Текст книги "Обретешь в бою"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Трудно приходится журналисту на незнакомом заводе, с людьми, которые его не знают, – с ним разговаривают не особенно охотно. Одни не принимают его всерьез, другие не доверяют, а кое-кто и побаивается.
У Лагутиной тоже трудно налаживаются поначалу контакты с людьми. Но она не отчаивается. Это до первой статьи, если, разумеется, заденет за живое.
Первое выступление в газете. Многое зависит от того, что ты сказал и как сказал. Ошибаться можно потом, когда у тебя уже есть багаж удач. Но первую ошибку не прощают, потому что не за что ее прощать.
И Лагутина осторожно нащупывает тему своего выступления. Писать о третьей печи она не хочет. Хваленого хвалить – только портить. К тому же люди обижаются, когда хвалят не только зря, но и одних и тех же. А здесь получится и зря, и одних и тех же. Очень заманчиво приподнять Сенина за его поступок, но она не хочет подливать масла в огонь – добровольный уход с печи Сенина был расценен как протест против созданного в цехе круга избранных, элиты. Можно бы написать о старшем Рудаеве – с первого дня не только всех обогнал, но и вырвался далеко вперед. Филипас уже поговаривал, что надо написать о нем очерк – здорово-де развернулся старый рабочий. Но она категорически отказалась кривить душой. Ее возмутил маневр Серафима Гавриловича, да и вообще он не вызывает симпатии – грозный, неподступный. А вот сын его скроен иначе. Правда, и он неулыбчив, сосредоточенно-мрачен, но исполнен удивительной благожелательности к людям, и люди тянутся к нему. Только и с ним контакт не установился. При встрече он почему-то держится насмешливо-вызывающе. Один раз даже подковырнул: «Что-то вы порожки наши обиваете, а заметок я ваших в газете не вижу. Другие ваши коллеги придут в цех раз, другой – назавтра уже читаешь».
А Гребенщиков? Она во многом уже разгадала его, даже сделала для себя бесспорные выводы. Но разобраться в этом человеке до конца очень сложно. Разобраться и сформулировать – что же он такое. Характерно, что о нем не говорят в цехе ни хорошо, ни плохо. Обычно хорошо о руководителе не говорят, когда его не любят, плохо – когда боятся. В данном случае, очевидно, сочетается и то и другое. Тряхнуть бы его статьей, разобрать стиль руководства. Но такую статью не пропустят. Достаточно начальнику выполнять план – и он уже неуязвим и к нему не подойдешь ни с какой стороны. Мало кого интересует, какой ценой добиваются выполнения плана, какие качества воспитывает руководитель у своих подчиненных, особенно у молодых, наиболее податливых любому влиянию. Цифры – тонны, рубли, проценты – о них главное беспокойство. И как ты будешь доказывать, что стиль руководства плох, если показатели хороши? Победителей не судят. Сейчас нужно что-то более актуальное. И бесспорное.
Еще далеко до конца испытательного срока, но все равно надо поторапливаться. Не в последний же день сдавать материал. Как бы он ни был добротен, редактор тем не– менее решит, что она тихоходная. Кстати, это соответствует действительности. Диплом инженера ей и помогает и мешает. Она никому не верит на слово, всегда Докапывается до сути сама, делает свои, не зависящие от чьего бы то ни было мнения выводы и действительно всегда тратит больше времени, чем те журналисты, которые просто становятся на чью-либо позицию. В этом случае игра получается беспроигрышная – в ответе тот, кто высказывает свое мнение, а не тот, кто его излагает. Тема статьи родилась внезапно. Интересная тема, значительная. И родилась из мелочи. Как-то в доменном цехе Лагутина спросила горнового, часто ли приходится ремонтировать металлоприемник. Это тяжелая работа. К тому же ее нужно делать в быстром темпе, чтобы не задержать выпуск чугуна.
– Раз в четверо суток, – последовал ответ.
– А почему на Магнитке реже?
– Там, значит, начальство умнее, – усмехнулся горновой.
– А может быть, умнее рабочие?
– Это почему же?
– А потому же. Там рабочие предложили свой состав набивки. С синтетической смолой.
– Там, там… – задетый за живое, раздраженно произнес горновой. – А откуда нам знать, что там? Рабочие по заводам не экскурсируют, а начальство им не докладывает.
И Лагутина пошла по цепочке: к мастеру, обер-мастеру, помощнику по производству, начальнику цеха. Один вовсе не слышал, другой где-то читал, но не придал значения, третий видел, но счел маловажным, четвертый… Четвертый сразу забеспокоился, учуяв, что Лагутину привело к нему не простое любопытство, и попросил дать время для ответа.
– Хотите провентилировать вопрос? – пошутила Лагутина. – Только, прошу вас, не так долго, как это водится.
С этого дня у Лагутиной началась целеустремленная работа. Пройти по основным цехам, сравнить с тем, что она видела в Магнитке, в Кузнецке, в Челябинске, выяснить, почему здесь, на приморском заводе, не применяется то или иное новшество, облегчающее труд рабочего, ускоряющее процесс.
В новом мартеновском цехе она начала с начальника. Любезное выражение сползло с лица Гребенщикова, когда Лагутина, задав несколько нейтральных вопросов, спросила, видел ли он в Кузнецке дистанционное управление разливкой стали. Видел? Так почему же в их цехе оно не применяется? Разве ему не жаль рабочих, которые наживают грыжу, поднимая стопор руками, и держат его все время разливки, вместо того, чтобы нажимать кнопки? В проекте не заложено? В Кузнецке тоже не было заложено. Сами разработали схему устройства, сами изготовили приспособления и оборудовали ими все ковши.
– Могут же у начальника цеха до какого-то дела руки не дойти, – благодушно проговорил Гребенщиков.
– А разве начальнику для этого собственные руки нужны? Отдать распоряжение, проследить, чтобы его выполнили, помочь людям, если встретятся затруднения.
Гребенщиков оперся руками о стол, тяжело поднялся.
– Я подумаю.
Снисходительно-ироническая улыбка тронула губы Лагутиной.
– Одна из трех спасительных формул, которыми можно манипулировать бесконечно долгое время: подумаю, посоветуюсь с людьми, согласую там. – Она подняла вверх палец, намекая на высокое начальство. А про себя решила: «Хитрит. Наверняка хитрит. Сделает или нет, а от упоминания в газете ускользает».
– Как вам понравился наш цех, Дина Платоновна? – Гребенщиков явно переводил разговор на другую тему.
– Здание великолепное, оборудование – еще лучше. Люди? Разные люди. Видите ли… Какие-то они примятые.
Гребенщикова даже повело от столь дерзкой прямоты. Но произнесено это было с такой легкостью, таким безыскусственно-невинным тоном, что возмутиться было бы глупо. К тому же Лагутина вела себя настолько независимо, что попросту сбивала с толку. Умудренный жизнью, Гребенщиков решил даже, что ее кто-то надежно опекает из власть имущих. «Ну и бабенка, прямо коробка с сюрпризами, – подумал не без раздражения. – Рыщет по цеху, ни за советами, ни за установками не пришла». Решил сделать ход конем.
– Дина Платоновна, я могу подбросить благодарный материал для первой вашей статьи.
– Буду рада, – бесхитростно сказала Лагутина и мысленно отметила, что Гребенщиков умеет маневрировать.
– Вступитесь за нас, грешных. Забыли металлургов. Незаслуженно забыли. Надо восстановить былой порядок: каждые три месяца – итоги, знамена передовым, премии. Но прежде всего – гласность. – Заметив, что слова эти проскользнули мимо внимания Лагутиной, зашел с другой стороны. – Вы, разумеется, сделаете это по-своему, пропустите через призму своего восприятия, через свой, так сказать, магический кристалл.
«Знаешь ли ты, что я вижу тебя насквозь? – подумала Лагутина. – Переключаешь внимание, отводишь от себя огонь». Решила остудить Гребенщикова.
– У меня не очень получаются статьи общего характера.
– Вы, чувствую, мастер разноса. Не так ли? Но, ей-богу, это уже выходит из моды. Для чего повышать людям кровяное давление?
«Ну и фарисеи. Упрекает в том, в чем сам повинен», – хотелось сказать Лагутиной, но она удержала фразу на кончике языка. Повернула разговор:
– Андрей Леонидович, вы физическим трудом когда-нибудь занимались или после института прямо в начальники угодили?
– Странно, что это вас интересует.
– Почему вы так безучастно относитесь к труду разливщиков? Мне кажется, что каждый, кто подержался за ручку стопора, должен думать о том, как облегчить их участь. И если вас она не беспокоит…
– …то не плоть от плоти… Но бывает иначе, Дина Платоновна: сам натер мозоли, пусть и другие…
– Так думает худшая категория рода человеческого. Лучшая ведет себя иначе – старается избавить других от тех бед, которым подвергалась сама.
Гребенщиков скорбно вздохнул. Нет, эта корреспондентка не походила на своих соратников по перу. Но, черт побери, откуда у нее такая независимость? Это что, от духовного богатства, от бескорыстного служения идее пли полное пренебрежение опасностями профессии? А может, просто уверенность в себе красивой женщины? И как от нее отделаться поприличнее? Или, наоборот, заарканить?
– Да, прямо с вузовской скамьи – в начальники, – запоздало признался он.
– Тогда всё понятно. Если сам не побывал в этой роли, да еще нет элементарной любви к человеку, – ведь нет, Андрей Леонидович, нет, – тогда можно жить спокойно.
Гребенщиков долго подбирал ответную фразу. Вежливую по форме и в то же время убийственную. Но злость тормозила остроту соображения, отупляла.
– Со мной никто не позволял себе разговаривать подобным образом, – только и произнес он.
– И это очень прискорбно. Иногда человека так важно остановить вовремя. Чтобы не разнесло, как двигатель с испортившимся регулятором оборотов. – Лагутина сказала это резко, сознавая, что только так может пробить скорлупу самоуверенности.
Глава 8Серафима Гавриловича словно подменили, Он замкнулся, ни с кем не разговаривал, домой ходил один. Но работал как одержимый. Дрался за каждую минуту. Застопорилось что-то – и он принимался крошить всех, кто подворачивался под руку. Больше других доставалось сыну. С ним он совсем перестал церемониться и совершенно вышел из повиновения.
Это быстро надоело Рудаеву, и оп решил обуздать отца. Закатил ему выговор за брань на площадке, а через три дня еще один – строгий – захватил чужой состав с металлоломом. Серафим Гаврилович немного угомонился и ругался теперь тихо, хотя сохранил весь словесный набор в неприкосновенности.
Гребенщиков выговора не снял, но на каждом рапорте для контраста с Рудаевым подчеркнуто хвалил сталевара, а за особо удачные плавки премировал из своего фонда.
Его было за что хвалить. Он вел печь так форсированно, как никто, и каждую смену выдавал металла на пятнадцать – двадцать тонн больше, чем остальные сталевары, – изо всех сил старался доказать, что не зря принял предложение начальника. Каждый раз в заводской многотиражке в рубрике «Лучшие из лучших» неизменно упоминался Серафим Гаврилович Рудаев.
За взлетом своего приятеля с восхищением следил Степан Пискарев. Он даже пытался пойти на примирение с Серафимом Гавриловичем, но тот держался отчужденно и пресекал всякие попытки сблизиться. Один раз даже попрекнул Пискарева:
– Чего ты ко мне, Степан, липнешь? Я – «шкура», и нечего со мной якшаться. Надо быть принципиальным.
Пискарев открыл от удивления рот. Кому-кому, считал он, а Серафиму уж никак не пристало говорить о принципиальности.
Единственный человек, с которым Серафим Гаврилович общался, был, как ни странно, Сенин. Нет-нет, улучив минуту, прибежит Женя на третью печь, посмотрит, как идет процесс, иногда отрегулирует количество кислорода. Такое душевное благородство трогало Серафима Гавриловича. Мог бы парень вознегодовать на него, вконец обозлиться, так нет, еще заботу проявляет.
Никогда до сих пор не испытывал Серафим Гаврилович такого наслаждения от работы. Не успеешь сделать завалку, а металлолом в печи уже плавится – струя газа, активизируемая кислородом, режет металл, как автогенная горелка. А зальешь жидкий чугун в печь – и развивается такая температура и плавление идет так быстро, что только гляди в оба.
Подручные сначала косились на нежелательного пришельца, огрызались, вздыхали по Сенину, но постепенно пообвыкли и включились в бешеный темп работы, который навязал им Серафим Гаврилович. Этому немало способствовал и Сенин.
– Не подведите старика, – внушал он подручным. – Лебединую песню поет.
Пристально следил за третьей печью Гребенщиков. Особенно в те дни, когда работал Серафим Гаврилович. Расспросит что да как, постоит, понаблюдает. Только, к его удивлению, облагодетельствованный сталевар держался отчужденно, отвечал односложно и всем своим видом демонстрировал, что внимание начальника ему в тягость.
Гребенщиков понимал, что задуманный им маневр удался только наполовину – от единомышленников он Серафима Гавриловича оторвал, но к себе не приблизил. А молодой Рудаев даже вырос в глазах людей. «Отогрел змеёныша на своей груди, – корил себя Гребенщиков. – Вот уж непреложная истина: ни одно доброе дело не остается безнаказанным».
Сегодня Серафим Гаврилович был особенно немногословным. Буркнул начальнику, что все в порядке, и заторопился к пульту управления. Гребенщиков тоже зашел на пульт, решив, что у сталевара что-то не заладилось, но никаких тревожных отклонений по приборам не обнаружил. Только расход газа был необычно высок.
«Слишком горячо ведет печь старый черт». Гребенщиков хотел сказать об этом сталевару, но тот уже помчался назад. «Ишь, решил на поводке погонять», – подумал беззлобно Гребенщиков, возвращаясь к печи. По-прежнему все в порядке. Хорошо прогретый металлолом потерял свои резкие очертания и плакал расплавленными искрящимися каплями.
Через полчаса Гребенщиков снова появился на площадке. Чугун был уже залит, и поверхность ванны бурлила, как море у скалистых берегов.
Прозвучал сигнал предупреждения – отойдите, и тотчас заработала автоматика. Пламя в печи исчезло, но в следующий миг засверкало с другой стороны.
Сталевара у печи не было. Поискав глазами, Гребенщиков увидел его рядом с начальником смены. Они о чем-то заговорщицки шептались. «Похоже, опять на рекорд идет, – решил Гребенщиков. – Надо понаблюдать».
В кабинете он забыл о своем намерении. На столе лежал свежий номер «Приморского рабочего» со статьей Лагутиной «Протяни руку – возьми сокровища». Пробежал ее глазами, отыскивая свою фамилию. Нет. Статья затрагивала только доменщиков.
Простое и ясное изложение. Мужской почерк. Без охов, без ахов, без упреков, без восклицательных знаков. Но вопросительные знаки есть. Почему на других заводах в шлаковых желобах сделаны углубления, в которых оседают запутавшиеся частички чугуна? Ведь их после каждого выпуска набирается около тонны. Много это или мало? Много. На каждой печи восемь выпусков в сутки, иными словами, восемь тонн. Почему на других заводах наплавляют трущиеся детали сверхтвердым сплавом? Неужели миллион рублей экономии не стоит лишних хлопот? Так факт за фактом. Философских рассуждений нет, философия в подборе доводов. Выводы делайте самостоятельно. А выводы эти грустные: внутренние резервы, даже самые очевидные, далеко не используются. Налицо равнодушное отношение к дополнительным тоннам и миллионам. Но статья не сухая. То здесь, то там ее оживляет диалог – что отвечали на ее вопросы руководители цеха, как отвечали.
Гребенщикову стало не по себе. Чего доброго, вскоре люди прочитают о его разговоре с Лагутиной, а то и с Межовским.
– Вот тебе губки-зубки, глаза-незабудки, – вслух произнес Гребенщиков и позвонил в редакцию. Обычно статьи по мартеновскому цеху присылались к нему на проверку – так уж поставил он себя. Оказалось, что новая статья по мартену действительно есть, только вот согласовывать ее никто не собирался.
– Не беспокойтесь, Андрей Леонидович, Лагутина опытный инженер и технических ошибок не допустит. – Филипас откровенно радовался тому, что освободился от надоевшей ему зависимости. – Завтра будем читать.
– Осчастливил! И еще дурачком прикидывается! – бросив трубку, раздраженно произнес Гребенщиков.
Утром, едва щелкнул козырек на почтовом ящике, Гребенщиков уже был в передней и, не сходя с места, прочитал статью. Она показалась ему злее, чем предыдущая. Впрочем, он не мог разобраться, действительно ли она была злее или произвела такое впечатление, потому что затрагивала его лично. Взять хотя бы только один абзац: «Какие же рогатки стоят на пути переноса опыта с завода на завод? Прежде всего – ложно понимаемое самолюбие. Оно воздвигает прочный психологический барьер против всего нового, что просится со стороны. Иногда сюда примешиваются соображения материального порядка – внедришь плохое свое – получишь больше, чем за хорошее чужое. Вдобавок манят лавры первооткрывателей. В цехе, где руководителем товарищ Гребенщиков, причин непринятия нового так много и они так разнолики, что докапываться до истины приходится в каждом отдельном случае. Не пришла ли пора потребовать от начальника цеха внедрения предложений, облегчающих труд, независимо от того, кто вносит их, – свои или чужие?»
Анализ был правдивым и точным, это больше всего взбесило Гребенщикова. Ишь, размахнулась. Требовать призывает… Какая-то бабенка, писака, бумажная душа. Он один может требовать, потому что он на это поставлен.
Гребенщиков бросил газету на пол, но тотчас поднял, свернул, сунул в карман. Чтобы, чего доброго, не прочитала жена. В ее глазах он должен оставаться непогрешимым.
Уже по дороге на завод он немного остыл. Лагутина не затронула третьей печи, а этого он боялся больше всего. Однако в защиту продувки металла воздухом по методу Межовского высказалась достаточно категорично. Придется статью опровергнуть. Но не просто наотмашь. Аргументированно. А вот аргументов, которые можно было высказать публично, у него нет. Не признаваться же, что он опасается осваивать сжатый воздух только потому, что потом могут не дать кислорода. Нельзя вскрывать секреты своей дипломатии в технической политике.
Целый день Гребенщиков не мог освободиться от незнакомого ему ощущения подавленности. Словно засела в душе заноза, и все усилия вытащить её ни к чему не привели. Ему казалось, что рабочие разговаривают с ним не так, как обычно, и помощники избегают его взгляда. А на дневной рапорт собралось народа как никогда. Еще бы! Первый раз ковырнули начальника в печати, любопытно, как он себя поведет, как будет выкручиваться. Разумнее всего, конечно, промолчать. Ничего, дескать, не случилось, все эти филантропические разглагольствования не заслуживают внимания. Такой способ борьбы с критикой усвоил не он один и, между прочим, небезуспешно.
С рапорта расходились неохотно. По сути, должен был состояться большой, серьезный разговор. Каждая строка статьи била в цель, выводы были доказательными и неопровержимыми. Но Гребенщиков от объяснения увильнул, заняв дипломатическую позицию. Люди обманулись в своих ожиданиях.
Оставшись один на один с Рудаевым, Гребенщиков все же не выдержал, спросил:
– Как вам эта… стряпня?
– Какая стряпня? – не понял Рудаев.
– Да вот… лагутинская.
Рудаев помедлил с ответом. Достал папиросу, помял ее, но не закурил – Гребенщиков не выносил табачного дыма.
– Хорошая статья, – сказал спокойно. – И вежливая. Можно было покрепче всыпать. Но это, кажется, не за горами. Лагутина скучать нам не даст.
– Вы думаете? А как бы ей прищемить хвост?
– Вот тут я вам не советчик. У каждого свой метод самозащиты. Я, например, предпочитаю открытый бой, а не обход с тыла.
В приемной секретарша протянула Рудаеву письмо.
– Борис Серафимович, не откуда-нибудь, а из Франции.
Рудаев вскрыл конверт. Незнакомый, четкий, старательный почерк. Письмо было короткое:
«Дорогой Боря, очень прошу это заявление отдать лично директору в руки и замолвить за нас словечко. Жаклин». Заявление тоже оказалось немногословным. «Уважаемый товарищ Троилин! Вы меня и в глаза не видели, но, возможно, помните семью Иронделей, которая два года назад уехала во Францию. Сейчас у нас нет желания более страстного, чем вернуться обратно. Мы сделали непростительную глупость и теперь днем и ночью клянем себя за это. Вы спросите, почему письмо пишу я, а не отец. Ему стыдно обращаться к вам, стыдно, что не послушал тогда ваших советов. Очень, очень просим Вас, не откажите в вызове. Без Вашего согласия никто не разрешит нам въезд в Россию. От Вас и только от Вас зависит вся наша дальнейшая судьба. Мы уже обессилели от непрестанных терзаний. Помогите, пожалуйста!
Жаклин Ирондель.
P. S. И не очень уж обвиняйте папу. Тоска по родине – это великое чувство, и папа заболел ею вторично».
«Крепко написала, – отметил про себя Рудаев. – Без единой трескучей фразы, а за душу берет. Слезы за ним чувствуешь, вопль».
Не раздумывая долго, Рудаев позвонил Троилину и отправился к нему на прием.
Жаклина! Он вспомнил ее совсем ребенком. Едва научившись держаться на ногах, она пробиралась через дыру в ветхом заборе в их двор и понемножку проказила: гоняла кур, рвала, еще не созревшие помидоры, в союзе с Наткой разрушала фортификационные укрепления, сооруженные Юркой из земли и обломков кирпича. Она никого не боялась в этом доме, здесь ей все разрешалось, все прощалось.
Став кое-как болтать, она потешала всех, путаясь в русских, украинских и французских словах. На его глазах пошла в школу, взрослела, становилась тонконогой, как аистенок. Потом он уехал в Макеевку и долго не видел ее, а когда вернулся, не узнал. Худенькая, с торчащими лопатками девочка превращалась в девушку, и девушка эта казалась ему то привлекательной, то представала взору чуть ли не гадким утенком. Одно несомненно украшало ее – неуемная резвость. Он продолжал относиться к ней как к члену своей семьи, как к сестренке, даже лучше, чем к сестренке, – Жаклина была ласковее. И как брат утешал, когда в день отъезда во Францию она плакала, уткнувшись лбом в его плечо. На перроне толпились многочисленные родственники и рабочие с завода, и ему было неловко, что именно его плечо выбрала Жаклина, чтобы выплакаться, что ему уделяет последние минуты.
Зажегся зеленый свет на выходном светофоре. Отец схватил Жаклину за руку, потащил к вагону, подсадил на ступени. С его лица тоже не сходило страдальческое выражение, и похоже было, что и он и Жаклина вот-вот сойдут на перрон и больше никакая сила не увезет их. Анри даже оглянулся на Елизавету Ивановну, словно искал ее поддержки в этом своем решении. Но поезд тронулся, путей к отступлению больше не было.
Второй раз Елизавета Ирондель, урожденная Головня, покидала свою страну.
* * *
Первый раз Лиза Головня расставалась с родиной при самых трагических обстоятельствах. В апреле сорок третьего года гитлеровцы схватили пятьдесят юношей и девушек, втиснули в товарный вагон и с этой самой станции отправили в Германию. Дали харчей на пять суток, а везли двенадцать. Вагонная дверь открывалась раз в день, когда приносили воду и разрешали вынести бак с нечистотами. Ни голод, ни холод, ни спанье вповалку на тонком слое гнилой соломы не мучили так, как эта общая параша. Большего стыда, большего унижения нельзя было и вообразить.
Полтора года каторжной работы, голодного, нечеловеческого существования и всего два счастливых дня: когда Германия погрузилась в траур по случаю гибели трехсоттысячной армии у волжской твердыни и когда самолеты разбомбили завод в Ваппингене под Мецем, на котором работала Лиза.
Наконец настал и третий такой день. В августе 1944 года американские войска подошли к Мецу и обстреляли его. Только радость лагерников быстро сменилась отчаянием. Гитлеровцы уготовили им страшную участь. Заколотили двери бараков (окна были зарешечены) и стали обливать стены керосином.
Но неожиданно на территории лагеря поднялась стрельба, так же неожиданно кончилась, и наступила подозрительная тишина. Ни лая сторожевых собак, ни лающего говора охранников.
А потом страшные удары в дверь и французская речь. Вошли люди с автоматами, одетые кто во что. Это были Франтиреры. Они объявили, что охрана перебита и лагерники свободны.
Уходить в темноту ночи было страшно, решили дождаться утра. Спать не легли. Сидели на нарах и пели песни. Разные песни на разных языках.
На исходе ночи кто-то постучал в окно. Все притихли, никто не решался откликнуться. Снова стук, теперь уже в дверь, и просьба открыть.
Лиза подошла к двери, толкнула ее и в испуге отскочила в сторону. Небольшой парнишка, согнувшись в три погибели, внес на себе великана. Уложив ношу на свободные нары, представился. Зовут его Анри, тяжело больного товарища – Павлом.
Отдышавшись, Анри рассказал, что в опустевшем бараке остался еще один такой – Сергей. Оба русских распространяли сводки Советского информбюро, и гитлеровцы, дознавшись об этом, исполосовали их плетьми из стальной проволоки.
Вскоре в барак перенесли и второго русского. Оказав несчастным посильную помощь, стали размышлять, что с ними делать дальше. Если в Меце американцы, все решится просто. А если гитлеровцы?
Лиза вызвалась сходить в Мец. Правда, на платье у ней буквы «ОСТ» и лагерный номер, но кто-то ведь должен рискнуть.
Анри сразу понравилась эта девушка. Хрупкая, миловидная, глаза черные, как у Эсмеральды. И потом такая горячая готовность помочь в беде…
Вернулась Лиза быстро. Она не дошла до Меца, узнала по дороге, что город свободен, – немцы удрали, американцы еще не вступили.
Утром, устроив раненых в больницу, Лиза и Анри расстались.
Три месяца стояли американцы под Мецем. Воспользовавшись их нерешительностью, гитлеровцы вернулись в город и первым делом принялись вылавливать лагерников.
Местное французское население всячески помогало им избежать страшной участи, но спастись удалось далеко не всем. Сергей и Павел были повешены во дворе больницы рядом с врачом-немцем, который посмел принять их на лечение.
Только в ноябре американцы вошли в Мец. Анри, как и многие молодые французы, испытавшие ужасы гитлеровских лагерей, вступил в ФФИ – внутренние французские силы. Его одели в военную форму, вручили пистолет, и теперь уже он разыскивал гитлеровцев, рассеявшихся по Лотарингии, этой исконной французской земле.
Судьба оказалась благосклонной к русской девушке и французскому парню. Они встретились снова.
Отгремели последние выстрелы войны, над рейхстагом взвился советский флаг. Многие французы вернулись домой, не сделал этого только Анри – он не представлял себе разлуки с Лизой.
Когда в город приехали представители советского командования и стали составлять список желающих вернуться в Россию, Анри умолил занести в этот список и его.
Это был смелый шаг. Что слышал Анри до войны о России? То, что сообщала пропаганда. Дикая страна, снега такие, что каждый день приходится раскапывать сугробы, иначе из дому не выйдешь, бороды до пояса, сани да самовары. Метро в Москве только по воскресеньям работает и пускают в него по партийным билетам. И, самое страшное, – все обобществленное. Даже жены. Лишь познакомившись в лагере с русскими, он убедился, что они вовсе не варвары. Наоборот, очень чуткие, добрые и отзывчивые люди.
В Париже, в советском консульстве, Анри и Лиза зарегистрировали свой брак. Лиза Головня стала Елизаветой Ирондель.
Путь Анри не был усыпан розами. Этот молодой француз, не успевший еще нажить крепкого здоровья, взвалил на свои плечи часть той тяжелой ноши, которую несли советские люди, возрождая к жизни разрушенные войной города и заводы. Испытал все, что испытывали они, – и карточную систему, и труд по разборке завалов, где с дьявольской сноровкой были перемешаны искореженные железные конструкции, кирпич, станки, обломки бетона.
На заводе уже восстановили мартеновские печи и листопрокатный цех. Анри предпочел листопрокатный. Сначала работал разметчиком, потом стал резчиком.
Трудолюбивый, сообразительный, добродушный, он быстро завоевал расположение товарищей по работе, и они всегда были рады рассказать ему то, чего он не знал, научить тому, что не умел. Даже русскому языку учили. Подводили к плакату и заставляли читать вслух. Шутили: «Мы ему вместе с грамотой сразу и политграмоту».
Грамота давалась Анри с трудом. В Приморске одни говорили по-русски, другие по-украински, а большинство на том особом донецком диалекте, в русскую основу которого в изобилии вплетаются слова и украинские, и специфические казачьи, и еще бог весть какие. Этот язык, приправленный французским акцентом, а иногда оснащенный французскими словами, звучал в устах Анри особенно комично: «Чи дадут мне докюмент, чи не дадут», «Он не се на как посмотрит на це начальник участка».
Родичи изо всех сил помогали Иронделям обосноваться. Лизина мать подарила им полдома с участком под огород, другие посадили на участке фруктовые деревья и виноград. С каждым годом улучшалось благосостояние семьи. На скопленные деньги купили легковую машину.
Так и жила эта семья спокойно, ладно, без всяких треволнений, пока однажды не пришло письмо из Франции.
«Дорогой брат Анри, как мы все рады, что нашли тебя! Очень хочется увидеться. Но пас здесь много, а ты там один, и ты должен приехать к нам.
Мартина».
Короткое, скупое письмо, но оно все перевернуло в сознании Анри.
О Франции он никогда не забывал. Просматривал все сообщения в наших газетах, от первой до последней страницы, перечитывал «Юманите», но возвращаться туда но собирался – оброс семьей, да и работа у него интересная, хорошо оплачиваемая. Анри давно приучил себя не вспоминать о доме, не думать о нем. Слишком горько жилось детям, когда отец привел женщину, которая так и не стала им матерью. Один за другим, еще не оперившись, вылетали они из гнезда куда придется, к кому придется – в любом месте, с любыми людьми жилось легче, чем с мачехой. Как быстротечно время! Когда он ушел из дому, его младшей сестре Мартине не было трех лет.
Ему неудержимо захотелось домой. Домой! Это чувство возникло внезапно, как тайфун, ширилось и крепчало, как тайфун, и, как тайфун, бушевало.
Тянуло его не столько во Францию, сколько в Фрессенвиль. Именно этот городок вставал сейчас в его воображении. И даже не городок – улица Де-Ванкур, а еще вернее – один дом на этой улице, где прошло его детство.
Анри уже не нужно было закрывать глаза, чтобы представить себе четыре каменных ступеньки, которые вели к застекленной двери, сложный узор железной решетки, массивную бронзовую ручку. Сколько раз теперь мысленно открывал он эту дверь, переступал порог и бродил по комнатам. Он видел каждую завитушку, каждую выпуклость на спинках старомодных стульев, каждую царапину на полированной спинке широкой двуспальной кровати, на которой умерла мать, рожая Map-типу. В эти мгновения ему казалось, что он обоняет запах дома, сложный, тяжелый запах не то сырости, не то плесени, но запах единственный и неповторимый.