Текст книги "Обретешь в бою"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
На другой день утром, когда Рудаев еще валялся в постели, тщательно обдумывая стратегию и тактику дальнейших действий, раздался надсадный телефонный звонок. Не понимая, кому это он мог понадобиться, убежденный в том, что звонят по ошибке, Рудаев неохотно снял трубку и услышал неожиданную новость: сегодня в двенадцать часов будут разбирать его персональное дело на парткоме.
Положение сразу осложнилось. Он готовился к роли обвинителя, а выходило так, что попал в обвиняемые; он собирался поставить вопрос о недостатках проекта конверторного цеха, а его опередили, ставят вопрос о нем самом. Как докладчика его выслушали бы внимательно и непредвзято, он мог подробно изложить свои технические соображения, а вот как обвиняемому ему очень распространяться не дадут, будут поджимать, направлять, обрывать, и безусловно далеко не все уяснят себе истинные мотивы его поведения.
Когда Рудаев вошел в кабинет, разговоры мгновенно стихли. Он сразу почувствовал, что говорили о нем. Впрочем, это было видно и по выражению лиц. На одних – чрезмерное любопытство, на других – подозрительное равнодушие. Только Троилин и Гребенщиков, сидевшие рядом, у самого начала приставного стола, как ни в чем не бывало продолжали тихую беседу и даже не взглянули на вошедшего.
Вел бюро второй секретарь парткома Черемных.
Рудаев ни разу не сталкивался с ним, но слышал о нем много. Уравновешенный, осторожный. Давно ушел с производства и с тех пор занимал различные посты то на профсоюзной, то на партийной работе. На первые роли он так и не вышел, всюду пребывал на вторых и со всеми ладил. А вот как так получилось, что со всеми ладил, разгадать было трудно. Возможно, немало помогала ему врожденная тактичность, а скорее всего причину тому следовало искать в чрезмерной покладистости. Ведь не могло быть такого, что в течение десятков лет все первые секретари, все председатели завкомов и директора принимали только правильные решения. Несомненно, случались и заскоки, и ошибки, и необдуманные действия. Но Черемных ни разу не ударил в набат, ни разу ни с кем не повздорил. Он был великолепным исполнителем чужой воли и как исполнитель проявлял железное упорство и недюжинную изобретательность.
На него можно было положиться. Любое решение, чего бы это ему ни стоило, проведет спокойно, не прибегая ко всякого рода ухищрениям. Возьмет не мытьем, так катаньем. Оставляли его первые вместо себя без опасений – дров не наломает, рискованных решений не примет, на эксперимент не пойдет. Когда перед ним ставили неотложные и сложные вопросы, он неизменно отодвигал их, используя элементарный, но безотказно действующий аргумент: «Это надо обмозговать». И «обмозговывал» ровно столько времени, сколько отсутствовали первые. Мнение свое он все же составлял, только никому его не высказывал и никаких предварительных шагов не делал.
Приезжали первые и получали самую точную информацию. Это обстоит так-то, вот здесь надо бы то-то. А решение принимайте сами. И за Черемных закрепилась слава безоплошного, беспровинного. К тому же он обладал способностью одаривать людей вниманием, ободрять их. Умел наставить на путь истинный загулявшего мужа и зарезвившуюся жену, потушить разгорающуюся склоку, урезонить неумеренных критиканов. И не удивительно, что на выборах он получал наибольшее количество голосов, – вычеркивают из списков, как правило, обиженные, а он никого не обижал.
Рудаев не ожидал со стороны Черемных агрессивных действий. Был уверен, что никакого решения он не примет, отложит до возвращения Подобеда. Единственное, что его настораживало, – это старая прочная дружба Черемных с Троилиным. Их роднила и общая концепция в отношении кадров. Оба считали, что местные работники, связанные с заводом кровными узами, надежнее. Вросли в эту землю корнями и крепко за нее держатся. Пришельцы, варяги более склонны к перемене мест, и на них смотрели как на временщиков. Троилин не благоволил к чужакам еще и потому, что те часто становились к нему в оппозицию, а Черемных видел в них помеху для роста местных кадров. Ему, прокатчику в прошлом, казалось, что нет ничего легче, чем перейти из старого мартеновского цеха с пятидесятитонными печами в новый, с девятисоттонными, и он до глубины души возмущался, когда приглашали специалистов, имеющих опыт работы на большегрузных печах. «Надо выращивать своих, – твердил Черемных. – Патриотизм начинается с любви к своему городу». Рудаев в категорию «своих» не входил. Без колебаний уехал на другой завод, десять лет проработал на другом заводе. За такого нечего и незачем держаться.
Разбор персонального дела начался с выступления директора. Он говорил с грустным видом человека, выполняющего крайне неприятную для себя миссию. Напомнил о рухнувшем своде, об уходе плавки в подину, даже форсирование печей поставил в вину Рудаеву. Каждое его деяние Троилин объяснял мотивами сугубо личными и далеко не приглядными. Так постепенно, не переусердствуя, без азарта, с подкупающим спокойствием и кажущейся доброжелательностью изобразил он Рудаева как человека, который поступился своими принципами, сбился с пути и ради собственного престижа готов унизить, подсидеть, доказать несостоятельность тех, кто находится у кормила. Упомянул и о черной неблагодарности, которую проявил ученик по отношению к своему учителю, долгие годы его пестовавшему.
Рудаев слушал Троилина с едва уловимой усмешкой, вспомнив, от кого и откуда позаимствовал тот метод психологического объяснения технологических ошибок. Все это из не напечатанной статьи Лагутиной о Гребенщикове, только то, что приписывалось одному, теперь вылито на голову другому. Поначалу Рудаеву казалось, что члены бюро тоже скептически относятся к словам директора, но вскоре, к своему огорчению, он убедился в обратном: большинство принимало их за чистую монету. И на самом деле факты, которые излагал Троилин, были общеизвестными и неопровержимыми, но толковать их можно как угодно. Авария есть авария, и причиной ее, как правило, является либо халатность, либо ошибка. Может ли думать иначе, например, старейший вальцовщик завода Надий? Он слушает директора с благоговением. Еще бы! Вместе с Троилиным начинал свой жизненный путь, но так и остался вальцовщиком, а его сверстник давным-давно директорствует. Надий верит своему однокашнику безоговорочно, верит каждому его слову. А секретарь парторганизации цеха Окушко? Человек он не вредный, но бесцветный и безгласный и вряд ли вступится за бунтаря. Помощник начальника доменного цеха Шевляков, резкий, прямой, не боится ни бога, ни черта. Этот не постеснялся бы врезать правду, но в сталеварении он мало смыслит и не станет вторгаться в столь специфическое разбирательство. Остальных Рудаев не знает – не приходилось сталкиваться. Первый раз он на заводском партийном бюро, и ему начинает казаться, что и последний.
Неважно выглядит он в глазах людей. Авария, еще авария, бессмысленные рекорды, подсиживание руководства и в довершение ко всему – бунт против строительства нового прогрессивного цеха, сроки окончания которого установлены правительством. Вот как можно истолковывать, казалось бы, бесспорные факты. Борьба против заумной гребенщиковской печи – консерватизм: в Череповце построили такую печь – и прекрасно работает. А кто из членов бюро знает, что череповецкая печь лишена тех недостатков, которых не избежал при проектировании Гребенщиков? И кто поймет, что эксперименты со сжатым воздухом – это не отрицание кислорода, а временная мера, попытка ускорить процесс, и вреда она не принесет, наоборот, поможет сталеварам подготовиться к работе с кислородом. И все же дурная слава за ним закрепилась. Хорошее не понято или не запомнилось, дурное выпирает, как риф из пучины моря, и всем бросается в глаза. Нет, благополучно из этого сложного положения ему не выбраться. Вот он, разрыв между правдой воображаемой и правдой, существующей в действительности.
А Троилин продолжал бить в одну точку:
– На первых порах мишенью для стрельбы Рудаев избрал Гребенщикова – вот, дескать, полюбуйтесь, каков он и каков я! Теперь поднял пальбу не только по руководству завода, но и по проектному институту. Никто ничего не стоит, он один видит, один во всем разобрался. Такое противоестественно, товарищ Рудаев! Человек, который посмел выступить против коллектива, рано или поздно сломит себе шею.
– Безнаказанно идти против коллектива могут только руководящие работники, – не выдержал, чтобы не огрызнуться, Рудаев. – А шею, да будет вам известно, ломают и за правое дело.
Троилин сокрушенно обвел взглядом членов бюро, показал рукой на Рудаева.
– Вот попробуйте хлебать с ним щи из одного котла. После директора никто слово не берет. Молчит и Гребенщиков. Рудаев невольно отдает дань дипломатичности своего бывшего начальника. Даже отуманенный ненавистью, он не делает опрометчивого шага-, чтобы не подумали, будто сводит счеты. Но отмолчаться Гребенщикову не дает, к удивлению многих, не кто иной, как Окушко.
– Каково ваше отношение к проекту конверторного цеха, Андрей Леонидович? – спрашивает он, не поднимая глаз.
– Недостатки безусловно есть, но Рудаев увидел их слишком поздно.
И опять Окушко:
– А вы имели возможность увидеть их раньше, когда контролировали строительство?
Слова эти были произнесены почему-то тихо, и Гребенщиков предпочел сделать вид, будто не услышал их. Но люди ждут от него ответа, волей-неволей он вынужден что-то сказать.
– Простите, кого мы сейчас обсуждаем – Рудаева или меня? – с ядовитой вежливостью осведомляется он.
Хотя вопрос Окушко не нравится Черемных, он не может допустить, чтобы нарушались нормы поведения на бюро. Появилась неясность – надо разъяснить. И он напоминает об этом Гребенщикову.
– Некоторые увидел, – небрежно отвечает тот.
– Какие?
– Ну знаете, товарищи! – возмущается Гребенщиков. – Это что, экзамен по техминимуму?
Такой неожиданный срыв кое-кого сразу настораживает – чего это он так взъерепенился? Насторожился и Шевляков. Он терпеть не может Гребенщикова за истерические скандалы, которые тот, заслуженно и незаслуженно, устраивает доменщикам, за вскрытие их ошибок и промахов и рад случаю насолить ему. И он использует эту возможность, тем более что в глубине души настроен за Рудаева.
– Я попрошу товарища Гребенщикова не забывать, что он находится на парткоме, а не у себя на оперативке, – сурово говорит Шевляков. – Нам небезынтересно, какие недостатки проекта вы увидели?
Гребенщиков сидит поджав губы и с ответом не торопится. Бросает требовательный взгляд на директора, на Черемных, но в создавшейся обстановке они не– могут прийти ему на помощь. Как быть? Положение у него довольно-таки щекотливое. Признаться, что не увидел того, что увидел Рудаев, мешает гонор, а сказать – увидел – значит, изобличить себя в примиренчестве.
– Размещение конверторов мне не совсем нравится, – с трудом выдавливает из себя Гребенщиков. – Их лучше вынести из подкрановых балок.
– И все? – пытается расшевелить его подложивший петарду Шевляков.
– Котлы меня не устраивают, лучше бы их увеличить.
– Лучше или необходимо? – вторгается в перепалку Рудаев.
Гребенщиков смотрит на него с явным замешательством, потом переводит вопрошающий взгляд на Черемных – что, мол, происходит? Его допрашивают – и кто?
– Лучше или необходимо? – повторяет вопрос Шевляков, ставя Гребенщикова в безвыходное положение. Рудаеву еще можно не ответить, но члену бюро…
– Пожалуй, необходимо.
– Пожалуй или безусловно? – выматывает душу Шевляков.
– Безусловно.
Гребенщиков расслабленно откидывается на спинку стула, решив, что вопросы исчерпаны, но не тут-то было. Снова звучит приглушенный голос Окушко:
– Расположение пульта управления впритык к конвертеру допустимо?
– С этим можно мириться.
– А сына своего вы послали бы работать на этот пульт? – устремляется в образовавшийся прорыв Рудаев.
– Мне еще рано выбирать ему специальность. Ответ ничего не разъясняет, но по тону он вполне благопристойный.
Черемных использует паузу, чтобы избавить Гребенщикова от дальнейшего допроса. Он и сам недолюбливает этого зарвавшегося человека, но поражение Гребенщикова будет означать поражение директора.
– Мы немного отвлеклись, – говорит он уже совсем миролюбиво. – Давайте по существу.
– Я хотел бы услышать мнение товарища Троилина о проекте, – снова напоминает о себе Рудаев.
– Я прокатчик! – бросает Троилин.
– Простите, вы не только прокатчик, вы еще директор завода, – поправляет его Рудаев.
Троилин многозначительно взглянул на. Черемных, словно требовал: «Да выручай же в конце концов». Не дождавшись поддержки, пошел в обход, начал с конца, чтобы уйти от начала:
– Проект утвержден всеми инстанциями, мое дело реализовать его в срок, намеченный правительством. Вас же, как я убедился, сроки ни к чему не обязывают.
– В общем, пусть начальство думает, оно толстые папиросы курит… Мы люди темни, нам абы гроши…
Эти едкие по смыслу и по тону слова, брошенные Рудаевым в запале и некстати, слова, которые даже в устах отсталого рабочего прозвучали бы как демагогия, настраивают кое-кого против него. Нужно ли так? Уж слишком сильно проступает озлобление. А это чувство можно скорее объяснить личной ущемлённостью, чем заинтересованностью в деле. Обижен за директора и Надий.
– Давайте кончать эту бессмыслицу! – гневно выкрикивает он, рванувшись с места. – Рудаева я помню совсем шкетом. Задира, драчун. В папаню своего пошел. Яблочко от яблони… Слышал, работать с ним трудно, неровный. Ну и самое главное – над собой никого не признает. Рубит наотмашь, не глядя на седины.
Черемных надоедает этот маловразумительный, уводящий от цели разговор, он просит Надия высказать свое предложение.
– Всучить ему выговоряку и отпустить с завода, – . отвечает тот.
– Другие мнения будут? – спрашивает Черемных и, не дожидаясь ответа, ставит предложение Надия на голосование – должно быть, оно вполне устраивает его.
– А что же по существу проекта? – спохватывается Шевляков.
– У нас тут не экспертное бюро, такими специальными вопросами мы заниматься не можем, – с сознанием своей правоты произносит Черемных, и Троилин одобрительно кивает головой.
Окушко воздерживается – ни «за», ни «против». «За» мешает голосовать совесть, «против» – смелость, вернее отсутствие смелости. Он первым уходит с бюро, бросив на Рудаева укоризненный взгляд: из-за тебя-де отношения с начальством испортил, а ты так глупо себя вел.
Этот безмолвный укор окончательно отрезвляет Рудаева. Действительно, он и поступал и вел себя глупо. Даже не послал своей записки в партийный комитет. Директору послал, секретарю обкома послал, а о людях, которые должны были раньше всех заняться ею, забыл. За эту ошибку он и расплатился сегодня. Пытаясь достать до потолка, оторвался от пола.
Глава 7Каждый день звонил Рудаев в обком, спрашивал о Даниленко и слышал один и тот же ответ:
– Еще не вернулся, ждем со дня на день. Ожидание для натур горячих всегда мучительно, а усугубленное непривычной бездеятельностью – просто непереносимо.
Несколько раз он порывался пойти на завод, потереться среди людей, но его отпугивала перспектива возможной встречи с Гребенщиковым. Еще, чего доброго, попросит удалиться как постороннего.
Вечерние часы скрашивала Жаклина. Она приходила прямо с работы и сразу вносила струю веселья. Безмятежного, как казалось ему, и безыскусственного, как казалось ей. У нее в запасе всегда был либо свежий анекдотик, либо занятная историйка, которую она старалась передать в юмористическом ключе.
Да и о заводе ей было что порассказать. В техническом отделе, сотрудники которого связаны со всеми цехами, сосредоточивались заводские новости. И Жаклина, обычно многое пропускавшая мимо ушей, теперь тщательно аккумулировала их, преисполненная желаний держать руку друга на пульсе заводской жизни. Один раз даже умудрилась унести месячный отчет и была счастлива, увидев, с какой жадностью погрузился Рудаев в пучину цифр, для нее непонятных и далеких.
В десять она исчезала, предоставляя времени право тянуться с такой скоростью, как ему вздумается.
Наконец-то Рудаев узнал, что Даниленко завтра возвращается восвояси.
– Тогда утром в Донецк. Хочешь со мной? – предложил он Жаклине.
Девушка долго не раздумывала. Позвонила своему начальнику, что-то легко и потому убедительно соврала насчет заболевшей тети и получила на день отпуск.
Выехали, как и договорились, ровно в семь. Ночной морозец сковал лужицы на асфальте – неожиданно ворвавшаяся весна за последние дни отступила, – и тонкий, как стекло, ледок разбрасывало из-под колес далеко в стороны. Снег на полях уже умирал, редкие островки его выглядели латками на теле земли, серыми от дымов, которые еще доставали сюда. Лениво пульсировал вдали подмороженный воздух, и солнце светило безвольно и сонно, будто снова отступило в зимнюю даль.
Рудаеву нравится езда, быстрая до самозабвения, бешеная. Чтоб голова от нее кружилась, чтобы все мысли летели врассыпную. Он даже болтать не любит в это время – болтовня отвлекает.
Притихла и Жаклина. Вжалась в сиденье – ей все кажется, что они вот-вот свалятся в кювет, либо столкнутся со встречной машиной – у Рудаева еще неукротимая страсть обгонять. Замаячит впереди автомашина – и он словно пришпоривает своего коня и не успокаивается до тех пор, пока машина не отстанет.
Жаклина изредка бросает косые взгляды на своего отчаянного соседа. Все мускулы на его лице поджаты, ни единого движения. Сросшиеся в одну линию брови изогнулись в азарте. Право же, можно подумать, что от скорости езды зависит вся его судьба.
Из-за поворота вынырнул Донецк, окольцованный цепью терриконов, огромных и, подобно египетским пирамидам, остроконечных. Кое-где они торчат в одиночку, в других местах группируются семьями – три, четыре, – а чаще всего сдвоены, как Эльбрус. Терриконы Жаклину не трогают. С ними ничего не произошло за это время, их не прибавилось и не убавилось. А вот больших домов появилось несметное количество, и они преобразили город до неузнаваемости. Не узнает Жаклина и центральной части города. Она окончательно сформировалась. На том месте, где стояли сбившиеся в кучу невзрачные домики старой Юзовки, родилась новая площадь, просторная, красивая, со сквером и фонтаном. И все дома, обрамляющие ее, большие и не повторяющие друг друга, выглядят теперь по-новому. Некоторые из них оделись в другой наряд – их покрыли светлой кафельной, плиткой.
– Не правда ли, чудо-город? – слышит она наконец голос Рудаева. – Вот увидишь его летом. Зелени и цветов – точно в ботаническом саду. Иностранцы просто млеют от восторга. Говорят, и представить себе не могли ничего подобного в шахтерском крае. Право же, мне начинает казаться, что нет города лучше нашего Донецка.
Жаклина с удовольствием выслушала это объяснение в любви к городу. Появилась надежда, что Рудаев осядет здесь, и та тонкая ниточка, которая связывает их сейчас, не порвется. Донецк не Тагинск и не Череповец. Она больше всего боялась, что настанет день, когда Рудаев огорошит ее сообщением об отъезде в какую-нибудь несусветную даль, так и не поняв чувств, которые владеют ею, не услышав слов, которые она никак не решалась сказать.
– Ты хотел бы здесь жить? – спросила Жаклина не без тайного умысла.
– Нет, – ни чуточки не помедлив, ответил Рудаев. – Не нравится мне здешний цех. К тому же я существо земноводное, тоскую по большой воде.
Идти в обком было рано, и Рудаев повез Жаклину по улицам.
– А где тебе нравится цех? – продолжала допытываться девушка.
– Больше всего у нас в Приморске.
– И только с цехом жаль тебе расстаться?
– Нет, не только. Я же сказал – еще с морем.
– И еще с Лагутиной… – Голос Жаклины предательски дрогнул.
Машина вильнула в сторону, шаркнула шинами по бордюру тротуара. Жаклина потускнела – ее опасения подтверждались.
Рудаев промолчал. Какое, собственно, право имеет эта Девчонка вторгаться в его святая святых? Кто она ему: жена, невеста? Впрочем, кое-какие права он ей дал. Многое доверял, многими мыслями откровенно делился.
На площади, которая называлась в просторечии «Ветка», потому что отсюда шло ответвление трамвайного пути на шахту, Рудаев остановил машину, и они с Жаклиной вышли на асфальт.
Высокий постамент поднимал над землей фигуру шахтера. Исполненный достоинства, устремленный вперед, он протягивает людям кусок угля. Возьмите! Разве это не то, что помогает жить, что прибавляет лишнюю толику к счастью?
Во Франции Жаклина повидала немало памятников и скульптур и судила о зодчестве довольно своеобразно – с точки зрения эмоционального восприятия. Ее не впечатляла напыщенная статичная парадность. Больше всего привлекало ее сочетание естественной простоты с символикой. Шахтер тоже был естественный и символичный. Она ясно представила себе молодого, крепкого, красивого парня, который вот таким щедрым жестом преподносит в подарок какой-нибудь конференции кусок антрацита из последней миллионной тонны, выработанной его бригадой.
– Ну как? – не без гордости, словно был автором скульптуры, спросил Рудаев и вместо ожидаемой оценки услышал:
– Боря, а что у вас с Лагутиной произошло?
– Слушай, Лина, люди расходятся не только потому, что между ними что-то произошло. Чаще как раз потому, что ничего не произошло. По-твоему, если мы завтра перестанем с тобой… – Он ушел от слова «встречаться», в него обычно вкладывается другой смысл, – перестанем видеться, то дадим повод для кривотолков?
– Мы и так даем повод… Соседи остаются соседями, у них есть глаза и уши. Даже сегодня Анна Сергеевна, это та, что на первом этаже, лукаво подмигнула мне, когда я садилась в машину.
Кто такая Анна Сергеевна, Рудаев не знал, как не знал и всех прочих соседей, но что такое человеческая молва, представлял себе и потому невольно насторожился.
– Выходит, я тебе порчу репутацию.
– Репутация девушки с точки зрения современной морали…
– Французской? – прервал ее Рудаев.
– Нашей… зависит не от того, встречается она или не встречается. Если человек стоящий – и тебе цена выше. Это одинаково касается и мужчин. Кстати, твоя репутация не подмочена. Лагутина очень интересная и умная женщина. Только…
– Что только?
– Старовата.
Рудаев насмешливо хохотнул, но простил этот выпад Жаклине, понимая, чем он вызван.
– Ты-то откуда ее знаешь?
– Я с ней даже разговаривала…
– Ты? О чем?
Встревоженность Рудаева задела Жаклину.
– Ты считаешь, что мне и поговорить не о чем? – с вызовом сказала она. – Конечно, я не так много лет прожила, как она, однако и я кое-что видела в жизни и постигла.
– А все-таки о чем вы говорили? – продолжал допытываться Рудаев.
Жаклина не ответила. Изучающе посматривала на Рудаева. Кроме простого любопытства, заметила еще и раздражение.
– Сядем в машину, – предложила она, огорошенная результатом своей разведки.
– О чем? – снова спросил Рудаев, когда, обогнув площадь, они поехали обратно.
– Мало ли о чем могут говорить две женщины… – загадочно произнесла Жаклина.
Рудаев досадовал на себя за то, что попался, проявив слишком большой интерес к этой встрече, и молчал. Удосужится – расскажет.
Молчала и Жаклина. Она поняла, что чувство к Лагутиной у Рудаева не прошло, рана не зажила, идет большая внутренняя борьба, исход которой далеко не ясен.
Остановив машину у обкома, Рудаев попросил Жаклину не проявлять нетерпения, если он задержится, и направился к подъезду.
Однако ждать долго не пришлось.
– Еще не приехал, – сообщил он, вернувшись. – Говорят, завтра. Но без особой уверенности. – Вздохнул. – Вот так каждый день: завтра, завтра… Поедем в Макеевку. Пора подумать и о себе,
* * *
Трудно сказать, что больше волнует человека, – свидание с домом, где ты рос и вырос, где по складам учился читать, делал ошибки, казавшиеся тебе роковыми и непоправимыми, или встреча с цехом, в который вошел, не умея отличить сталь от шлака, учился с азов тонкому искусству сталеварения, овладевал высотами мастерства, испытывал приливы неизбывного счастья от первых небольших удач и приступы безысходного отчаяния от промахов, где по-прежнему трудятся люди, которые учили тебя, как родного сына, не только мастерству, но и особой рабочей этике, прививали рабочую честность, рабочую гордость, воспитали окрыляющее чувство – чувство коллектива.
Рудаев спокойно миновал проходную – она была новая, незнакомая и никаких ассоциаций не вызвала, спокойно поднялся на мостик, ведущий в цех через подъездные пути, – его в ту пору тоже не было, но, когда шагнул в ворота и увидел печной пролет, знакомый до каждой мелочи, воспоминания шквалом нахлынули на него. Вот вторая печь. Здесь начался его трудовой путь, здесь он бросил первую лопату доломита на заднюю стенку и не добросил его, здесь доставал ложкой первую пробу стали и не достал ее, здесь впервые закрыл выпускное отверстие и потом всю ночь дрожал, опасаясь, что уйдет плавка, здесь его распекали за то, что чрезмерно утрамбовал массу, пришлось прожигать отверстие кислородом, здесь варил первую плавку самостоятельно и, к своему большому удивлению, сварил безупречно.
В этой смене не было людей, которые его учили, ругали и хвалили, но встречались люди, которых он учил впоследствии, бранил и одобрял, которым старался передать все то, чему выучили его, что воспитали в нем. Они подходили к нему, как к соратнику и другу, тепло жали руку, осведомлялись о здоровье и успехах, спрашивали о Гребенщикове – по-прежнему ли свирепствует или наконец притих и, самое главное, – как работает новый цех, как он выглядит.
И он вынужден был признаться, что этот цех, казавшийся ему когда-то совершенным, не идет ни в какое сравнение с их новым цехом. Достаточно того, что здесь тесно, а где тесно, – и работать труднее, и грязи больше, и дышится тяжело.
Нет-нет поглядывал он в сторону прославленной первой печи и фиксировал время, затрачиваемое на операции. Завалка двумя машинами. Это похоже на дуэт двух музыкантов, играющих на разных инструментах. Двадцать минут вместо двух часов. Ого! Заправка порогов молниеносная. Чугун заливается ковш за ковшом. Он не видел еще такого высокого темпа, такого безупречно налаженного ритма, такого соответствия между классом обслуживания печей и классом сталеварского мастерства. И, что особенно поразило его, все шло без крика, без выматывающей из тебя все соки нервотрепки, без суетни. Такое возможно при одном непременном условии: весь коллектив должен быть заинтересован в работе печи, а не только ее бригада.
Когда Рудаев спросил сталевара второй печи, не завидует ли он успехам первой, тот даже возмутился:
– Что вы, Борис Серафимович! Первая печь – гордость всего цеха. Нас, макеевчан, уже было ни во что не ставили. А вот на ней мы доказали, на какие дела способны. Лучшие в мире. Это обязывает, и ради этого каждый своим поступиться рад. И у начальника цеха голос окреп. Ему сейчас требовать легче – дайте кислородную установку, дайте металлолом.
Начальник цеха, очень молодой для этого поста парень, горячий и юркий, смотрел на вещи пошире.
– Смысл нашего эксперимента очень многозначен, – сказал он. – Мы снова приковали внимание к металлургии, доказав, что мартеновский процесс до сих пор мало изучен и таит огромные возможности. Вдобавок лупим по одному левацкому загибу. Может, попадалась статья, в которой один угодливый деятель убеждал, будто мартеновские печи безнадежно устарели, их нужно все немедленно сносить и заменять конвертерами? Мы дали мартеновскому процессу второе дыхание, если не сказать больше – вторую молодость. Как-никак мартены выплавляют семьдесят процентов всей стали в стране. Можно их сбрасывать со счета?
К начальнику подошел рабочий, предупредил, что в цехе директор.
– Такой же, как был? – спросил Рудаев.
– Такой же.
На заводе к Жукову отношение особое – и любят, и побаиваются. Большой, медвежеватый, добродушный, он покорял, как все истинно сильные люди, своей работоспособностью, бьющей через край энергией, конкретностью указаний и всегда хорошим расположением духа. Однако христианской незлобивостью он не отличался и мог распушить так, что потом костей не соберешь. Случалось это с ним раз в году, но опасались его гнева целый год.
Жуков широко улыбнулся, увидев Рудаева, мощно тряхнул ему руку, хотя расстались они не совсем дружелюбно. Обиделся на него Жуков за уход с завода – не хотелось терять хорошего, перспективного работника. Но потом смирился. Цех, какой строили в Приморске, для истинного мартеновца соблазн непреодолимый.
– Что, лавры первой печи не дают покоя? – Жуков хитровато прищурил большие светлые глаза.
– Не то. Вот стою и думаю: что вы будете дальше делать? Ну дадите полмиллиона тонн, ну еще дадите. А потом?
– Потом пусть министерство думает. Либо все печи так снабжать и цехи перекраивать, либо, если такой возможности не предвидится, работать меньшим числом агрегатов. И в том и в другом случае производительность труда возрастет. Но в первом варианте будет еще и металла больше, а во втором металла останется столько же. Что нам выгоднее?
– Металла больше.
– Хорошо, что понял. А ведь многие не понимают. Я думаю, когда Ленин говорил, что производительность труда – самое главное, он подразумевал под этим и рост производительности агрегатов. А у нас некоторые деятели как рассчитывают рост производительности труда? Посокращают несчастных уборщиц, посыльных, лаборанток – выплавка на каждого работающего увеличивается, производительность труда вроде возрастает, а количество тонн как было, так и осталось. Это тоже полезно – высвободить рабочую силу, которой у нас не хватает. Но генеральный, истинный путь – увеличение производства. И еще есть одно немаловажное соображение. Эта печь дает на триста тысяч тонн больше, чем любая другая такой же мощности. Вот завести десять подобных печей в Союзе – и дополнительно три миллиона стали в карман государства.
– Убавьте наполовину, – поправил Рудаев.
– Почему?
– Потому что на остальных печах, которые обездолите за счет этой, вы недополучите. К тому же такой распорядок развращает морально. И тех, кто в передовых ходит, и тех, кто в отстающих числится. Вот и попробуйте взвесить плюсы и минусы.
– В общем, не наше с тобой дело решать эту проблему, – заключил Жуков. – С нас достаточно, что поставили ее. А если всерьез – чего приехал?
– Если всерьез – на работу устраиваться.
– Что, уже и из конверторного попёрли? Ух ты, резвый какой!
Жуков рассмеялся. У него и так приятное лицо, но улыбка делает его эдаким рубахой-парнем.
– Даже с завода.
– Вообще назад перебежчиков не принимаю. Но тебя возьму. На какую роль – это подумать надо. Свалился как снег на голову. Для начала ткну куда-нибудь, не взыщи, а месяца через два у меня ожидается перестановка.