Текст книги "Обретешь в бою"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
В лабораторию Алла пришла как обычно к семи утра и только здесь узнала, зачем вызывали мужа ночью. Известие ее огорчило. Она уже привыкла к Рудаеву, разобралась во всех хитросплетениях его натуры, научилась предвидеть, что можно от него ожидать и чего нельзя, короче говоря, сработалась. Даже больше – испытывала к нему повышенную симпатию. Возможно, этому немало способствовали и окружающие – девушки в лаборатории называли начальника за глаза не иначе как «Рудаечка» и говорили о нем с почтительной нежностью. А вот как поведет себя с нею собственный супруг, снова получивший бразды правления, предугадать было трудно. Похоже, что станет придираться больше, чем к любому другому человеку, – надо же доказать, что сидеть дома куда приятнее, чем работать в цехе.
Дав задание утренней смене, Алла пошла на рабочую площадку. Отсюда, с высоты, взглянула на огромный бугроватый корж, распластавшийся по земле и цепко захвативший все, что попалось на пути. Размеры бедствия показались ей катастрофическими. Впечатление это усиливалось из-за множества людей, которые стеклись отовсюду, чтобы посмотреть невиданное зрелище.
За что бы она ни бралась сегодня, работа у нее не клеилась. Даже колбу с реактивом умудрилась разбить. С нарастающей тревогой ждала конца смены и рапорта. Сумеет ли Андрей найти на этот раз правильный тон, установить контакт с коллективом или рассатанится как свергнутый и вновь пришедший к власти монарх, жаждущий выместить зло на взбунтовавшихся и принявших иную веру подданных? Вспоминали его недобро и всегда противопоставляли ему Рудаева. «Комплиментов» в адрес мужа она наслушалась достаточно. Даже при ней люди не стеснялись в выражениях, больше того – переносили на нее свою неистребимую неприязнь к бывшему начальнику. Ей стоило много труда, чтобы расположить к себе подчиненных, убедить в том, что между мужем и женой нельзя ставить знак равенства. Но сегодня девчонки притихли и только исподтишка поглядывали на нее, будто теряли к ней доверие, будто стали опасаться.
До самого конца смены она колебалась – идти или не идти на рапорт, и все же пошла. Надо было продемонстрировать всём-всем, и мужу в том числе, что ее положение не изменилось, – сидела на рапортах при Рудаеве, будет сидеть и впредь. Но в рапортной почему-то спасовала. Предпочла занять укромное местечко за выступом стены, где обычно отсиживались те, кто не хотел попасться на глаза начальнику.
– Ну что, доработались? Доигрались? – были первые слова Гребенщикова, когда, стремглав пролетев рапортную, он опустился в кресло за столом.
Молчали люди. Алла увидела устремленные на нее взгляды, почувствовала, как краска стыда заливает ее лицо, и сразу пожалела, что пришла сюда.
– Как же вы, прославленный сталеплавильщик, умудрились так наварить подину? – не сходя с торжествующего тона, обратился Гребенщиков к Серафиму Гавриловичу.
– В таких условиях любая не выдержит, – не утратив достоинства, ответил сталевар.
Снова затяжная томительная пауза. Алла еще с макеевских времен знала эту привычку своего супруга изводить. Не только саркастическими нравоучениями, но и молчанием.
– Ваше заявление об уходе на пенсию отныне я считаю вступившим в силу. – Гребенщиков рассчитывал одним ударом разделаться со смутьяном и навести страх на всех остальных.
– А где оно, заявление? – с детской непосредственностью спросил Серафим Гаврилович.
– Как где? В этой комнате провозгласили. К потолку прилипло.
– Вот вы и напишите на нем резолюцию. Что старое вспоминать? С тех пор много стали утекло. Решил работать, пока силы есть.
– Силы, Херувим Гаврилович, нужно иметь не только в руках, не только в глотке, но и в голове.
– Это в теории так. А на практике мы видим, что некоторых одна глотка выручает, – отпарировал сталевар.
– Вы кого имеете в виду? – Гребенщиков, казалось, нарочно вызывал старика на резкость.
– Так, вообще. Философствую, – сманеврировал Серафим Гаврилович. – Возраст такой, к размышлениям располагает.
Люди откликнулись на реплику сдержанным смешком, но наблюдательный Гребенщиков отметил, что сдержанность эта отнюдь не от страха. Больше ради приличия. Решив оставить за собой последнее слово, угрожающе произнес:
– Мы с вами доразмышляем в моем кабинете! – Если у меня будет настроение.
И снова смешок, но уже откровенный, раскованный.
Гребенщиков не стал больше прошибать лбом неподдающуюся стену, перешел к анализу работы сталеваров. Больше всех попало Сенину. И не за что-нибудь существенное, а за небрежную запись на доске у печи периодов плавки.
Алла готова была провалиться сквозь землю. Первый раз присутствовала она на рапорте, который проводил муж, и, хотя много знала за ним дурного, не могла представить себе, что он так третирует людей. Ей казалось, что она не выдержит. Выскочит в конце концов из своего укрытия и убежит. Или еще хуже: выкрикнет в лицо мужу все, что ее возмутило и что вертелось сейчас на языке. Особенно больно было оттого, что он издевательски разговаривал не только с лучшими сталеварами цеха, но как раз с теми людьми, которые подошли к ним в ресторане в тяжелую пору опалы и всеобщего злорадства и отнеслись сочувственно. Тогда она истолковала их поведение как изъявление симпатии к несправедливо пострадавшему начальнику. Они подняли в ее глазах мужа. Уже позднее до нее дошло, что это был жест великодушия к поверженному сатрапу, жест, который мог не оценить только самый заскорузлый себялюбец. А он? Что делает он? Мстит. Мелко, изуверски, неприкрыто, словно задался целью, не теряя времени, снова подмять всех, вдолбить в непокорные головы, что противникам пощады не будет. Да, правы все те, кто говорил, что он злопамятен и неразборчив в средствах. Что же делать ей? Молча наблюдать за тем, как расправляется с людьми ее благоверный? Это недостойно. Восстать? Но способна ли она оказать влияние на него, на ход событий, на судьбу неугодных ему людей?
* * *
Вернувшись домой, Гребенщиков не узнал жену. Алла встретила ею холодно, ни слова не проронила за ужином и вообще вела себя как-то отчужденно. Он не торопился с вопросами, знал: если что залегло у нее на душе, долго не выдержит, расскажет. Это он, разобидевшись или разозлившись, мог молчать неделю, даже две, и ждать, пока Алла сама не начнет доискиваться, в чем же причина мужней немилости. Он легко переносил моральную изоляцию не только в цехе, но и дома, и Алла невольно сравнивала его с многолетним устойчивым растением, которое может долгое время обходиться без влаги и без солнечного тепла.
Вечер прошел в молчании. Гребенщиков читал английский журнал, что-то выписывал в толстую тетрадь (система долгих лет), Алла сидела в гостиной на диване, поджав под себя ноги, делала вид, что читает, а сама напряженно думала. Уважение к мужу, на котором держалась их близость, пошатнулось. Для нее не было внове, что он крут, нетерпим к людям, что тактика у него одна – нападение и интонация одна – превосходство, но объясняла это внутренней силой, которая вот так проявляла себя. Иногда ей казалось, что именно такие люди, железные, несгибаемые, бескомпромиссные, и должны выходить на орбиту, что на них земля держится. И тут же она возражала себе: а злоупотребляют ли своими возможностями все сильные личности? Наоборот, как правило, они добры и снисходительны. Почему же у ее мужа столько недостойных наслоений? Она пыталась оправдать эту аномалию наследственностью, усугубленной семейным воспитанием. Очевидно, с молоком матери впитаны в него эгоцентризм, себялюбие, высокомерие. Всем этим щедро наделена Валерия Аполлинариевна. Только кому какое дело, отчего человек плох? Кто, кроме нее, будет заниматься подыскиванием оправдывающих мотивов? И являются ли они достаточными для оправдания? Она серьезно опасалась, что, ежедневно общаясь с мужем в цеховой обстановке, наблюдая его, откроет такие свойства его натуры, которые оттолкнут ее окончательно, а значит, сделают дальнейшую семейную жизнь нетерпимой. Можно избежать этого, перевестись в центральную лабораторию. Но предоставлять теперь его самому себе тоже никак не хотелось.
Очень подмывало Аллу поговорить с мужем напрямик, но что-то препятствовало этому. Возможно, малодушие, а возможно, просто не хотелось признаться в том, что, по существу, подслушивала рапорт.
II вдруг она подумала о том, как поведет себя муж, если увидит ее на рапорте. Сделает вид, что ему все нипочем, что сам черт ему не брат, пли укротит, обуздает себя? Что ж, была не была, это она установит завтра.
Сон был поверхностный. Тянулась и тянулась вереница все тех же мыслей, только уже в пластическом изображении. Она видела мужа то безумствующим, то притворно вежливым, каким не видела никогда.
Утром, сделав соответствующие наставления тете Пате, безответной старушке, с присутствием которой в доме Валерии Аполлинариевне из-за безвыходности положения пришлось смириться, Алла отправилась в цех, твердо решив побывать на семичасовом рапорте, – не терпелось проверить свои предположения. Но в цехе решимость покинула ее – заведующая лабораторией обязана присутствовать только на дневном рапорте, и появление утром выглядело бы по меньшей мере странно.
Снова мучительно долгий день, и снова Алла не сумела скрыть своего состояния. Девушки смотрели на нее ужо не настороженно, а с сочувствием. Даже повздыхали, не таясь, о Рудаеве («Где-то наш Рудаечка, куда его денут, еще под суд, чего доброго, отдадут») и потом долго расспрашивали о нем Аллу, полагая, что если она и не все знает, то уж во всяком случае больше них. Никто не поверил бы ей, что целый вечер ни словом не обмолвилась она с мужем и что вообще муж о заводских делах с ней никогда не говорит.
В середине дня не удержалась, сбегала на шестую печь. Полным ходом шла уборка «козла». Человек пятнадцать автогенщиков, вооружившись длинными, как копья, металлическими трубками, подключенными к голубым баллонам, резали его струями кислорода. Фонтаны искр вздымались вверх, создавая иллюзию нескончаемого фейерверка.
В пятнадцать часов она с бьющимся сердцем переступила порог рапортной и села там, где сидела обычно, – в торце правого стола. Один за другим собирались люди. При Рудаеве сталевары размещались поближе к начальнику, но теперь заняли самую дальнюю позицию. Перенесли плавильные журналы и стали заполнять их.
А Катрич, этот неустрашимый сердцеед и балагур, неизменный сосед Аллы на рапортах (только здесь и представлялся случай оказать ей весьма скромные знаки внимания), на сей раз боязливо забился в угол. Серафим Гаврилович не удержался, чтобы не съязвить в его адрес:
– Отойди от зла – сотворишь благо…
При Рудаеве Алла охотно ходила на рапорта. Ей доставляло удовольствие быть среди людей, по которым изголодалась за годы затворнической жизни. Она чувствовала, что нужна им. От точности работы лаборанток зависела в огромной мере судьба тысяч тонн металла – кондиция, некондиция, брак, от скорости работы – скорость доводки плавок. Иногда на рапорта приводила она своих девочек, чтобы тоже причастились к этому великому чувству ответственности перед коллективом. Она убедилась в том, что укоряющий взгляд сталевара подчас значит куда больше, чем выговор или даже лишение премии. Легче получить наказание один на один, чем, как на суде, оправдываться перед людьми, которым испортил плоды восьмичасового напряжённейшего труда, завершающего усилия многих.
Рудаев не стучал кулаком по столу, не бранился, не привешивал обидных прозвищ, а уходили от него в слезах. Не обозленные – раскаявшиеся. Он говорил спокойно, сокрушенным тоном:
– Слушайте, Тоня (он всех лаборанток знал по именам), вы отдаете себе отчет в том, что натворили? Горняки добывали уголь и руду, коксовики превращали уголь в кокс, агломератчики спекали руку, доменщики плавили чугун, школьники собирали металлолом. Вы ведь сами, наверное, в школе радовались каждому куску железа, который удавалось найти. А известняк? А заправочные материалы? Газ, кислород, мазут – все это продукт огромного коллективного труда. И вдруг вы, Тоня, из-за того, что протанцевали до утра и не выспались, все это пускаете на ветер – либо в некондицию, либо даже в переплавку Вам не стыдно?
И было так стыдно и этой девочке, и тебе за эту девочку и за себя – значит, не обучила хорошо работать, – что лучше бы любые взыскания, любая резкость.
Сегодня на работе она следила за своими лаборантками как никогда, скрупулезно перепроверяла анализы, опасаясь, что их служебные отношения с мужем начнутся с конфликта. Нервничали и лаборантки, зная тяжелую руку Гребенщикова. Но, к счастью, все обошлось благополучно, придраться было не к чему.
Гребенщиков и на этот раз поломал традицию поочередного разбора операций на печах. Едва переступив порог, принялся за Сенина, но с неожиданным вывертом.
– Вы, Есенин, ловко бросаете цветы балеринам. Такое искусство показывали бы в цехе, когда отверстие забрасываете рудой. Я наблюдал. Один бросок на подину, другой на заднюю стенку. То недолет, то перелет. – Уселся, вытащил свой «скипетр», так назвали сталевары новую большую шариковую ручку, и закруглил: – А цветы у вас летят точно по назначению. Прямо к ножкам.
Обвел взглядом собравшихся, чтобы установить реакцию на свежий номер, и вдруг наткнулся на зардевшееся лицо жены.
Сенин промолчал, и Гребенщиков оставил его в покое.
Рапорт он провел спокойно, деловито и быстро. Пожелал хорошо отдохнуть, набраться сил для завтрашнего дня. Такое с ним случалось невероятно редко и сразу было отнесено на счет Аллы. Она поймала на себе несколько лукаво-многозначительных взглядов и была счастлива и горда.
Но радость оказалась преждевременной. Гребенщиков попросил ее задержаться.
Дождавшись, когда ушел последний человек, сказал вежливо, но подчеркнуто официально:
– Алла, я освобождаю тебя от присутствия на рапортах в те дни, когда в лаборатории никаких ЧП.
– Это разрешение следует понимать как запрещение присутствовать на рапортах?
– Если хочешь, то да.
– Но почему?
– Я не всегда считаю нужным объяснять мотивы своих распоряжений.
– А тебе самому эти мотивы достаточно понятны?
– Прошу держаться в рамках субординации. Здесь ты – моя подчиненная. – Губы Гребенщикова пустились в пляс.
– А ты не обратил внимания, что твои подчиненные уже не те, какими оставил?
– Не беспокойся, это фрондерство с них быстро сойдет. Итак, договорились?
Аллу смешила и раздражала форма беседы, но, поскольку она была навязана мужем, пришлось принять ее.
– Нет, – сказала она, глядя ему прямо в глаза. – Я использую права, которые мне предоставлены.
– Тогда я использую права, которые устанавливает трудовое законодательство. Лица, связанные родственными узами, не могут работать в положении соподчинения.
– Вы немного отстали от событий, Андрей Леонидович, – все еще внешне спокойно, но уже закипая, произнесла Алла. – Экспресс-лаборатория передана в ваше отсутствие в ведение центральной химической лаборатории.
Гребенщиков задумался. Но ненадолго.
– Не беда, я заберу ее обратно.
– Андрей!..
Она ушла потрясенная. Так великолепно разыграть из себя чужого! А не чужой ли он в действительности? Что если он дома разыгрывает роль своего? И где он настоящий? А угроза вернуть себе лабораторию! Он сможет. Он все сможет, если захочет. Все, кроме одного, – научиться вести себя достойно.
Вечером Алла попыталась вернуться к разговору, начатому в цехе, но муж категорически воспротивился – он не собирается нарушать железную традицию: в цехе у него нет дома, в доме нет цеха.
И тогда она сделала то, чего никогда не делала раньше. Оделась, не сказав ни слова, вышла, села в машину и уехала. Остановилась у телефонной будки, позвонила Лагутиной – нужно немедленно переговорить.
Когда Алла подъехала к домику на Вишневой, Лагутина стояла у калитки в шубке, шапочке и ежилась от холода, хотя было чуть ниже нуля. Она извинилась, что не может принять у себя, села рядом с Аллой, и они поехали по улицам, выбирая место, где удобно было бы спокойно постоять. На главной – запрещено, боковые – узкие, могут толкнуть. Алла покружила вокруг жилого массива и приткнула машину в углу большого двора.
Только сейчас, вглядевшись в лицо Лагутиной, увидела, что с нею что-то неладно. Припухшие веки, страдальчески сжатые губы.
– Хороша? – спросила Лагутина.
И Алле, приехавшей за утешением и советом, стало стыдно перед этой по сути очень мало знакомой женщиной, у которой, очевидно, свои неприятности, свое горе. Она не подыскивала слов утешения, не зная, что случилось у Лагутиной, а расспрашивать сочла бестактным. Хотя собственные огорчения теперь показались ей не такими уж страшными в сравнении с теми, какие бывают в семьях, все же она поведала обо всем, что ее тревожило, что наводило на грустные мысли.
– Я попробую поговорить с Подобедом. И с Троилиным. Думаю, они отвратят усилия вашего мужа, – сказала Лагутина. – А что вы решили ходить на рапорта – это разумно. Только сумейте выдержать характер. Мужу нужно помогать. Даже через «не могу».
Глава 16Поезд Москва – Приморск останавливается у рабочего поселка только на одну минуту. Этого достаточно, чтобы успеть сойти. Посадки тут нет – ну кто вздумает ехать пассажирским поездом каких-то два километра до конечной станции. Но Иронделей решили встречать именно здесь – отсюда до их дома рукой подать.
Еще год назад на этом месте вовсе не было остановки. Ирондели не подготовились к высадке, и чтобы задержать поезд, группа людей стала прямо на рельсах. Напрасно машинист грозил кулаком и бранился. Пока пассажиры из третьего вагона не выбрались на дощатый перрон, путь так и не освободили.
Встречал Иронделей весь поселок, встречали даже те, с кем они были знакомы только шапочно. Не терпелось увидеть людей, которые вновь обрели свою родину, обнять и расцеловать их.
Торжественно, как новобрачные, шествуют Анри и Елизавета Ивановна в сопровождении огромного кортежа. Кто-то где-то несет их вещи. Идет налегке и Сережка – заветную коробку с игрушками отдал дружку. Степенно, как взрослый, отвечает он на бесчисленные вопросы, которыми забрасывают мальчишки. Жаклину тоже облепили соскучившиеся по ней подружки и тоже расспрашивают наперебой.
Анри отбивается от нетерпеливых. Даже от Серафима Гавриловича.
– Подождите трошки. Придем до хаты – аккюратно расскажу.
У него и раньше был сильный иностранный акцент, а сейчас он проступает еще явственнее.
Анри не до разговоров. Сердце радостно щемит от знакомой до слез картины. Поселок Снежки, луг за ним, серебристая лента реки и город на том берегу, неузнаваемо разросшийся за эти два года. А вот и дом, где жили они до отъезда. Такой родной дом. На крылечке держится за перила и плачет от радости теща, которая любила его как родного сына. Сейчас она так разволновалась, что не может сделать и шага навстречу. К ней бросается Елизавета Ивановна. Анри тоже прилип к щеке, но его тотчас оттеснили Жаклина и Сергей.
Было бы лето, выставили бы на дворе столы и начался бы сабантуй на всю округу. Но в дом всем не втиснуться.
Потоптавшись у порога, знакомые расходятся, остаются только родственники, да еще Серафим Гаврилович с Анастасией Логовной на правах ближайших соседей.
Много занимательного рассказывает Анри, и все, что он говорит, дышит непосредственным восприятием человека, видевшего страну не из окна вагона, а окунувшегося в бездну житейских мелочей, незнакомых и непривычных. Во Франции его забрасывали вопросами о России и далеко не всегда верили. Не укладывалось в сознании рядового француза, что студентам платят деньги за то, что они учатся, что мебель не облагается налогом и ее можно иметь сколько угодно, что государство предоставляет квартиры рабочим и стоят они дешево, что завод платит зарплату людям во время болезни, что к рабочему на свадьбу может прийти даже директор и вместе со всеми запросто петь песни, что любого начальника, если заслужил, не возбраняется пробрать при всем честном народе и при этом нечего опасаться, что вылетишь за ворота и попадешь в черный список.
Впрочем, в сознании Анри тоже не укладывалось, почему, например, за вырванный в воскресенье зуб нужно платить в два раза дороже, чем в субботу или в понедельник, почему за одинаковую работу одному платят больше, другому меньше, почему квартирная плата съедает весь заработок неквалифицированного рабочего. Он так и не смог найти работу по специальности. И вообще искать работу было для Анри занятием совершенно незнакомым. Обходить заводы, фабрики, мастерские и слышать один и тот же ответ: «Не нужен».
Проходил месяц за месяцем. Можно было поступить приказчиком в лавочку или грузчиком товаров в частный магазин. Но Анри и не мыслил пойти к кому-либо и услужение. Мешало самолюбие, воспитанное годами чувство собственного достоинства. Дело осложнялось еще и тем, что приехал он из Советского Союза, и, хотя был французским подданным, в приеме на приличную работу ему отказывали. И никому не пожалуешься. Все частное, а с частника какой спрос?
В конце концов Огюст через своих знакомых устроил Анри на завод американской фирмы «Вестингауз» упаковщиком тормозов. Большое, чистое, светлое помещение, смешанный запах свежих сосновых досок и машинного масла, веселый перестук молотков и… десятичасовой рабочий день. Да к тому же час обеденный перерыв. Анри почти не виделся с семьей. Чтобы не опоздать на работу в Олни-су-Буа, вставал в половине пятого, а возвращался к семи вечера, и то если мастер отпускал на десять минут раньше, чтобы успел на поезд. И всего сто двенадцать франков в неделю. Едва-едва на еду. А квартира? Они и думать не могли о том, чтобы спять квартиру. Если бы не Огюст, приютивший всю семью, трудно представить себе, как жили бы они. А заболеет кто-нибудь? Был же у Жаклины приступ аппендицита. Повторится еще раз – нужно делать операцию. Операция не сложная, а заплатишь за нее все деньги, которые остались – т продажи дома и машины, да еще в долги залезешь.
Все упиралось в деньги, все требовало денег.
Сколько зарабатывали товарищи, Анри не знал. Каждый получал франки в конверте и не говорил, сколько получает. Как с мастером договорился – так и платят. Случалось такое, что иному платили за ту же работу в два раза больше, но он тебе об этом не скажет, чтобы не сослался на него, требуя от хозяина столько же. Да и как требовать! У хозяина один ответ: «Не нравится – уходи».
Каждый прожитый день уносил какую-то толику заветного фонда и наращивал чувство тревоги. Если первое время они не переставали любоваться пышной роскошью дворцов, какой-то таинственной привлекательностью улиц и как завороженные, подолгу простаивали у витрин нарядных магазинов, всякий раз находя в них что-нибудь диковинное, то спустя полгода все это потеряло свой смысл. Недоступное великолепие этой страны теперь их совсем не трогало, они стали взирать на окружающее, не восхищаясь. Даже зазывные витрины магазинов, у которых, казалось бы, не грех задержаться, больше не привлекали – зачем растравлять себя, если не можешь купить.
Как ни странно было признаться даже самому себе, но на своей кровной родине Анри чувствовал себя пасынком. Его не оставляло ощущение, что и он, и его семья отрезаны от остального мира, что они здесь как за стеклянной стеной. Смотрите, но не соприкасайтесь. Ни к кому не дотянешься, никого не дозовешься. Все чужие. Нет у тебя работы – это никого не трогает, нет квартиры – устраивайся как можешь. Завтра Огюст откажет в комнате – и что они будут делать? И Жаклине учиться не на что – в старших классах и в специальных училищах обучение платное, плата очень высокая. Скоро вне школы останется и Серж.
А отец? Он даже не пришел к поезду в Фрессеннвилле, и сразу отнял у Анри радость свидания со всем, что было дорогим и близким. Кристиан остался прежним. Дети от первого брака были ему чужие. К ним он не ходил и в гости к себе не звал. Встретятся случайно на улице, перебросятся несколькими словами – на том все общение и заканчивалось. Анри тоже встретил его на улице. Кристиан, с виду еще не старый, красивый мужчина с мопассановскими усами, ехал на велосипеде, весело насвистывая, и проехал бы мимо Анри, если бы тот не преградил ему дорогу. Без всяких чувств, не выказывая никаких эмоций, поцеловал он сына и после настоятельных его просьб пожаловал в дом к Мартине. Удостоив поцелуем Елизавету Ивановну и внуков, стал придирчиво рассматривать костюм Анри, платье невестки, обувь детей.
Спросил недоверчиво:
– Это все там купили? У них есть такие вещи? Анри укоризненно покачал головой.
– Эх вы, Европа, цивилизация… – и положил перед отцом альбомы с видами Москвы, Ленинграда и ВДНХ.
Кристиан просмотрел их, и все же сомнения его не развеялись.
– А эти… как их называют… что на ногах в России носят?
Анри переглянулся с женой – о чем это отец? Она повела плечами – тоже не поняла.
– Да он, наверное, о лаптях! – догадалась Жаклина. – Ты что, отец, в своем уме? – весело рассмеялся Анри. – Слышал о лаптях двадцать лет назад – так в голове и засело? Ты в своей берлоге даже от самых отсталых французов отстал.
– Так я же…
– Я же, я же… – не выдержав, рассердился Анри. – О лаптях так давно и прочно забыли, что, когда они потребовались для спектакля Большому театру, по всей стране искали, кто бы мог сплести. Людей в космос запускают, а ты…
Анри достал бутылку «Столичной», огромную, на двести пятьдесят штук, коробку папирос «Запорожцы», банку икры.
Чокнулись. Кристиан отхлебнул глоток и поперхнулся. Для него, привыкшего к сидру, водка была адским напитком, а папиросы после трубки, наоборот, казались легкими. Но коробка с разухабистыми запорожцами на крышке произвела неотразимое впечатление. Он нет-нет брал ее в руки, вертел, открывал, закрывал. От икры он отказался – лакомство непривычное и потому показалось невкусным.
Просидев не больше часа, он ушел, но вскоре возвратился снова, теперь уже со свертком под мышкой. Развернул – разделанный кролик. Во рту бумажка «2 кг 650 гр.».
– Сколько? – нерешительно спросил Анри, зная отца и в то же время боясь нанести смертельную обиду.
– Тысяча триста. Старых, конечно.
Анри достал две бумажки. Отец отсчитал сдачу и ушел, так и не пригласив сына к себе.
Анри опустился на стул и долго сидел молча. Стыд душил его. Лизина мать отдала им половину своего дома, а свой отец не пускает в дом. Три месяца Лизины родные не разрешали ему поступить на работу, чтобы набрался сил, откармливали, отрывая последнее от себя, а родной отец, не видавший сына целую вечность, берет с него, как барышник, деньги за ничтожного кролика… Облагодетельствовал…
Ехал бы Анри к отцу, плюнул бы он на все и вернулся назад. Но он ехал во Францию, на родину, которую любил так же, как дети любят мать, родившую их, даже когда не знают ее.
Делать Анри в Фрессеннвилле было нечего. Трудно жили здесь. Муж Мартины работал на фабрике сувениров, работал по десять часов да еще на дом брал работу. Все уже ложились спать, а он все постукивал своим молоточком, делая заготовки для сувениров. Что бы это ни было – брошки ли, серьги, настольные термометры, рамки для небольших фотографий – все имело форму замка. Получал он немного, и семья едва-едва сводила концы с концами. Шанталь тоже работала, делала картонные коробки для упаковки товаров и жила не лучше младшей сестры.
Анри с семьей уехал в предместье Парижа. Но и здесь ощущение, что ты лишний, ничейный, как киплинговская кошка, преследовало его. С каждым днем нарастало тягостное ощущение вины перед семьей. На что обрекает он жену, детей? Он еще куда ни шло, он у себя на родине. А они? Трое покинули свою страну ради того, чтобы он один жил в своей. Разве это справедливо? Он ощущал себя сыном двух матерей. Одна дала жизнь, вырастила, другая воспитала, поставила на ноги. Одна ему сродни по крови, другая – по духу. Какой отдать предпочтение? Чей он должник? Кому служить до конца своих дней?
Тоска, как зверь, караулящий свою жертву, подкрадывалась все чаще и чаще к нему и грызла, грызла, пока он не принял окончательного решения: надо вернуться обратно.
С этой мыслью Анри теперь засыпал и просыпался. Желание это было неизмеримо сильнее того, которое влекло его сюда. Тогда он был только во власти эмоций, сейчас осознал и продумал все сполна.
А на кухне, заставленной снедью, не уместившейся на праздничном столе, вел пресс-конференцию Сережка. Он захлебывался от восторга. Все ему нравилось во Франции. В школе особая система поощрения: ответил хорошо – получи талончик. Десять талончиков дают право на подарок: книжка, пластмассовый лимузин, картинка для вырезания. Взял билет в кино – и сиди два, три сеанса, пока не надоест. А фильмы какие! Стрельба, беготня, погоня! Если попадется двухсерийный фильм, то человек сорок ухлопают! А магазины игрушек! Все, все есть там, начиная от рогаток, тех самых рогаток, которые здесь приходилось делать самому, до ракет дальнего действия и летающих самолетиков. Жаль только – дорого, не по карману было. Впрочем, иногда игрушки приходили домой сами и даже бесплатно. Следи только, чтобы мама покупала стиральный порошок фирмы «Бонюкс», и обязательно найдешь в нем либо оловянного индейца верхом на коне, либо свисток, либо пластмассовую легковую машину.
Сережка демонстрирует свои сокровища, не все сразу, по одному, и приговаривает:
– Видишь! Видишь! У пас до этого не додумались. Порошок – так порошок, мыло – так мыло. А говорят, все для детей, все для детей…