355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Немирович-Данченко » Избранные письма. Том 1 » Текст книги (страница 17)
Избранные письма. Том 1
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:31

Текст книги "Избранные письма. Том 1"


Автор книги: Владимир Немирович-Данченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)

И Тургенев робел до последних произведений. И Чехов робеет, сколько бы он ни старался обмануть своим видимым спокойствием.

Не примите за остатки «учительства». Просто думал о Вас и захотелось написать по поводу вспомнившейся фразы. 18 июля

Сегодня получил среди других телеграмм и поздравительных писем – из Вашего дома.

{268} Я начинаю находить удовольствие в именинных поздравлениях. Право, они меня начинают трогать. Это, во всяком случае, признак. Только – чего? И во всяком случае – спасибо всем троим.

Вот, однако, что. Пишет ли Антон для нас пьесу?

По моим соображениям, если бы она была готова к первым числам августа, то пошла бы в великолепнейшее время – в половине ноября. Потому что мы к ней приступили бы немедленно. Если же она будет готова в конце сентября, то пойдет только под рождественские праздники. Но как было бы удивительно хорошо, если бы Антон написал теперь!

Вот история! Я решил уехать в Крым, а сюда в деревню может приехать Петрова, чтоб я приготовил с нею Соню и «Чайку»[633]. Послал ей телеграмму, а она, кажется, уже выехала сюда!

И потому еще не знаю, когда в Крым.

Сегодня в газетах репертуар Малого театра.

«Школа злословия» – хорошо, но не сумеют поставить, и герой будет мелок – наверное. Остужев или Садовский, а Южин – тяжел.

«Сердце не камень» – не выйдет.

Пьесу Тимковского – не знаю[634].

Суворина – сла‑абая![635] (Это нужно Южину, чтоб завербовать «Новое время».)

«Генрих VIII» – как бы ни сыграли, очень интересно[636].

«Даниель Роша»[637] – верный успех, но малоинтересный.

«Мисс Гоббс» – не знаю, но думаю, что если и в Петербурге не смеялась публика, то в Малом театре и подавно не захочет смеяться[638].

А все-таки, какой огромный прогресс в составлении репертуара!

А где же «Лишенный права»[639]? Неужели, в самом деле, цензура изъяла? Вот как вырвет она у нас Горького, мы и сядем… с нашими страхами перед такими чудесными вещами, как «Юлий Цезарь» и «Месяц в деревне».

(Меня сейчас всего поводит от злости, что мы заняты «Столпами», да синематографом, да «Колоколом»[640], да самовосхвалениями, а эти две пьесы лежат.) У меня один четвертый {269} акт «Столпов» отнял столько времени, что можно сочинить mise en scиne всего «Месяца в деревне». Извините за такое обрывочное письмо.

Ваш Вл. Немирович-Данченко

122. О. Л. Книппер-Чеховой[641]

Июль 1902 г. Усадьба Нескучное

Во мне есть черта, над которой я сам начинаю смеяться: писать длинные письма и не посылать их. И вот результат – посылал писем не много, а бумаги нет. Пишу Вам на писчей.

Знаете, это явление, до сих пор необъяснимое? Вам вдруг кажется, что то, что с Вами в данную минуту происходит, уже когда-то было, точь‑в‑точь в той же обстановке, со всеми подробностями. Вы знаете наверное, что этого не могло быть раньше, и все-таки не можете отделаться от впечатления повторяемости.

Так и я сейчас. Мне кажется, что это уже когда-то было: точно так же был седьмой час летнего дня, и так же мои окна были открыты в сад, и щебетали те же птицы, и я писал Вам на таком же клочке и начинал письмо той же фразой…

Итак, Вы живете в Любимовке, не можете понять, выздоравливаете Вы или нет, Антон Павлович удит рыбу и радуется северному лету, Вишневский или молчит и думает о полных сборах, или смеется каждому слову Антона Павловича. К Вам бывают Морозов и Стахович и незаметно, даже, может быть, полусознательно стараются втягивать Вас во вкус того театра, в какой, по их самому искреннему убеждению, должен выродиться наш Художественно-Общедоступный театр.

В Любимовке славно. А у меня она слилась с сильными впечатлениями «пушкинского» лета. И когда я вспоминаю любимовскую еловую аллею под мягким августовским солнцем или этот балкончик, на котором я зяб до рассвета над широкими и горячими театральными планами и отрывался, только чтоб прислушаться, как ночную тишину прорезывал звон церковного {270} сторожа или гудок паровоза, – тогда мне кажется, что в то лето начался закат моей молодости и я спешил с жадностью упиться ею.

Нет, какой бессодержательностью должна отличаться душа человека, у которого все желания сводятся к тому, чтоб его похвалило как можно больше людей! Всем нам приятно, чтоб нас побольше хвалили. Но мы рады этому, как справедливой оценке нашего труда, которым дорожим неизмеримо больше, чем самой наградой. Но когда эта награда становится целью и притом все сводится к забаве праздных состоятельных людей, когда, положа руку на сердце, надо сказать, что все сводится к этому, – тогда становится просто гадко.

Когда я Вам говорил зимой о «неприятном кашй»[642], накладываемом на наше дело праздношатающимися «милыми и симпатичными» москвичами, – том каше, о котором Вы теперь вспомнили, – тогда я еще делился с Вами первыми, смутными впечатлениями, недостаточно разбирался в них. Теперь я скажу уверенно, что это дело гораздо серьезнее. Вы это чувствуете.

Я сделал взгляд назад, подвел полные и всесторонние итоги наших четырех лет и ужаснулся того, к чему мы подошли. Так ужаснулся, что о чем бы ни начал думать, со всех концов подхожу к этому.

Я занялся этим с строгой последовательностью, чтобы не обманываться и не обманывать никого. И не могу Вам сказать, до чего у меня подчас болит сердце и потом охватывает чувство негодования и страшного стремления бороться.

Больше всего пугает меня один вопрос: хватит ли сил у меня и тех, кто всей душой согласится со мной? Хватит ли сил сберечь дело от того пути, на который оно стало и где его ждет жалкая, «бесславная» судьба? Хватит ли сил для того, чтобы, не сломав ничьей шеи, осторожно вернуть театр на его прежнюю дорогу, захватив за собой все, что хорошего даст ему новое положение? Хватит ли сил сдержать подчас искренность и сдипломатничать для того, чтобы завербовать в свое верование нужных для дела, но бессознательно колеблющихся? {271} Во мне еще есть тот напор, с помощью которого я почти всегда добивался чего хотел. Но довольно ли еще настойчивости? И не поздно ли?

Я говорю Вам все общими словами, потому что чувствую, что если начну выяснять всю ту груду мотивов, заключений, догадок, предположений, характеристик и т. д. и т. д., которые теперь так ясно встали передо мной, то мне придется писать два‑три дня.

Я это уже сделал. Я два дня писал письмо Алексееву. Но не послал, потому что, когда я его окончил, я увидел, что вопрос слишком важен и глубок, чтоб ограничиваться письмом к Алексееву.

И совсем новое чувство появилось во мне: я боюсь всех, то есть всех сильных в театре. Я нахожу, что Алексеев быстро согласится со мной, согласится даже больше, чем в теории, но отнесется к вопросу не прямо, а спросит у своих тайных желаний, согласуются ли они с тем, чего я требую. А тайные желания подскажут ему, что в какую бы форму ни выливался театр – для него, Алексеева, он прежде всего должен быть «мастерской художника Станиславского». Вне этой задачи театр теряет для него интерес. Я знаю, что Морозова можно быстро повести по прежнему пути театра, создавшему ему славу, но в то же время, когда он поймет, что на этом пути не должно быть и помыслов о том, чтоб театр был «модным», – он ловко станет бороться со мной. И я боюсь открывать карты Морозову и Алексееву. Я боюсь огромного большинства артистов, потому что огромное большинство всегда держит нос по ветру и только в лучшем случае вполне сочувствует, но предоставляет бороться самому.

И эта боязнь то доводит меня до уныния, до того мало знакомого мне еще чувства, когда человек, попав в водоворот, складывает весла и затягивает песню, то пришпоривает и напоминает случаи, когда удавалось одному вытаскивать дело из грязи. К счастью, могу сказать с совершенно чистой совестью, что в личной моей судьбе никакая катастрофа не испугала бы меня.

Из похода, который я теперь задумал и к которому мне еще надо окончательно приготовиться, из этого похода против {272} лиц, которые сами не понимают, куда мы повели театр, а когда поймут, то должны будут обнажить свои, может быть, бессознательно скрытые инстинкты, должны будут понять, что они говорят совсем не о том, чего им на самом деле хочется, – из похода моего против этого течения есть только два выхода: первый – поражение, поражение медленное, постепенное, почти измором, мое поражение; второй исход – победа, но победа без тех внешних успехов, которые теперь дурманят головы всех. Порча началась в Петербурге. Мы не сумели удержаться на ногах от успехов в Петербурге[643]. Мы испытали «радости торжества», которые пришли, когда мы о них не думали, и которые потом мы сделали целью всех наших трудов.

С тех пор мы идем в гору в смысле внешних успехов и катимся вниз в смысле требований славного «Художественно-Общедоступного» театра. Теперь положение самое рискованное. «Победить» для меня – значит заставить забыть о «радостях торжества» и работать над тем, что по искреннему убеждению считаешь прекрасным. Психологически это огромная задача. И я еще не могу поверить в ее успех, а это так необходимо! А дать культивироваться этим «радостям торжества», то есть стремлению к ним, – значит дать еще год‑два шумного успеха и затем полного и бесповоротного падения.

Я расписался и вдруг остановился над тем, что мое письмо неясно и потому может быть утомительно-скучно. Вы простите меня. Я пишу Вам так, как мне одному думается. Конечно, Вы услышите от меня подробно все и, конечно, Вас это очень интересует, но писать слишком длинно.

Попрошу Вас никому (кроме мужа, конечно) не говорить об этом моем письме. И уж никак не Вишневскому.

Я еще не готов.

Пьесы Горького до сих пор не получил, хотя переписываемся с ним очень исправно.

Три дня пробыл у Каменских[644]. Вы знаете, я Вам говорил, что его сестра, с которою Вы знакомы, вышла замуж в Ницце (при мне) за Бальфура, племянника нынешнего премьера Англии? Очень богаты. Сейчас она в Америке.

{273} На днях уезжаем в Ялту. Жена хочет купаться, а я – прежде всего спать на балконе в «России».

Если вздумаете написать, то: Ялта, «Россия». На юге, у нас, лето удивительное, все время.

Ваш Вл. Немирович-Данченко

123. А. М. Горькому[645]

Июль 1902 г. Ялта

Дорогой Алексей Максимович! Как бы я ни был занят, я, конечно, приеду к вам прослушать все Ваши намерения насчет пьесы и ее саму[646]. Может быть, прихвачу Лужского или Бурджалова. Когда выеду из Москвы, – дам депешу. Вы только черкните мне в Москву (Георгиевский, на М. Никитской, д. Кобылинской), где мне остановиться. Есть же в Арзамасе какая-нибудь гостиница. Хотя у Пушкина и упоминается об Арзамасе, но о гостинице что-то не помню.

А что, в Арзамасе некому поручить переписывать Вашу пьесу заблаговременно?

Видите ли, мы еще не знаем, что мы будем репетировать с 10 августа. Предполагалось, что я буду заканчивать постановку «Столпов общества», а когда приедет Константин Сергеевич (не раньше 20‑го), то будут репетировать «Власть тьмы». Мне же начинает казаться, что в августе, до половины сентября, лучше заняться Вашей новой пьесой, отложив «Столпы общества». И вот в этом случае малое количество экземпляров может произвести задержку. Если бы их было хоть два!

За бутафорию заранее спасибо[647]. Накупайте что можете, за все заплатим.

В Ялте жарко, но хорошо, потому что можно славно купаться в море и спать на балконе – за этими двумя удовольствиями я и приехал сюда.

А что насчет маленьких сценок? Не думали? Если бы, например, что-нибудь поэтическое?

До свидания. Крепко жму Вашу руку.

Вл. Немирович-Данченко

{274} Бумагу Святополку приготовил. А Константин Константинович ездит по Волге и о здоровье его ходят упорно странные слухи.

124. В. В. Лужскому[648]

27 июля 1902 г. Ялта

Ялта. «Россия»

27 июля

Дорогой Василий Васильевич!

В Вашем обстоятельном письме есть подробности, на которых хочется остановиться. Конечно, обо всем можно было бы столковаться и в Москве, но знаю по опыту, что большое удобство знать мнения друг друга заранее.

Но сначала еще об одной «психологической» стороне. Как же это Вы намечали «Столпы» только из чувства неловкости перед моим трудом, заведомо зная, что лучше сразу переходить к пьесе Горького? Ай‑ай‑ай! Как все-таки Вы еще мало меня знаете. Мне бы ведь и в голову не пришло, что у Вас может быть такая мысль.

За «Столпы» говорит только одно обстоятельство – разнообразие репертуара. Все остальное – за пьесу Горького. Мизансцену[649] «Столпов» я совершенно закончил. Четвертый акт отнял у меня столько же времени, сколько все три акта. Думаю, что вообще четвертый акт должен иметь большущий успех. Я составил мизансцену на 128 человек в последнем акте (не считая персонажей). Но хотя бы я потратил еще вдвое, втрое и вдесятеро труда – раз для серьезного успеха дела надо этим трудом пожертвовать, неужели нужно стесняться сказать мне об этом? Условимся с Вами раз навсегда, что этот пример будет единственным в наших деловых отношениях. Иначе мне пришлось бы всегда предполагать тайные мысли и желания, а это портило бы нашу жизнь. Работа между нами – по крайней мере между мною и Вами – должна быть открытая и ясная.

Теперь по пунктам Вашего письма.

Пьеса Горького не запрещена цензурой – он ее еще даже не представлял. Он ее опять переделывает. Очень просит {275} меня приехать к нему. Я думаю, что это необходимо. Он приготовил много фотографий и рисунков (даже бутафорских вещей). Часть их почему-то захватил с собой Тихомиров. Это все Вы, вероятно, уже знаете.

«Миниатюры» начнутся с утренников. Утренниками, на худой конец, легче пожертвовать, чем скорейшей постановкой новой пьесы. Значит, о том, чтобы репетировать миниатюры раньше новой пьесы Горького и в ущерб ей, не может быть разговора. По крайней мере я с этим не помирюсь без достаточно сильных резонов, каковых не предвижу. Но я повторяю, что уже писал Вам: мне кажется, начало репетиций миниатюр не повредит ничему. Задержат они общий ход дела, когда уже будут совсем налаживаться, – стало быть, когда пьеса Горького будет уже слажена.

Вы пишете, что у Тихомирова будет довольно дела с «Властью тьмы» до Константина Сергеевича[650]. Этого я боюсь больше всего. Эти-то репетиции и будут все тою же «очисткой перед солнцем». Во веки веков, то есть во все четыре года, так было, и я совсем не вижу, почему на этот раз будет лучше. Даже с Саниным, который и под конец своей службы все-таки пользовался большим авторитетом, чем теперь Тихомиров, даже с Саниным репетиции «предварительные», без Константина Сергеевича, проходили на 9/10 бесплодно. Уже решено, что первые репетиции, кроме простой разборки «мест», должны идти в присутствии автора мизансцены. Сам Константин Сергеевич много раз бросал фразу: «Мало ли какой чепухи я написал в своей мизансцене!» В последний раз я поймал его на этой фразе, и решено было, что без него репетировать нельзя. Когда тоны установлены, тогда другое дело.

К этому примешивается еще следующее обстоятельство. Режиссер, какое бы положение он ни занимал, дорожит своим трудом и не лишен известного артистического честолюбия. Когда Константин Сергеевич похерит весь его труд, ему будет больно за потерю времени. И больно, и тем более досадно, что труд его был направлен мизансценой самого же Константина Сергеевича. Это приведет и Тихомирова к тому «душевному бунту», какой испытывал Санин. Если же Тихомирова {276} охватит еще желание блеснуть перед Константином Сергеевичем и потому он захочет показать порученные ему акты почти совсем готовыми, а такое желание у него будет непременно, – то получится слишком известный нам результат. Это будет так: Константин Сергеевич шепнет мне и Вам, что надо поддержать Тихомирова и артистов, громко похвалит труд всех, поблагодарит, а потом назначит репетицию для замечаний… и начнет «крошить». Тихомиров, проведший прекрасную ночь иллюзий, начнет мучиться, ссылаться на экземпляр мизансцены, Константин Сергеевич скажет: «Дада, я виноват, не будем об этом спорить, но переделать необходимо» – и будет продолжать свое крошево. Через три-четыре дня артисты будут говорить: «Спрашивается, зачем мы потратили 25 репетиций на работу с Тихомировым!» И когда Тихомиров начнет репетировать новую пьесу, то ему уже никто не поверит, как не верили Санину, когда он репетировал «В мечтах». А в конце концов и Тихомиров будет думать, куда бы ему уйти, где к его работе относились бы с большим вниманием. Все это так мучительно и нелепо, что продолжать такой род занятий – непозволительно. Поручитесь ли Вы, что этого не случится с пятым и даже со вторым актом «Власти тьмы»?

Я очень удивлюсь, если поручитесь.

Так что, по моему мнению, работа с «Властью тьмы» до Константина Сергеевича сводится только к повторению готовых актов в основном составе и разборке мест пятого акта. Все остальные репетиции – потерянное время.

В этом я совершенно убежден. И когда мне говорит К. С., что Тихомирову можно поручать занятия с отдельными лицами, то я, соглашаясь, что можно поручать, не верю К. С., что он это искренне находит.

Берет меня большое сомнение и насчет тех репетиций старых пьес, которые будут задолго (почти за два месяца) до их постановки. Сюда относятся Баранов и Адурская в «Федоре», Лепковский «В мечтах», Качалов в «Трех сестрах»[651] и т. д. Хоть вы сто раз объявите, что это последние репетиции, Вы не взвинтите артистов для настоящей работы. Она наступит только тогда, когда спектакли будут на носу. Четырехлетний {277} опыт достаточно убедил в том, что с этим нельзя не считаться, что эта психология лежит в душе артиста неизгладимо. И потому я нахожу, что, во-первых, эти отдельные роли надо проходить попозже, не очень задолго до самых спектаклей, во-вторых, проходить их надо отдельно с артистами без ансамбля и, в‑третьих, что в августе интенсивно может репетироваться только то, что ново, стало быть, новые пьесы или, например, ввод учеников – для этих все будет ново.

Поэтому мне кажется неверным план, что новая горьковская вступит в правильные репетиции в сентябре. С 15 сентября, то есть с момента, когда нам дадут театр, новая горьковская будет именно приостановлена совершенно вплоть до того, что пройдет два представления «Власти тьмы». Значит, по-моему, как раз наоборот: хорошо было бы сильно заняться новой горьковской до театра, а там начнем въезжать, устраиваться, актеры будут разбираться в каждом своем уголке, а режиссеры пробовать все эффекты и постановки уже готовых или игранных пьес. Эта громадная работа совершенно отодвинет новую пьесу Горького. Вот тут-то и вбивать последние гвозди в старые пьесы (Лепковский, Баранов, Качалов, Харламов и т. д.), то есть исполнять «проходную» художественную работу, а не основную творческую.

Я понимаю, что Вам распределиться без «Столпов» очень трудно при всех этих условиях, но принципы необходимо установить. Во мне они сидят настолько крепко, что если бы мне сказали, что на новую горьковскую пьесу до открытия сезона имеется всего 8 – 10 репетиций, а остальное время распределяется между «Федором», «Сестрами», «Мечтами» и «Властью тьмы» без Константина Сергеевича, то я предпочел бы приступить к «Столпам», захватив для них все репетиции «Власти тьмы» второго и пятого актов без Константина Сергеевича и все репетиции Баранова, Лепковского и пр., потому что новыми актами «Столпов» занялись бы энергичнее и пьеса была бы готова. А там дальше Баранов, Лепковский и проч. сделают в три дня то, что теперь в десять не сделают.

Ваши известия о Книппер удручающие![652] Нужно много {278} мужества, чтоб не упасть духом насчет всего сезона. На всякий случай сегодня я еду к Азагаровой (я ее видел) и узнаю от нее, как бы она посмотрела на тот план, который у нас был весной.

Пишут, что Комиссаржевская ушла из Александринского театра, но не к нам. Это я предсказывал в письме к Константину Сергеевичу с месяц назад. Я писал ему, что уйти оттуда она уйдет, но к нам не пойдет. Но на всякий случай я предупредил, что если бы она прислала ему свои предложения, то я всецело за ее приглашение, даже на 9 тысяч. Только «Чайкой», «Бесприданницей» и за Марию Федоровну в «Трех сестрах» (а Мария Федоровна – Маша) Комиссаржевская выручила бы эти 9 000 с лихвой.

Открытие сезона 1 октября все равно не удастся, не стоит и думать об этом. Даже мое 5 октября под сомнением. (Помните, как Вы назначали спектакль «Мещан»?)

Видите ли, нам удалось -Только один раз, в прошлом году, начать сезон через две недели по вступлении в театр. В запрошлом я попробовал назначить открытие на 20 сентября («Снегурочка»), и пришлось уйти на 24‑е. А еще раньше – было 29‑го. А ведь мы въезжали в театр, где уже каждый угол нам был известен. А теперь вдобавок и самый театр будет докрашиваться и достукиваться. Можно ли мечтать о двух неделях?! Даже не стоит, настолько это невероятно.

Кроме того, есть два обстоятельства, необходимые для серьезного дела:

1) Отнюдь не откладывать объявленного открытия. Это убеждение сидело во мне всегда. От дела, открытие которого то объявляется, то откладывается, всегда пахнет дилетантизмом. И в самом деле, это доказывает, что люди, управляющие им, не умеют строить рациональных, осуществимых планов и не умеют разбираться в своих средствах. Поэтому правильнее назначить наипозднейший срок, но не сходить с него, несмотря ни на какие заявления Константина Сергеевича или даже (в данном случае «даже») Морозова. И назначать этот срок ни в каком случае не торопясь. Можно между собой делать всякие проекты, но назначить официально открытие можно только через четыре дня после того, как нам дадут театр, то {279} есть, когда мы уже сами увидим воочию, чту еще в театре не устроено, не готово. Так я поступал все четыре года и только раз уступил К. С. (в третий сезон, когда во время постановки «Снегурочки» я утратил всякий престиж перед К. С. вкупе с. Морозовым), – только раз, а К. С. каждый год приходил ко мне, запирал дверь на ключ и настаивал на том, чтобы объявленное открытие было отложено. Теперь это вошло в порядок, и сохрани бог нарушать его.

2) Второе обстоятельство в том же роде. Тем же дилетантизмом и неумением планировать и управляться веет от того дела, которое открывается, когда все еще полуготово. Там драпировка «еще будет повешена», там пустое место для портрета, еще не готового, там некоторые капельдинеры в сюртуках, так как еще не сшита им форма, афиша первая не похожа на третью, а третья на пятую, и только седьмая имеет свою постоянную форму, электричество еще шалит, потому что недостаточно испробовано, занавес не пошел, пришлось спустить запасный, антракт задержался, потому что два соловьевца запутались в лестницах и вместо сцены попали в женский клозет… От такого дела пахнет мамонтовщиной, каким-то театром Чарского, Пуаре и других частных предпринимателей, не имеющих мужества выйти в публику совершенно одетыми – у одного галстук дурно застегнут, у другого на этом самом месте пуговица видна… Достигнуть того, чего надо, будет стоить огромных усилий. У меня еще свежо в памяти, как я собирал Симова, Геннерта, Кравецкую и т. д. и говорил, что готов приплатить еще и еще и еще, но чтоб первый спектакль 14 октября был такой, как будто театр существует уже 25 лет. Предвижу, что все это теперь повторится точка в точку, но необходимо открыть театр так, как будто он выстроен пять лет назад и мы в нем уже три года играем потихоньку от публики. И если Вы хладнокровно вдумаетесь во всю театральную машину, то один Вы еще поймете, что препятствия к такому открытию, какого я хочу, будут вылезать совершенно неожиданно из всех щелей и кулис. У Вас за три дня вдруг вертящаяся сцена не пойдет, когда она отлично шла десять дней. И для того чтобы поправить неожиданно закапризничавшую гайку, Вы должны будете отменить {280} две утренних и одну вечернюю репетицию. Нет, бросьте думать о 1 октября (да еще в покров – какая охота!), намечайте 5‑го и потихоньку планируйте на 9‑е, 10‑е… а то и на 14‑е – это уж выругавшись! И на вопросы, когда открываете, отвечайте: «Это трудно определить заранее… в первой половине октября, вероятно». Но боже сохрани пускать в публику какую-нибудь определенную дату.

Я не пойму, отчего Вы оттягиваете «Власть тьмы» на 7‑й спектакль. Значит, несколько спектаклей подвергаете плоховатым сборам. Впрочем, тут я ничего не утверждаю. Мне казалось так (не писал ли я Вам уже этого? Тогда извините за повторение). 5‑е – «Мещане», 6‑е, воскресенье, – «Три сестры» (предпочитаю потому, что весь ансамбль театра налицо, и именно потому, что новая декорация и новый Тузенбах). 7 и 8 – «Мещане». 9 – «Власть тьмы». 10 – «Мещане». 11 – «Власть тьмы». 12, суббота, – «В мечтах». 13, воскресенье, – «Дядя Ваня». 14 – «Мещане». 15 – «Власть тьмы». 16, среда, – «Штокман». 17, четверг, – «Мещане». 18, пятница, – «Власть тьмы», 19, суббота, – «Три сестры». 20, воскресенье, – «Мещане». 21, понедельник, – «В мечтах». 22, вторник, – «Власть тьмы». 23 – «Столпы».

Раз «Столпы» отодвигаются, на 23 надо сберечь «Мещан» или «Власть тьмы» – у Вас в запасе «Крамер»…

Приготовить к 5 октября и «Штокмана», и «В мечтах», и «Федора», и «Власть тьмы» (народные сцены) с учениками будет затруднительно. Притом «Федор» в новом театре все-таки будет старенький, несмотря ни на какие ремонты. И – помяните мое слово – «Федора» задержит… Симов, так как то, что сремонтировано, потребует нового ремонта.

Вы шутите, назначая Артему какую-то роль в «Monna Vanna»?.. Роль отца? Чуть не самую видную?

Ну, кажется, все.

Теперь уж будем разговаривать, а не переписываться. Я очень рад, если мои письма Вы не объясняете неуместным «вмешательством», – значит, мы с Вами будем работать дружно. Очень рад, конечно, что, по словам Перетты Александровны[653], Вам живется, несмотря на дожди, недурно. От души желаю закалиться и набраться энергии и счастливо {281} начинать не только Вашу новую должность[654], а главное – Вашу старую, артистическую. Не засоряйте Вашей чисто творческой деятельности мелочами, и все пойдет по-хорошему.

Я загорел, как медь, ем, сплю на балконе, купаюсь по два раза на день Лето в деревне у нас было чудесное, идеальное по погоде; здесь жарко, зато – море.

Приветы, рукопожатия, самые искренние и проч.

Ваш Вл. Немирович-Данченко

125. К. С. Станиславскому[655]

Конец июля 1902 г. Ялта

Вчера получил Ваше письмо на раздушенной бумаге[656]… Письмо было вечером; избегая москитов, мы почти не зажигаем свечей, и в первую минуту я подумал, что письмо, от которого так сильно пахнет, писано какой-нибудь поклонницей «В мечтах» (знаете, что выпущены духи «В мечтах»?), жаждущей, однако, поступить на курсы…

Пишу Вам, дорогой Константин Сергеевич, а куда адресовать письмо – еще и не знаю.

Мне кажется, Вы напрасно ищете в «Monna Vanna» каких-то особенных идей, т. е. особенных в смысле новейших течений жизни. Кое‑кто из критиков видит там что-то. Я, как и Вы, не вижу. Я только говорил, что из красивых романтических пьес это самая красивая. Пока, до нужды, не стоит о ней больше разговаривать.

Известия об Ольге Леонардовне совсем не утешительные. Это меня так измучило, что тоже не знаю, что еще говорить об этом.

Вчера я увидел Азагарову и прочел ей письмо, написанное еще в апреле после нашего заседания, где мы говорили о ее приглашении[657].

На зиму она у Незлобина, получает 700 в месяц и бенефисы. Прежде чем прочесть письмо, я сказал, чтобы она не {282} сердилась и не обижалась. В этом письме (писать было легче, чем говорить) говорится о том, что занять в нашем театре положение молодой героини она не может, что мысль о приглашении ее вызвана болезнью наших артисток, но что если они, бог даст, будут здоровехоньки, то она по крайней мере год может оказаться совсем не у дел. Однако ей интересно было бы, по нашему мнению, воспользоваться случаем поступить к нам в театр, так как ей пора подумывать о том переходе от молодых ролей, который делать на провинциальных сценах очень трудно… и т. д.

Разговор был длинный, более двух часов, и вот его результат. Поступить к нам – ее тайная мечта. Ни о каких молодых героинях в этом театре она и не думает. Ее манит просто работа в этом театре. Ее успех первой актрисы – где бы ни было, в Харькове ли, в Вильно, в Риге, – нисколько не удовлетворяет ее. Она готова идти и на материальные жертвы, т. е. спуститься до 3 тысяч в год (с 6 – 7 т.) при условии казенных туалетов, если они будут дороги. Готова пожертвовать и целым сезоном. Но ее смущает только одно: что она не справится с теми трудными требованиями, какие у нас предъявляются. Она давно поняла, что для успеха работы необходимо уйти в характерность (сама заговорила об этом) и часто, точно тайком от актеров, с которыми играет, пробовала укрываться характерностью, но так как, с одной стороны, для этого не хватало времени, а с другой, во всей окружающей атмосфере не чувствовалось ни поддержки, ни потребности, то эти попытки глохли. Излюбленные роли, как Нора, «Фру-Фру», «Дама в камелиях», «Вторая жена» и т. д., осточертели, и в истинность своего успеха она не верит, и еще несколько лет – и она остынет ко всему театральному искусству, которого нигде нет и, по ее мнению, есть только в одном театре в мире – в Художественном.

Словом, она обнаружила ту скромность и то совершенное отсутствие «актерки», какие я в ней всегда знал. Я спросил, большая ли у нее неустойка у Незлобина. Большая. Где-то более 2 тыс. Да и вообще думать о ближайшем сезоне она не смеет и боится: это значило бы посадить Незлобина без первой актрисы. Но поступить к нам страстно хочет.

{283} Комиссаржевская, очевидно, находится под вредным влиянием. Ей нравятся поездки по городам с безобразным репертуаром. Эта актриса не имеет будущего. Через несколько лет она обратится в изманерничавшуюся, молодящуюся актерку. Обидно![658]

Четвертый день перерываю библиотеку для Ваших «миниатюр» и пока довольно безуспешно. Вчера взял «Три смерти» и переделку ее – «Два мира» Майкова[659].

Как обещал, к 20 августа дам все, что можно будет найти.

Отчего Вы нашли, что Книппер играет все первые четыре дня по моему репертуару? В «Мещанах» с 3‑го представления Савицкая вступает в правильную очередь… А там «Власть тьмы»…

Теперь Вы, вероятно, уже знаете из письма Калужского (с которым по поводу распределения занятий и репертуара мы вели оживленную переписку), что и я за отдаление «Столпов общества» и за немедленные занятия с пьесой Горького[660]. Лучше всего было бы сейчас же приступить к Чехову, но это – сказки, что он окончит к августу. Да и Ольга Леонардовна не в состоянии будет репетировать в августе…

Мизансцену «Столпов» я на всякий случай закончил совершенно, причем 4‑й акт отнял у меня столько же времени, сколько все три. (Этот акт должен иметь огромнейший успех!) Но в то же время много переписывался с Горьким. Он уже приготовил много фотографий, рисунков и даже бутафорских вещей. Умоляет приехать к нему, чтобы прослушать все, что трудно написать. Пьесу он кончил, уже отсылал в Петербург, вытребовал назад, чтоб переслать мне, но пробежал и снова начал переписывать. Я ему телеграфировал, чтоб он задержал весь материал до моего приезда и что постараюсь приехать к нему 9 августа. (Сатин это тот самый, которому «надоели все слова».)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю