Данченко
Для ясности моей психологии на вчерашнем заседании, психологии, которую Вы так… нехорошо проглядели, – напомню первое заседание по поводу Карено – Подгорного, когда я терпел-терпел гнусное отношение к «Бранду» и кончил {440} истерической вспышкой, а дома у себя заплакал, о чем я Вам рассказывал. Неужели не понятно, что когда собрались в другой раз, я уже молчал.
Каково же Вы смотрите на меня, если объяснили это холодной хитростью?
Спасибо еще, что сказали, а не затаили.
Чтоб не забыть: Зинаида Григорьевна[1028] спрашивает, когда мы вместе можем у нее обедать.
210. К. С. Станиславскому[1029]
4 ноября 1906 г. Москва
Дорогой Константин Сергеевич!
Раз Вы меня в данном письме признаете председателем, я только попрошу Вас участвовать в коротком заседании гг. пайщиков, на которое я приглашу и З. Г. Морозову и кн. Долгорукова[1030] для составления на этот счет официального протокола. Тогда я возьму на себя всю ответственность за текущий сезон, а вместе – и всю власть председателя.
Так как, по всей вероятности, препятствий к этому не встретится ни с чьей стороны, то с сегодняшнего же дня я вступаю в эту должность, не дожидаясь официального заседания.
В качестве такового я устанавливаю на ближайшую работу следующий порядок.
Прошу Вас не вводить в работу по театру никаких лиц, хотя бы в качестве Ваших помощников, без моего разрешения или разрешения дирекции, если таковая у нас образуется на текущий сезон[1031].
Признавая за Вами неограниченную власть режиссера той пьесы, которую Вы ведете, я тем не менее прошу Вас предварительно сообщать мне через Ваших помощником обо всех распоряжениях по этой пьесе, чтобы я мог связать их с Другими работами театра и в иных случаях, может быть, просить Вас об отмене распоряжения, если мои доводы будут, конечно, для Вас убедительны.
{441} Вне режиссерства той пьесы, которую Вы ведете, я прошу Вас без моего ведома не делать никаких распоряжений. Сюда относится и общий распорядок по театру и по труппе, и соглашения с авторами, и занятия по школе. Так как наши распоряжения – мои и Ваши, – идущие с разных сторон, часто бывают противоречивы. Таким путем, я думаю, мне удастся установить определенную систему, от которой Вам же, как режиссеру, будет удобнее и покойнее, что само по себе очень важно для пьесы, которую Вы ведете.
Переходя к данному положению, я не нахожу нужным созывать пайщиков для решения вопроса о том, что и как сейчас репетировать. Теперь я беру это всецело на себя. И вот почему. Мнение свое те пайщики, которые находятся налицо, уже высказали. Но кроме них есть еще 4 – 5 человек отсутствующих, и я не могу не считаться с их желаниями. В то же время я могу ясно представить себе, куда клонилось бы их мнение, если бы они были опрошены. Они вступали пайщиками в Художественный театр, а Художественный театр для них неразрывно связан с Вашим именем. И, конечно, ни один из них не согласился бы с тем, чтобы отказать Вам в Ваших художественных стремлениях и исканиях, к каким бы материальным результатам это ни привело.
Поэтому я решаю: продолжать немедленно постановку «Драмы жизни», передав роль Карено Качалову. Если Вам нужно несколько дней отдыха, возьмите его. Дальнейшее распределение работ и репертуара я выработаю и предложу дирекции, если таковая образуется, на утверждение, или Вам, если дирекции не будет, – на обсуждение.
Наконец, что касается моего «литературного» вмешательства в пьесу, которую Вы режиссируете, то так как мы совершенно расходимся в самом понимании этого «литературного» вмешательства (я смотрю на это неизмеримо шире, чем Вы) и так как оно всегда и неминуемо будет приводить к тяжелым конфликтам, то я отказываюсь от права этого вмешательства, признавая за собой обязанность, когда Вы найдете нужным потребовать его. И во избежание того, что у нас за кулисами может получать дурной тон, я постараюсь высказывать свое мнение только Вам, когда это Вам понадобится.
{442} Прошу Вас сохранить это письмо, если Вы согласны со всем изложенным, как документ перед пайщиками.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
О согласии Вашем сообщите мне поскорее[1032].
211. К. С. Станиславскому[1033]
4 ноября 1906 г. Москва
Постараюсь написать так, чтоб не возбуждать больше сомнений. Все равно, сегодня день переписки.
Мне, лично для меня, не надо роли какого-то монарха в театре. А как называется та роль, которой я хочу, – «директор-распорядитель» или «председатель правления» – это для меня не существенно. Пусть это называется хоть «секретарь». Я считаю только необходимым – и Вы с этим, конечно, не можете спорить, – что кто-то один должен держать в руках все вожжи. По всем последним годам казалось, что это я. И так привыкли смотреть на это в театре. Даже при столкновении с Вами обращались ко мне. В течение же октября я несколько раз становился в глупое положение. За Сулержицкого, как Вашего помощника, я сейчас же подаю свой голос. Но то, как Вы ввели его, я не могу признать тактичным относительно меня. Вы говорите, что у нас есть дирекция, и даже имеете письменное согласие на ввод Сулержицкого от Стаховича, а я узнаю об этом, когда он уже ведет репетиции. С какой стороны ни посмотрите на этот факт, – он поразителен по отношению ко мне. Мало этого, Вы поручаете ему прочесть труппе «Синюю птицу», и он ведет целую беседу толкования этой пьесы. Кому же придет в голову, что даже такое «литературное» явление происходит без моего ведома? А узнал я об этом случайно за обедом от Юргенса, ученика школы[1034]. Я должен был сделать вид, что это было с моего ведома. И дальше, Сулержицкий уже не просто помощник Ваш, а то, что у нас называется второй режиссер, стало быть – учитель наших актеров. И об этом я узнаю последний.
{443} На каких же заседаниях дирекции, той дирекции, к которой Вы меня теперь направляете за полномочиями, обсуждался вопрос о таких больших полномочиях Сулержицкого? Я как директор не обсуждал этого. А у нас даже приглашение маленького актера не проходит без обсуждения.
О школе. Никогда я не позволял себе мешать Вам заниматься в школе, всегда сообщал ученикам, как большую радость, Ваше желание заняться с ними. И потому Ваши строки о том, что Вы будете преподавать у Адашева, считаю глубоко обидной угрозой[1035].
Но поручить Н. Г. Александрову водевили без моего ведома, в то время, когда я аккуратнейшим образом наладил в школе занятия, – я считаю неудобным, потому что от этого произошла полная путаница в распределении работ и отдыха. А потому и в этом я хотел бы знать, как себя вести в распределении времени учеников, не отменяя Ваших распоряжений. (Суммы преподавателей я уже распределил и не знал, как мне быть с Александровым.)
Вам непонятно мое заявление об авторах? Я Вам объясню. При том, что многие авторы, не попадая в наш театр, считают главным тормозом меня, потому именно, что я имею право veto, мне казалось странным, что на запросы, обращенные к Вам, Вы не направляете их ко мне. Возьмем Косоротова. Он чуть ли не первый поднял в Петербурге против меня бучу. И с следующей пьесой обращается уже не ко мне, а к Вам, то есть прибегает к обходу. И тогда я должен из-за Вашей спины высказывать мнение театра о пьесе.
Вы не можете не почувствовать, что тут есть что-то анормальное и ставящее меня в глупое положение.
Ставлю на вид, что все это было 3 – 4 недели назад, но я ни одним звуком не обмолвился ни Вам, ни другим лицам, чтобы не повредить Вашему энергичному, рабочему настроению.
Однако мне на душу все это ложилось густым осадком.
Я не буду останавливаться еще на некоторых мелочах, когда Ваши распоряжения шли вразрез с моими. Это все поднимает старый вопрос: что я такое в театре, как не просто-напросто Ваш помощник по всем частям, как художественным, {444} так и административным? Но когда в последнее время ко мне начали обращаться как к директору, то я положительно потерялся. Я не могу дать тон ни в одной области театральной жизни самостоятельно, как я считаю лучшим. Но в то же время я должен разбираться, если произошла путаница. Так остро мое бесправие в театре не стояло никогда. Войдите же в мое положение и согласитесь, может ли у меня быть энергия действовать? Откуда я ее почерпну? Стахович желает, чтобы наш театр был «мирно-обновленским»[1036], чтоб репертуар был вне всяких современных движений; Вы желаете, чтоб я боялся градоначальника и черносотенцев, хотя бы это было противно моим убеждениям, – я подчиняюсь: когда нас трое, это все-таки дирекция. А когда нас остается двое, если наши мнения расходятся, – Ваше первенствует, чего бы оно ни касалось: литературы, искусства, администрации, школы, закулисной этики…
Я писал сегодня Вам о том, что желаю власти – не для власти, а для того, чтобы знать положение дела, угадывать дальнейшее и отвечать за него. Я писал Вам об этом сегодня не для того, чтобы найти какое-нибудь удовлетворение себе, а для того, чтобы по возможности хорошо довести сезон, усиленно поддержав Ваши художественные намерения. Неужели это не ясно из моего письма? Очевидно, нет, потому что тон Вашего ответа совершенно не соответствует моим намерениям.
В вопросе Бранд – Карено – Качалов исполняю Ваше желание и собираю сегодня пайщиков, хотя все-таки я вправе, даже формальном, поступить так, как я поступил. После того заседания, на котором Вы были, – другого не было. Было только мое частное совещание. А в том заседании голоса разделились поровну, от одного меня зависело перейти на ту или другую сторону, чтоб решить вопрос.
Я кончаю: сегодня же в заседании я попрошу установить, за что должен я отвечать в театре, и я буду строго следовать тому, что мне скажут. До сих пор пайщики желали одного, чтобы сговорились я и Вы. Я предложил Вам это соглашение, Вы отказываетесь решать без пайщиков, – очевидно, даже обидевшись на меня. Я всеми силами души хотел бы хоть на {445} этот сезон сделать наши отношения в деле хорошими, чтобы поддержать театр. Очевидно, я не умею[1037].
Ваш В. Немирович-Данченко
212. В. И. Качалову[1038]
Конец декабря 1906 г. Берлин
Дорогой Василий Иванович! Размышляю здесь о театре и его будущем[1039]… И частицу этих размышлений мне хочется передать Вам. То есть думы о Вас.
Видите ли, победа наша с «Брандом» окрыляет меня в том направлении, какое всегда было дорого мне в театре. В последние годы я уже начал приходить в уныние. Стремление к новизне формы, к новизне во что бы то ни стало, к новизне преимущественно внешней, пожалуй, даже только внешней, это стремление начало уже давить полет идей и больших мыслей.
Оглядываясь назад, до «Юлия Цезаря», я вижу, что какая-то часть меня была придавлена, угнетена. Я точно утратил ту смелость, которая создала репертуар Художественного театра, и голос моего внутреннего я раздавался робко в эти годы. Кураж исчез и из труппы. Мечты обратились в изготовление конфеток для публики первого представления – в мелкий жанр, маленькое изящество, севрские статуэтки.
Кто бы думал, что толчок я получил за границей от одной фразы какого-то рецензента. Эта фраза пропала, кажется, для всех, упивавшихся нашим заграничным успехом. В общем гуле восторгов никто не заметил ее. Этот рецензент сказал, что Брам (режиссер Лессинг-театра) давал более мощные впечатления «духа» большого искусства. Всего одна фраза. Но на меня она подействовала так, что привлекавший все наше внимание Макс Рейнгардт не интересовал меня, а с Брама – на обеде у Гауптмана – с этого маленького, лысого, бритого человечка с курьезным черепом я не спускал глаз. Я уверен, что и Константин Сергеевич не обратил на него внимания.
{446} Театр изящных статуэток никогда не захватывал меня. Константин Сергеевич, блестящий режиссер для спектаклей с великой княгиней и Стаховичем, интересовал меня постольку, поскольку можно было воспользоваться его талантом, чтобы его театр перестал быть забавой для богатых людей и сделался крупным просветительным учреждением. Так дело и пошло сначала. Потом наступил перелом. Потянуло вниз самоудовлетворение актеров. Все вы – люди со вкусом, вернее, с сильно развитой самокритикой, увидели, что прекрасно делать можете только маленькое дело, что все вы, включая сюда и Вас, и Москвина, и Станиславского, – большие мастера на маленькие задачи, и истинное художественное удовлетворение получаете только от статуэток, вами сотворенных. Я сам поддался этому. В результате – большие произведения оставались на полках, а к жизни были вызваны Чириковы[1040]. Так в истории всякого театра наступали периоды, когда простое, искреннее, но мелкое поглощало крупное и великое. Как между мужем и женой: пока они молоды, жених и невеста, они видят друг в друге большие черты человеческого духа, а сжившись в будничной обстановке, наблюдают только мелочность и даже раздражаются, мысленно называют кривлянием склонность к большим обобщениям. И тогда их тянет к любовникам, которые повторят пережитую идеализацию.
Но для меня идеализирующие друг друга любовники всегда были заманчивее искренних и простых, но будничных супругов.
После Берлина я уже не переставал думать о более мощных впечатлениях театра, чем «Вишневый сад», «Три сестры» и «На дне». В Варшаве, когда мне с Лужским было предоставлено поставить пьесу самим, в кофейной я сказал ему: «уж коли падать, то с высока! Давайте ставить “Бранда”!»
Кто верил в успех «Бранда»? Вначале еще кое-кто, но с первой генеральной, за три недели до спектакля, – никто. Это недоверие захлестнуло и Вас. А почему не верили? Потому что Вы не идеальный Бранд и Мария Николаевна[1041] – не идеальная Агнес. Тут надо бы молодого Сальвини и Ермолову. «Публика будет скучать и расходиться с третьей картины».
{447} Но публика не ушла. Она и находила, что Вы не идеальный Бранд и что на месте Марии Николаевны могла быть артистка сильнее; она (публика) и скучала кое-где. Но все-таки она не ушла до конца и зато потом унесла огромные мысли, огромные чувства, ради которых можно оправдывать существование театра и всех его жертв. Только ради них и стоит существовать театру. Со времен «Юлия Цезаря», который тоже исполнялся далеко не идеально, наш театр не становился на такую высоту. Даже «Горе от ума» не поднимало его так.
Неужели не видеть в этом определенных предначертаний? Неужели это не убедительно в изумительной степени?
Но до чего наш театр в этом смысле расползся, измельчал – можете судить из того, что этим успехом живут не многие, не многие радуются ему. Большинство остается равнодушно. Так силен дух «штучек и фортелей» в нашем театре! А в «Бранде» их нет и в помине. Я не хочу распространяться на этот счет, потому что мне пришлось бы с некоторым озлоблением называть самые дорогие имена театра – лиц, оставшихся равнодушными к успеху «Бранда», равнодушными до преступности[1042]. Немало этого озлобления излил я в заседаниях за 1 1/2 месяца до постановки «Бранда», когда мне приходилось защищать «Бранда» от изощренного в красоте невежества.
Но я хочу говорить о Вас. Вам простительно было поддаваться дурным предсказаниям, потому что Вы сами несли эту тяготу, и можно еще благодарить Вас, что этот глупый, плохого тона, шепот кругом репетиций «Бранда» не окончательно задавил Вас, можно еще радоваться, что внутренний голос благородства Вашей души – самое драгоценное, что в ней есть, – не заглох во время работы и помог довести дело до конца.
Но я чувствую всеми нервами, что этому голосу предстоит еще много испытаний. И если я что-нибудь могу сделать для Вашей артистической личности, то, конечно, поддерживать этот голос, не давать Вам успокоиться на фабрикации статуэток.
Новые формы нужны, и тут не о чем спорить.
{448} У Вас нет огня трагического актера – на этот счет тоже не будем заблуждаться.
Но при всем том, насколько же крупнее, значительнее, важнее то, что Вы дали для «Бранда», того, что Вы с таким удовольствием даете для Горького и даже Чехова. Вы даете только половину Бранда и целиком любого Барона. Но насколько эта половина нужнее людям, чем все бароны вместе взятые!
Вот в чем мое credo.
Из этого я не делаю вывода, что Вы должны бросить всех баронов и играть одних Брандов. Но я делаю вывод – сохрани бог Вас от того, чтобы чураться важнейшего, для чего существует Театр!
И потом, разве Вы – положа руку на сердце – не чувствуете сами, что, работая над Брандом, Вы нашли в себе сил гораздо больше, чем ожидали? Что Вы нашли в себе гораздо больше темперамента, чем думал кто-нибудь из нас?
Представьте себе, что я думаю сейчас о Вас, как об актере, неизмеримо шире, чем думал до Бранда. А ведь Вы, пожалуй, думали, что результат выйдет обратный? Да, да. Я вижу, что если Вы и не настоящий трагик, то тем не менее в Вас есть столько преимуществ перед другими трагиками, что каждая трагическая роль дает так много всестороннего материала, который Вы можете использовать по-своему, что я верю в целый ряд Ваших созданий в этой области.
Сейчас я обдумываю одну пьесу с трагической ролью, требующей нервов, каких я еще не слыхал в Вас. И мне все-таки кажется, что Вы овладеете и ею… И если это удалось бы, – «какие горизонты нам открылись бы», сколько великих мыслей бросили бы мы публике![1043]
Вы получите это письмо в Новый год. Я желаю Вам для нового года «не угашать духа» ради мелких задач. Излишнего самомнения Вам бояться нечего, надо бояться другого конца – излишней самокритики и принижения задач.
Ваш
В. Немирович-Данченко
{449} 213. К. С. Станиславскому[1044]
Январь 1907 г.
Я должен еще сказать, что мне совсем не нравится элемент музыки, как он введен в «Драму жизни». Сама по себе она, может быть, и отличная. Но, во-первых, ее слишком много для драмы, а это не только никогда не помогает впечатлению, а, напротив, разжижает густоту и силу драматического впечатления. В произведениях, где драматизм положения не составляет основы воздействия на публику, там это и допустимо и, может быть, желательно. Например, в сказках, феериях. В драме же, где нельзя давать зрителю остывать от одной сцены к другой, – музыка хороша только как фон кое-где. Здесь же, в «Драме жизни», она врывается самостоятельно и поглощает впечатление, нажитое актерами в предыдущих сценах. Это вызывает эмоции, приятные сами по себе, но совершенно убивающие драматический замысел. А во-вторых, что, пожалуй, еще важнее, – характер музыки Саца совсем не соответствует той простоте и наивности, которой ждешь от бродячих сельских музыкантов. В конце концов получится такое слишком виртуозное присутствие музыки в драме, которое всегда, везде вредило впечатлению. Я не знаю ни одного примера на сцене, когда драма выигрывала от такой музыки. И в Вас, как в режиссере, эту склонность к такому обилию музыки я всегда считал недостатком – увлечением побочным элементом в ущерб силе и кипучести драматического движения.
Извините, что я высказываюсь так откровенно.
В. Немирович-Данченко
214. Из письма К. С. Станиславскому[1045]
Январь (между 22‑м и 27‑м) 1907 г. Москва
… Конечно, Вы правы. Прежде всего надо развернуть репертуар, о чем я и думаю беспрерывно с конца декабря. Должен сказать, что у меня как-то не укладывается в репертуар {450} «Пелеас» и «Месяц в деревне»[1046]. Правда, я еще пока думаю о репертуаре односторонне. Ищу пьес с теми боевыми нотами, которыми звенит наша современная жизнь (и, разумеется, больших художественных достоинств). А «Пелеас» и «Месяц в деревне» кажутся мне принадлежностью в высшей степени мирных общественных течений, и общество останется глухо к их красотам, В «Горе от ума» есть эта боевая нота. В меньшей степени, но все-таки я слышу ее в «Ревизоре», в огромной степени – в «Юлиане»; затхлостью и содержания и формы веет на меня от «Ричарда II», скукой – от «Дон-Карлоса»[1047].
Но не считайтесь серьезно с тем, что я сейчас пишу. Я еще не довольно объективен. …
215. В. Ф. Комиссаржевской[1048]
11 мая 1907 г. Петербург
11 мая
Многоуважаемая Вера Федоровна!
На письмо к Станиславскому Бравича я написал Андрееву и хотел известить Вас уже по получении от него ответа, но этого ответа еще нет, а время идет…
Прошу Вас поверить, что мы с большим сочувствием относимся к тому, чтобы Ваши спектакли в Москве прошли с полным материальным успехом. Но, разумеется, Бравич сам не верит тому, чтобы можно было Художественному театру ставить пьесу после того, как другой театр сыграет ее 15 – 20 раз. Разве можно приводить в пример «Горе от ума»?![1049]
Я написал Андрееву, что мы обязаны отказаться от прав на «Жизнь Человека» и уступить их Вам, но что это не должно изменять отношения Андреева к нашему театру. И что с отказом нашим от прав он должен снять с нас и наше обязательство ставить[1050].
В конце концов все, конечно, устроится к Вашему благополучию. Ведь Андреев любит Ваш театр – по крайней мере – не меньше нашего. Крепко жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко
С 18 мая – Москва, Художественный театр.
{451} 216. О. Л. Книппер-Чеховой[1051]
27 июня 1907 г. Усадьба Нескучное
Дорогая Ольга Леонардовна! Для поездки в Афины, даже как для отдыха, нужны какие-нибудь силы. А у меня нет никаких. Сидеть в деревне, греться на солнце, не читать совершенно газет, вяло размышлять о том о сем и говорить о таких вещах, как будет дождь или нет, приедет земский начальник или покупать ли крестьянам казенный участок, – вот и все, на что я способен. А в июле поеду на три недели в Кисловодск для ремонта.
Спасибо за приглашение. Ценю Ваши попытки наладить наши отношения. Нужен ли был для этого тот «некрасивый» разговор? Кто его знает! Константин Сергеевич не раз говорил мне, что излишняя откровенность всегда вредна. Я думал так, что всегда лучше взять да и выболтать в один прекрасный день все, что накопилось на душе. А между тем мы вот выболтали все, а ведь вряд ли сдвинулись с своих взглядов хоть на один шаг. Как нам что казалось, так и осталось. После нашего разговора я не раз возвращался к «проверке своих поступков», и тех, которые Вы называете естественно-пристрастными, и тех, которым Вы приписываете разные мелкие театральные неудачи. И, проверяя их, я нахожу, что поступал правильно. Я положительно ни в чем не могу упрекнуть себя. Даже удивляюсь себе, как у меня хватало умения удержаться на правильном пути, с одной стороны, при той травле, которая за моей спиной шла против меня, а с другой – при тех карточных катастрофах, которые вышибали меня из спокойствия и угнетали мой дух.
В конце концов, если я и обвинял кого-нибудь, то охотно беру назад свои обвинения – во-первых, потому, что виною являлись обстоятельства, как вечные спутники нашего дела, а во-вторых, я неизменно думаю, что мы, мы – старые друзья нашего театра, взрастившие его вокруг Константина Сергеевича, – при всех наших недостатках – лучшие из всех театральных людей. Вне Художественного театра нет сценического искусства, а вне нас нет Художественного театра. Обвинения же больше всего будут сыпаться на меня и на {452} Константина Сергеевича, а мы постоянно будем обвинять друг друга, потому что мы стоим в центре всех вихрей. Когда я или он теряем философское настроение, мы начинаем обвинять друг друга. А если бы мы были только философами, мы бы закисли, заснули, застыли.
«Все обойдется» – когда-то Вы любили говорить!
Я думаю, что я – в самых пристрастных настроениях – беспристрастнее всех вас, вместе взятых. И в самых больших увлечениях лучше всех не теряю нити, по которой тянется наше движение вперед. Я думаю, что я лучше всех решаю задачи со многими неизвестными. И потому я пока – лучший администратор, даже при всех моих увлечениях и недосмотрах. Гораздо опаснее – художественная рознь между мною и К. С. Но тут надо вспоминать об уважении к чужому труду, хоть бы и неудавшемуся, но искреннему. До сих пор это был самый крупный, почти единственный крупный наш всеобщий недостаток – неуважение к чужому труду. Если мы в себе воспитаем это, мы будем прямо ангелы!
Вот какое скучное письмо на Ваше простое приглашение в Ялту.
Что Вам сообщить нового?
Андреев прислал мне письмо, что если мы не поставим «Жизнь Человека», то он с нами разорвет навсегда. Это очень осложняет мои мысли о театре[1052].
Ищу для Вас пьесу. Привез сюда штук 20, все читаю. Есть хорошие, но все не такие, чтобы сказать «ах!».
Думаю в годовщину театра, 14 октября, возобновить «Иванова».
Переписываюсь длинно с Лужским насчет «Бориса Годунова». Очень увлекаюсь «Каином»[1053]. Совершенно равнодушен к «Синей птице»[1054]. Не верю, что мы поставим «Ревизора». Стоит только мне подсунуть хорошую пьесу с хорошей ролью для Вас, как «Ревизор» отлетит на будущий сезон.
Лето стоит прекрасное.
Газет, в самом деле, даже не получаю ни одной.
До свиданья. Целую Вас и Марью Павловну. Привет Евгении Яковлевне.
Ваш В. Немирович-Данченко
{453} 217. Е. Н. Немирович-Данченко[1055]
30 августа 1937 г. Москва
Четверг, 30
Только что освободился от ряда приветственных записок именинникам – Вишневскому, Адашеву и прочим, а главное – от приветственной речи от театра и личного письма Коршу, который сегодня справляет 25 лет своего театра. Речь-то не я буду говорить. Я не пойду совсем. Депутатами отправляются Артем, Самарова и Леонидов. Последний будет и говорить. Ну, конечно, при венке. Там будет торжестве из торжеств.
Такой сегодня день.
Еще юбилей Южина. То есть сегодня минуло 25 лет со дня его первого выхода в Малом театре (30 авг. 1882 г. – «Горе от ума»). Но официальное празднество будет в ноябре. Думаю, однако, зайти к нему. Он же сегодня и именинник. Именинник же и Ленский. Тоже зайду. Сегодня же начинает свои спектакли Комиссаржевская с новым искусством, «Сестрой Беатрисой» Метерлинка[1056]. Представь, что я и туда не пойду. Наши все разбились, одни – к Коршу, другие – к Комиссаржевской. Я думал провести сегодня день совсем иначе. Нарочно не назначил репетиций, сделал передышку. И хотел с Мишей[1057] ехать к Савве Звенигородскому на целый день из Москвы. Но увы! Посмотрел утром, в 8 часов, за окно – 5°, ветер, пасмурно. Это значит ехать, чтоб вернуться с насморком и прочими последствиями. Поэтому сижу утро дома, а потом, не знаю, пойду к Южину, посмотрю, как там.
Сегодня получил твое письмо, длинное, со всякими подробностями.
Это ужасно – так долго ветер! Но ведь должно же быть хорошо.
Как я рад, что газета тебе доставила развлечение. Это вроде бывших «Новостей дня», и издает ее Кугульский с кем-то[1058]. А Эфрос опять возобновил свою газету, под названием «Час». Но он весь ушел в политику. И так как статьи этого «Часа» политические, хотя и хорошие, но не первого сорта, то, признаюсь, не могу читать его газеты, – очень «ску».
{454} Я был у него (не обедал, оказывается, а только в обеденное время) по поводу пьесы Стриндберга, которая прислана нам в оригинале. Он ее должен прочесть и рассказать мне[1059].
В театре я уже начал работать усиленным темпом в смысле репетиций, которые теперь уже веду я. Лужский уже сдал мне то, что наладил (13 картин – 3 акта)[1060].
Кто знает, что выйдет из «Бориса»! Может быть, что-нибудь превосходное, даже очаровательное. А может быть – пуф. Есть вещи очень оригинальные и смелые. Например, первые народные сцены. Они поставлены Симовым и Лужским в небольшие рамки и могут походить на иконописные – с головами толпы. Дело идет к интересной «стилизации». Каждая картина имеет свою прелесть в замысле. Эффектен польский элемент в пьесе, который и будет главной новостью. После двух актов – бояр, народа, всего того, что под другим соусом уже видели в «Федоре», в «Грозном», после картин грубой, дикой, некультурной жизни, – вдруг развернется яркая, польская культура, по тем временам первая в мире. Не оперная, не из «Жизни за царя», а интимная, со вкусом, с хорошенькими женщинами – шляхтянками, с беспрерывной музыкой балов. Таких 4 картины, 3‑й акт, с «сценой у фонтана», в конце. Эта сцена у фонтана самой безумной трудности, с какой только мы сталкивались на нашем театре. Надо, чтобы было красиво, романтично, но не напыщенно, без вычур, но не тривиально. И чтоб «волшебный» стих Пушкина играл, как драгоценный камень. Одинаково трудно и Москвину и Германовой[1061]. Последняя доходила до панического отчаяния, до полной придавленности, что у нее ничего не выйдет. Было уже 4 репетиции этой сцены, одна – я заморил их и себя – от 7 до 12 ночи. Но мне верится, что это выйдет блестяще. Для Москвина я придумал вообще образ очень интересный, но огромной трудности. Причем долго боролся за свой образ с тем, который рекомендовали Станиславский, Лужский и Стахович. Одно время мы так и называли для ясности эти два образа: «Вильгельм»[1062] – это их образ: Самозванец – бравый, талантливый, энергичный, ловкий актер, другой образ, мой, – называется «архистратиг Михаил»: светлый, мстительный рок, пронесшийся над головою Бориса, {455} легендарный, воскресший Дмитрий в образе гениального безумца Гришки Отрепьева.
Я влюблен в этот образ, в его безумные глаза при кривой ноздре и бородавках (портрет Самозванца исторический), в его священное призвание – погубить Бориса, построившего свою власть на убийстве, в его вдохновленность. Соответственно с этим образом и вся трагедия рисуется не такою реальною, как были «Федор» и «Грозный», а как бы исторической легендой, поэтической песней о Борисе и Гришке Отрепьеве. Есть тут какая-то новая нота романтизма, которой так удивительно помогают чудесные стихи Пушкина. И тогда уж Пимен – не просто старец, а бывший богатырь, обратившийся в летописца, Курбский – не просто молодой боярин, а витязь из тех, каких рисовал Васнецов, точно Руслан, Ксения – не просто царская дочка, какая-то Мстиславская из «Федора», а сказочная царевна, Марина – не просто польская девушка, а сверкающая красотой и огневостью честолюбия шляхтянка. Вишневского я сдал пока Станиславскому, пусть возится с ним[1063]. Но и Борис – удрученный, затравленный совестью лев.