Текст книги "Обретешь в бою"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
С утра шел снег. Но снежинки жили до тех пор, пока носились в воздухе. Коснувшись земли, они мигом исчезали в слякоти, разбавляли ее и расширяли лужи. Потом появилось солнце. Оно так ярко светило сквозь прочищенный снегом, обездымленный воздух, что, казалось, никакие астрономические расстояния его от земли вовсе не отделяют.
Лагутина шла в редакцию в хорошем настроении – только что закончила статью, и она наконец получилась. Сколько времени затрачено на нее, сколько сделано вариантов, и только последний ее устроил. К тому же и солнце выглянуло сегодня первый раз за целую неделю. Оно по-весеннему слепило глаза, и воздух обманчиво расточал весенние запахи. Перед тем как перейти улицу, остановилась, пропуская мчавшуюся голубую «Волгу». Как на грех, машина вильнула к тротуару, и сноп брызг обдал Лагутину с ног до головы. Она обомлела, взглянув на свою одежду. Что делать? Возвращаться домой – далеко, предстать в таком виде в редакции неудобно.
Тем временем «Волга» задним ходом подкатила обратно. Открылась дверца, на тротуар выскочила женщина и рассыпалась в извинениях.
Рассерженная Лагутина почти не слышала ее. Она думала только о том, удастся или не удастся ей удалить пятна от этого сложного раствора из уличной грязи, угольной копоти и рудной пыли.
– Я отвезу вас домой, – сказала женщина. – Садитесь в машину.
Такой вариант больше всего устраивал Лагутину, и она приняла предложение.
– Мне на Вишневую.
– Знаете что, поедем ко мне. – Не дождавшись согласия, хозяйка машины свернула на боковую улицу. – Лучше, чем я, уверяю вас, никакая химчистка не сделает.
Через несколько минут машина въехала во двор, затормозила у самого гаража.
В передней Лагутина остановилась у зеркала. Увидела свое отражение и расхохоталась.
– Может, оставим в неприкосновенности? Чем не ткань модернистского рисунка?
Виновницу происшествия даже смутила такая веселость.
– Мне было бы легче, если бы вы бранились, – с горечью протянула она. – Давайте познакомимся. Алла Дмитриевна.
– Дина Платоновна.
– Почему-то мне кажется, что вы не местная. Знаете, что меня подвело? Куртка у вас оригинальная, захотелось поближе рассмотреть ее – и проглядела лужу. Раздевайтесь, без церемонии, я займусь вашим нарядом.
– Мне придется помыть ноги.
– Да, да-, конечно. Вот сюда, – Алла Дмитриевна провела Лагутину в ванную. – Наденьте вот этот халат. Таз, губка, полотенце к вашим услугам.
Ванная была огромная, целая комната, ванна тоже необычная – синей эмали и вместительная, как двуспальная кровать.
Алла Дмитриевна открыла настенный шкафчик, извлекла из него какие-то флаконы и принялась колдовать.
– В гостиной на столе журналы, – сказала она, когда Лагутина, выстирав чулки, повесила их сушить. – Чуть позже будет кофе.
Лагутину сжигало любопытство. В чью квартиру она попала? Чувствовалось, что обитатели ее – люди с претензиями, с особым, несколько старомодным вкусом. Старинная добротная мебель удивительно соответствовала большой высокой комнате и казалась неотделимой от нее. Когда-то подобные меблированные квартиры предоставляли заводскому начальству. Хозяевам такой квартиры оставалось только по своему усмотрению обзавестись мелочами, облегчающими и украшающими быт. Атрибутами этого дома было множество оригинальных безделушек. Фигурки из разноцветного чешского стекла, бронзовый Вильгельм Телль с сыном, потешный деревянный барометр в виде нарядного домика с застрявшим у входа джентльменом с зонтиком, шпиатровая пепельница-гондола.
Лагутина не удержалась, заглянула в соседнюю комнату. Стильный кабинет, отделанный ореховым деревом. Большой стол с ненужным письменным прибором из лазурита, несколько тщательно сделанных моделей – сталеразливочный ковш, изложница, мартеновская печь и кипа утомительно однообразных красных папок.
Пользуясь тем, что на ней легкие домашние туфли и звуки шагов не могли донестись в ванную, Лагутина подошла к столу и на одной из папок увидела металлическую пластинку – «А. Л. Гребенщикову в день пятидесятилетия».
Стало не по себе. Так вот куда она попала! Как же быть, если вернется Гребенщиков и застанет ее в своей квартире? И хозяйка дома не подозревает, что принимает у себя злейшего врага мужа.
Как только Алла Дмитриевна появилась в комнате, Лагутина первым делом спросила, скоро ли вернется муж.
– Он на совещании в Донецке, – ответила Алла Дмитриевна, – так что за свой вид можете не беспокоиться. Кстати, этот халат вам не только впору, но и к лицу. Хотя, мне кажется, вам всё к лицу.
Женщины редко восхищаются женщинами. Некрасивых гложет зависть, красивых – чувство соперничества, а эта красивая женщина откровенно любовалась гостьей.
Куртку повесили в кухне у самой плиты, на которой натужно шипели четыре горелки. Вскипятили кофе.
– Вы, должно быть, очень счастливы в жизни, – простодушно сказала Алла Дмитриевна. – Вы такая… обаятельная.
Лагутина горестно усмехнулась.
– Неужели и вы?.. – вырвалось у Аллы Дмитриевны.
– И я… – Лагутина отвела в сторону глаза, смущенная откровенным признанием.
– Но почему? Почему так получается?
– Я много думала об этом. И пришла к простому выводу: женщина, как правило, ищет мужчину достойного ее внешности. А внешность и содержание далеко не всегда в ладу. Природа недостаточно щедра. Награждая одним, обделяет другим.
– А вашего мужа чем обделила? – набралась смелости Алла Дмитриевна и тут же стушевалась. – Простите за бестактный вопрос, но, по-моему, все можно спрашивать, потому что не на все можно отвечать.
Лагутина помолчала. Не из тех она, что раскрывается перед первой встречной. Но Алла Дмитриевна располагала к себе и к тому же интересовала ее. И сама и в связи с Гребенщиковым. Лагутину не переставал занимать этот человек, она чувствовала, что он, кажущийся при поверхностном знакомстве одномерным, на самом деле натура сложная, во многом противоречивая. Но за откровенность платят откровенностью, иногда даже наперёд, авансом. И больше для того, чтобы вызвать Аллу Дмитриевну на разговор, а не из желания самой поделиться, она ответила:
– У него есть все. И внешность, и ум. Даже утонченность, что у мужчин встречается редко. Не хватает только одного: воли.
– Не поняла, – призналась Алла Дмитриевна.
– Пьёт.
– Господи, у каждого свое… – вздохнула Алла Дмитриевна. И вдруг без всякого перехода: – Я ненавижу свою квартиру. У меня порою вспыхивает бешеное желание вырваться из нее.
– Куда?
– К людям. Я по складу своему не канарейка.
Алле Дмитриевне хотелось излить свою душу, и она принялась рассказывать о себе. Так искренне и подробно, как рассказывают либо самому близкому другу, либо совершенно постороннему человеку в расчете на то, что с ним никогда больше не встретишься и своего порыва не устыдишься.
Этот дом оказался для нее западней. Железные тиски ограничений сразу стали давить ее со всех сторон. Хотела устроить свадьбу по всем правилам – муж отказался: он, оказывается, не любит сборищ вообще, а у себя в доме особенно. Хотела неделю-другую просто посидеть дома, почувствовать себя его хозяйкой, повстречаться с девчонками, но муж сразу увез ее по давно забытой традиции в свадебное путешествие. Ей не хотелось задерживаться на одном месте – вот так бы ехать и ехать, останавливаться на привал, где застигнет ночь, разводить костры, просыпаться с рассветом и снова ехать, чтобы увидеть больше, как можно больше того, что подарено людям природой, но муж настоял на гостинице в Сочи, и она уступила. Хотела ребенка, но не хотел он. Приводил много доводов – и хлопотно, и наследственность у него якобы не особенно здоровая, и Валерия Аполлинариевна не выносит детского плача. Тоже пришлось уступить. Ненадолго, правда, пока не запротестовали врачи. Мечтала учиться, приобрести специальность. Но на заочный не рискнула, а против стационара возражал муж. Каждый день нужно ездить на занятия в Донецк, а ему было приятно, чтобы его проводили на работу, встретили и накормили должным образом. Пыталась принимать у себя подруг, но муж и тут воспротивился – к чему лишние пересуды.
Она не видела и не представляла себе сына более послушного, чем Андрей. Слово матери, желание матери было для него законом. Вначале ей казалось, что это от избытка сыновней любви, от уважения к старости – когда они поженились, Валерии Аполлинариевне было семьдесят, что ни говори, возраст почтенный, – но потом убедилась, что мама просто умеет держать своего сына в руках. Стоило Андрею прикрикнуть на нее или хотя бы сказать резкое слово, как Валерия Аполлинариевна хваталась одной рукой за голову, другой за сердце и, охая и стеная, удалялась в свою комнату. Несколько минут было тихо, потом начинали раздаваться стоны, потом она голосом умирающей просила:
– Андрей, мокрое полотенце.
Андрей смачивал полотенце и нес его матери.
– Плохо выжал.
Он уходил, выжимал полотенце.
– Ну вот, – ворчливо тянула она, – теперь почти сухое.
Полотенце смачивалось снова, и, водрузив его на голову, Валерия Аполлинариевна на несколько минут замолкала. Затем следовало:
– Андрей, накапай мне валерьянки.
Сын отсчитывал двадцать капель – не больше, не меньше, разбавлял водой.
– Фу, горько! Мало воды.
Он добавлял воды и опять недовольство:
– Господи, да что я, лошадь, чтобы выпить столько жидкости!
Пока Андрей стоял у постели, Валерия Аполлинариевна лежала со страдальческим видом, стиснув зубы, но, стоило ему выйти, как из материнской комнаты немедленно доносилось:
– Андрей, поставь мне горчичники на затылок.
Поспешно наливалась в тарелку теплая вода, смачивались горчичники, и всегда оказывалось, что горчичники либо недомочены, либо перемочены, либо неумело поставлены.
– Голова раскалывается на части, как бы не было инсульта, – устрашающе добавляла Валерия Аполлинариевна.
Потом следовала команда дать к ногам грелку. На этот случай тоже было изобретено несколько вариантов истязания, чтобы доказать как вредно сердить мать. То вода в грелке была недостаточно горячей, то ее было мало; то очень много, а напоследок выяснялось, что воздух из грелки не выпущен. После этого предстояло менять горчичники; вытереть остатки горчицы на коже, смазать вазелином и, как заключительный аккорд, – подать свечу с эуфиллином для расширения сосудов.
Поначалу во время семейных эксцессов Алла тревожилась а обоих – и за свекровь и за мужа. Но вскоре ее стало беспокоить только состояние мужа. Он ходил с виновато-озабоченным видом и такой бледный, что, казалось, ему самому вот-вот потребуется медицинская помощь. Как-то Алла сказала ему:
– Андрей, тебе надо изменить тактику. Потворствование капризам – это вовсе не проявление жалости.
– В нашем роду по материнской линии все умирали от разрыва сердца, и я не могу не быть предупредительным, – ответствовал он.
Больше к этому вопросу Алла не возвращалась. Она сочувствовала мужу и даже сама укоряла, когда он бывал резок с матерью.
У них с мужем было два счастливых месяца в году – когда они уезжали в отпуск и когда мать уезжала в гости к дочери. Впрочем, там она долго не задерживалась – слишком избалованные внуки, да и муж у Клавдии несимпатичный, всегда надутый. На самом же деле и дети были нормальные, и никого, кроме родной бабушки, не раздражали, и муж как муж, если бы его не выводила из себя не в меру капризная теща.
Ко всему Валерия Аполлинариевна была невероятно болтлива. Алла готовила обед – и свекровь торчала на кухне, пренебрегая даже опасностью надышаться газом (считала, что газ – величайшее зло для организма), и без умолку говорила о всяких пустяках, а главным образом о своих воображаемых болезнях. Алла делала уборку – и свекровь тенью следовала за ней. Спасением была только детская – порога этой комнаты Валерия Аполлинариевна не переступала.
Управляться при таком семействе с домашними делами (да если бы только с домашними!) было достаточно обременительно, и, чтобы облегчить себя, Алла вынуждена была держать в доме постороннего человека. Только ни одна домработница подолгу у них не задерживалась – их выживала Валерия Аполлинариевна. Так досадит всякого рода замечаниями – ими начиналось утро и заканчивался вечер, что схватится в конце концов человек за голову и бежит без оглядки. А в заводском городе, где всегда не хватает рабочих рук, найти женщину на эту малопочетную должность невероятно трудно. Все же искали, находили, но через две-три недели Алла опять оставалась одна. Благо делала она все с необыкновенным проворством. Успевала еще и шить себе. Мать Аллы, не в пример другим матерям, не баловала дочь, всему учила. А проворство, очевидно, природой дается.
Андрей Леонидович в женские дела не вмешивался. Есть домработница или нет – он вовремя получал завтрак, обед и ужин, жил в опрятной квартире, а какой ценой давалось все это – его не интересовало. Он был по-прежнему ласков и внимателен к жене. Не забывал позвонить ей с работы, справиться о самочувствии детей, всегда предупреждал, если вдруг случалось задержаться. Когда уезжал в область, непременно привозил всем подарки, причем старался ни в коем случае не обидеть мать. Если жене духи, то и матери духи, пусть и немножко поплоше, если жене чулки, то и матери. Нарушение этого порядка Валерия Аполлинариевна карала. Начиналась сцена ревности, а затем и сеанс из пяти медицинских процедур.
Алла не роптала. Чем не поступишься ради любимого человека? И она поступалась. Всем. Но для женщины мало любить, надо еще быть любимой. А вот любви ей-то и не хватало. Она на себе испытала, что предпочтение одной женщины другим не равнозначно любви, а вежливость не равноценна заботе. Андрей не скупился на ласковые слова, а месяц в году – их отпуск всегда походил на медовый месяц. Но подумать о ней как о человеке не удосуживался. Девочка давно превратилась в женщину со своей индивидуальностью, со своими взглядами на жизнь, со своими запросами, а он продолжал относиться к ней, как к несмышленышу, как к той, девятнадцатилетней. Алла скучала по людям, ее стало неудержимо тянуть в цех. В экспресс-лаборатории мартеновского цеха в Макеевке, где она работала, бился пульс жизни. И в доме у родителей она привыкла к иной атмосфере. Отец постоянно делился с матерью, в недавнем прошлом дежурной по измерительным приборам на нагревательных печах, всем, что происходило в цехе и на заводе. А Гребенщиков молчал. Даже если Алла спрашивала о чем-либо, касающемся его работы, отделывался просьбой дать ему хоть дома отключиться от заводских забот.
Он имел на это право, он имел много прав, она же – никаких.
А разве не могла она быть другом и советчиком? Молода? Неопытна? Ну и что же. Опытность у женщин часто подменяется интуицией. Алла прекрасно понимала, что муж ведет себя в цехе не так, как подобало бы. Она могла судить об этом даже по его манере разговаривать с людьми по телефону.
И вот наступил знаменательный день, который многое изменил в сознании Аллы, стал переломным. Это случилось, когда она получила приглашение в школу на вечер встречи выпускников. Собрался почти весь класс, приехали даже из отдаленных городов. Шумели, шутили, смеялись, танцевали, а когда кончился вечер, выяснилось, что главного-то они не сделали – не поговорили по душам, не раскрылись друг другу. Стали обсуждать, где собраться. Двадцать два человека. Чья квартира вместит такую ораву? И Алла решилась – позвала всех к себе. Кстати, Гребенщиков был в отъезде на совещании сталеплавильщиков, а Валерия Аполлинариевна отличалась удивительной особенностью: в девять вечера она засыпала, и разбудить ее мог только атомный взрыв.
И вот школьные друзья собрались у Аллы. Прошло шесть лет. За огромным, всегда пустовавшим столом сидели прокатчики, доменщики, врачи, офицеры, учителя, и каждому было что рассказать о себе. А когда дошла очередь до Аллы, она ничем не смогла похвалиться. Только произнесла с горечью:
– Ну а я что? Так… домработница, – И расплакалась, как первоклассница, опрокинувшая на платье чернильницу-непроливашку.
Много передумала Алла за эту ночь, оставшись одна, пока не пришла к окончательному решению: надо в корне переиначить свою жизнь, обрести в ней свое место.
Назавтра она подала заявление на ускоренные курсы по подготовке в ВУЗ.
Глава 7Замученный своими цеховыми бедами, всегда невыспавшийся, уставший от бесконечных совещаний, на которых сидел как на иголках, думая о том, что в эти минуты происходит в цехе, Рудаев не смог предусмотреть новую неприятность, грозившую обрушиться на него. Он видел, что строители заканчивали печь и готовили её к сдаче. Рабочих здесь собрали столько, что порой не всем находилось дело, но зато не было случая задержки на каком-либо участке из-за рабочей силы.
Даже когда на завод приехал председатель правительственной приемочной комиссии, Рудаев еще не ощутил угрозы – не раз председатели жили на заводе, месяца по два, по три. Гребенщиков не принимал печей с-недоделками. Он выматывал из строителей жилы, но заставлял сделать всё в точном соответствии с проектом. Всё. Иначе недоделки так и остаются недоделанными навечно.
Рудаеву казалось, что ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову заставлять его пускать печь при создавшемся в цехе положении. Но он жестоко ошибся. Двенадцатого декабря печь была предъявлена к сдаче. Пятнадцатого Рудаев подписал акт и даже словом не обмолвился о том, что печь пускать не собирается, считая это само собой разумеющимся. Печь поставили на сушку, потом на разогрев. А потом пришел директор и спросил Рудаева, почему не приступает к следующему этапу – к наварке подины.
Рудаев даже не сразу сообразил, о чем его спрашивает Троилин.
– Наваривать подину? А для чего? Чтобы потом простаивать и парить ее?
– Вы печь собираетесь пускать или нет?
– А зачем ее пускать? Нам впору остановить одну, и то не спаслись бы от задержек с выпусками.
И Троилина прорвало. Он стал обвинять Рудаева во всех бедах и напастях, в которые тот якобы вверг цех.
Рудаев подождал, пока директор выдохнется, – не было больше сил злиться и вспыхивать, – и обезоруживающе-спокойно произнес:
– Я не уверен, Игнатий Фомич, что вы ясно представляете себе, что такое девятьсот тонн металла.
– Я-то представляю! Это шестьдесят двухосных вагонов, целый железнодорожный состав! Каждый день задержки означает потерю двух таких составов!
– У нас разница в системе образов, – грустно улыбнулся Рудаев. – Вы видите этот металл аккуратно уложенным в вагоны, даже проволочкой перевязанным, а я – в виде «козла» под печью и дыру в подине, куда он шоркнет.
Троилин окончательно потерял выдержку.
– Если у вас кишка тонка, не надо было лезть в начальники! – выкрикнул он.
– Я в начальники не лез. Вы меня сами назначили, даже не спросив согласия. – Как ни старался Рудаев сдержаться, ему удалось сдержать только голос.
С этого дня началась выматывающая последние силы нервотрепка. Звонили, вызывали, убеждали, грозили, ругали. Завком, партком, райком, все отделы совнархоза. Более высокие инстанции до разговора с ним не снисходили, брали в оборот директора.
Самые короткие разговоры Рудаев вел с работниками совнархоза: «Когда пущу печь? Об этом точнее скажут в вашем отделе снабжения – там лучше знают, когда будут изложницы». Наиболее ретивым предлагал приехать убедиться, в каком положении находится цех. Но работники управлений не спешили. Они предпочитали ездить в тех случаях, когда надо нападать, а не обороняться.
Троилин появлялся в цехе ежедневно – ехал сюда прямо из дому. Были, очевидно, у него такие мысли: потопорщится Рудаев – и пустит печь. Однажды он привез с собой Гребенщикова. Тот важно прошелся по печному пролету, просмотрел плавильные журналы, поговорил со сталеварами и сказал нарочито громко, чтобы все слышали:
– На месте Рудаева я поступил бы так же. Правда, я не довел бы парк изложниц до такого состояния, но раз уж случилось… У него нет другого выхода.
Троилин, казалось, успокоился, однако на следующее утро появился снова. Завидев его на площадке, Рудаев свернул было в сторону, хотел ускользнуть, но директор окликнул его. Разговор был короткий.
– Если вы сегодня не пустите печь, завтра я вас сниму с работы, – сказал Троилин.
– А для чего вам ждать до завтра? – лениво процедил Рудаев. – Золотое правило: не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня. Я хоть высплюсь.
В его спокойствии было столько решимости отчаяния, что у Троилина не осталось сомнения: ни одному человеку, будь он самого высокого ранга, этого упрямца переубедить не удастся. Он с ужасом подумал, как будет отвечать сегодня на телефонные звонки. Ведь обязательно позвонят и из комитета и из Госплана. Всех интересует пуск агрегата до конца года. Шутка ли! Кроме Магнитки, нет таких печей во всем мире.
Наконец пожаловали на завод работники совнархоза. Но странное дело: все они были третьей категории. И Рудаев догадался, что происходит, Донецкий совнархоз прослыл на редкость хорошим совнархозом. В этом крае угля и металлургии нашлись люди, которые возглавили управление с полным знанием дела и сознанием своей ответственности. Работали они на совесть. Чувствовали, что совнархозы – форма преходящая, но делали все возможное, чтобы поднять металлургию области.
Так вот к Рудаеву в цех никто из работников первой категории не явился. Ни замы, ни помы, ни даже заведующие отделами. Видимо, не сочли для себя возможным вымогать из него пуск печи, не хотели поступать против своей совести, брать грех на душу. Послали сотрудников пониже разобраться в обстановке и действовать в соответствии с ней. Сотрудники и разбирались в меру своих сил и умения, и большинство жало на Рудаева: ну почему? ну когда? ну разве так можно?
Людей, требовавших пуска печи, было очень много, цех кишел ими. Стали подъезжать и руководители строительных организаций, сначала областных, потом республиканских, работники Госплана, партгосконтроля (последние держались наиболее сдержанно – изучали вопрос), корреспонденты газет – и областных (их три), и республиканских (их восемь). И каждый вязнул к Рудаеву. Разве он не понимает, что год идет к концу, шестая печь – объект этого года, и он срывает планы строительства по республике? Он один против всех, а одного всегда сомнут.
Рудаев попал между двух огней. Все сверху требовали пуска печи, все, кто был рядом и внизу, отговаривали от этого шага: «Не пускай, Борис Серафимович. Задохнемся, погибнем». Печь стояла вылизанная, выбеленная, выкрашенная. Красавица печь. И те, кто ее видел, но не вникал в существо дела, воспринимали лишь одно: по прихоти начальника простаивает великолепный мощный агрегат, который может давать две тысячи тонн стали в сутки, той самой дефицитной стали, которая пойдет на лист для автомобильной промышленности и на трубы.
Всякая выдержка имеет свой предел, и Рудаев начал терять ее. Он зверел при одном упоминании о шестой печи и, чтобы сразу отбояриться от тех, кто остерегал от этого шага, и от тех, кто требовал пуска печи, отвечал стандартной фразой:.
– Печь не пущу, пока не будет изложниц.
Одна фраза для всех, только с разной интонацией – либо непримиримо зло, либо успокаивающе.