Текст книги "Треугольная шляпа. Пепита Хименес. Донья Перфекта. Кровь и песок."
Автор книги: Висенте Бласко
Соавторы: Хуан Валера,Гальдос Перес,Педро Антонио де Аларкон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 65 страниц)
Барабаны войск капитана Чиво загремели у входа на улпцу Кампана в тот самый момент, когда с противоположной стороны появились черные капюшоны другого братства, которое тоже хотело захватить первое место. Толпа, сжатая между головами двух процессий, заволновалась в радостном ожидании. Будет драка!.. Братья в черных капюшонах не слишком испугались «иудеев» и их грозного капитана. Капитан же по-прежнему хранил ледяное высокомерие. Вооруженным силам не пристало ввязываться в драку с мужичьем. Но сопровождавшие процессию макаренцы во славу своего квартала бросились в атаку на черных братьев, пустив в ход палки и свечи. Сбежалась полиция, двое парней, горько жаловавшихся на то, что потеряли свои шляпы и палки, были арестованы, а кое-кого из кающихся, которые стонали, сбросив капюшоны и держась за головы, пришлось отвести в аптеку.
Тем временем капитан Чиво, коварный как конкистадор, осуществлял стратегический маневр, занимая со своими войсками Кампану до самого выхода на улицу Сьерпес. Победно звучала барабанная дробь, и раздавались возгласы доблестных защитников чести квартала: «Здесь никто не пройдет! Да здравствует святая дева макаренская!»
Улица Сьерпес превратилась в зрительный зал, все балконы были заполнены публикой, сияли электрические фонари, висящие на протянутых от дома к дому проводах, из ярко освещенных окон кафе и магазинов выглядывали головы любопытных, вдоль домов стояли ряды стульев, сплошь занятые зрителями, которые вскакивали на сиденья всякий раз, как отдаленные звуки труб и барабанов возвещали приближение носилок с новой сценой.
В эту ночь весь город не спал. Даже богобоязненные старушки, запирающие обычно свои двери после вечерней молитвы, бодрствовали, чтобы до рассвета наблюдать за прохождением бесчисленных процессий.
Пробило три часа ночи, но ничто не указывало на позднее время. Кафе и кабачки были полны народу. Из открытых дверей харчевен доносился соблазнительный запах кипящего масла. На всех углах раздавались звонкие возгласы бродячих торговцев, предлагавших сладости и напитки. Семьи, которые выходят на улицу в полном составе только по большим праздникам, простаивали с двух часов ночи до утра, разглядывая одну процессию за другой. Перед зрителями двигались статуи святой девы в роскошных бархатных мантиях, вызывавших крики восторга; изображения Христа-искупителя в золотой короне и парчовых ризах – целый мир каких-то нелепых созданий, чьи трагические, залитые слезами и кровью лица составляли резкий контраст с театральной роскошью увешанных драгоценностями костюмов.
Иностранцы, пораженные этой странной христианской церемонией, похожей скорее на веселый языческий праздник – проявления скорби можно было заметить только у Христа и богоматери,– выслушивали объяснения сидящих рядом с ними севильянцев.
Вот пронесли сцену осуждения Христа, потом святого Христа безмолвного, богоматерь скорбящую, Иисуса с крестом на плече, богоматерь в долине, господа нашего Иисуса, трижды упавшего, богоматерь, льющую слезы, господа почившего, богоматерь трех скорбей. Вслед за каждым изображением шагали кающиеся в черных, белых, красных, зеленых, синих и фиолетовых плащах. Их лица были скрыты под остроконечными капюшонами, и только глаза таинственно поглядывали сквозь прорези масок. Медленно продвигались тяжелые носилки по узким улицам. Выбравшись наконец на площадь святого Франсиска и очутившись перед трибунами, построенными у дворца Аюнтамьенто, носильщики делали пол-оборота и опускались на колени. Статуи, оказавшись лицом к публике, как бы приветствовали собравшихся на фиесту иностранцев и важных особ.
Подле носилок шагали мальчишки, нагруженные кувшинами с водой. Едва лишь площадка останавливалась, как бархатный полог, спускавшийся до самой земли, приподнимался, и из-под него Появлялись двадцать или тридцать человек с намотанными вокруг головы платками, все полуголые, обливающиеся потом, красные от натуги, похожие на измученных усталостью дикарей. Это были «галисийцы», наемные носильщики; все называли их галисийцами, независимо от их происхождения, словно считали местных жителей неспособными к такому долгому и тяжелому труду. Носильщики жадно пили воду, а если поблизости находилась какая-нибудь таверна, то поднимали бунт и требовали вина. Проводя в своем заточении много часов подряд, они глотали пищу, скорчившись под носилками, и тут же отправляли другие потребности. Не раз после того, как святая сцена, простояв долгое время на одном месте, двигалась дальше, в толпе раздавался хохот при виде следов, оставшихся посреди чистой брусчатой мостовой, а метельщики, подхватив плетеные корзины, бросались к месту происшествия.
Процессия подавляла своей театральной роскошью; поток движущихся эшафотов, мертвенно-бледных лиц и сверкающих одеяний не прекращался до самого утра, а вокруг кипело буйное веселье. Напрасно трубы издавали заупокойные стоны, оплакивая самое вопиющее из всех беззаконий, подлое убийство бога. Природа не соглашалась принять участие в освященной традициями скорби. Река, журча, несла свои воды под мостами и расстилалась сияющей полосой среди безмолвных полей. Апельсиновые деревья, эти кадила ночи, раскрыв тысячи белых уст, насыщали воздух ароматом трепещущей плоти. Пальмы шевелили перистыми ветвями над мавританскими зубцами Алькасара. Хиральда, словно голубой призрак, пожирающий звезды, вздымалась ввысь, закрывая часть неба своей стройной громадой, а луна, упившись ночным благоуханием, казалось, улыбалась и земле, взбухающей весенними соками, и сверкающему огнями городу, и кипящему в его недрах муравейнику – всем, кто радовался жизни, всем, кто пил и пел, превращая воспоминание о давно свершившейся смерти в нескончаемый праздник.
Иисус умер. Ради него женщины оделись в черные одежды и мужчины закутались в плащи с капюшонами, уподобившись каким-то странным насекомым. Трубы возвещали о его смерти театральными выкриками. Храмы оплакивали его в мрачном безмолвии, закрыв двери темными завесами… А река по-прежнему вздыхала и журчала, словно приглашая уединившиеся пары посидеть на ее берегах. И пальмы равнодушно склоняли вершины над зубчатыми стенами; и апельсиновые деревья источали манящий аромат, словно не признавали ничего, кроме власти любви, дарящей жизнь и наслаждение; и луна надменно улыбалась; и башня, казавшаяся голубой в лунном свете, теряясь в таинственной вышине, быть может, думала с простодушием неодушевленных предметов, что с веками изменяются человеческие представления и что те, кто некогда извлек ее из небытия, верили в другого бога.
Толпа на улице Сьерпес заволновалась в веселом оживлении. Под звуки музыки приближалась процессия братства Макарены. Бешено били барабаны, ревели трубы, кричали толпящиеся в беспорядке макаренцы. Зрители становились на стулья, чтобы как следует рассмотреть шумное, медленно продвигавшееся шествие.
Впереди, размахивая палками и выкрикивая приветствия святой деве, бежали посреди улицы оборванные мальчишки. За ними следовали растрепанные, нищенски одетые женщины; радостно озираясь вокруг, они гордо шествовали под любопытными взглядами городской знати по улице Сьерпес, в самом центре Севильи, куда редко заглядывали в обычное время.
В эту чудесную ночь они мстили за свою нищету, они кричали в окна кафе и клубов, где собрались богатые бездельники:
– Вот идут макаренцы! Смотрите все на лучшую в мире! Да здравствует святая дева!
Некоторые женщины тянули за руку захмелевших, повесивших головы мужей. Домой! Но нетвердо стоящий на ногах макаре-нец сопротивлялся, отругиваясь и дыша винным перегаром:
– Отстань, жена. Должен же я спеть песенку смуглянке!
Прокашлявшись и поднеся руку к горлу, он устремлял взор на статую и хрипло затягивал песню, которая тонула в оглушительном, нестройном гуле труб, барабанов и голосов. Безумие захлестнуло узкую улицу, можно было подумать, что пьяная орда идет на приступ. Сотни голосов распевали на все лады. Вокруг носилок со статуей толпились бледные, потные, едва державшиеся на ногах парни, без шляп, в расстегнутых жилетах, и умирающими голосами тянули саэту, цепляясь за плечи товарищей. По пути к улице Сьерпес на тротуарах Кампаны валялись распростертые тела макаренцев, павших в славном походе.
В дверях одного из кафе стоял Насиональ. Он пришел вместе со всем семейством посмотреть процессию братства. «Предрассудки и отсталость!» Однако, следуя обычаю, он каждый год присутствовал при захвате улицы Сьерпес буйными макарепцамп.
Насиональ немедленно узнал Гальярдо по его стройной фигуре и характерному для каждого тореро изяществу, которого не могла скрыть даже инквизиторская хламида.
– Хуанильо, вели процессии остановиться. Тут в кафе сидят иностранцы, им хочется получше рассмотреть Макарену.
Носилки со священной ношей замерли неподвижно. Музыка заиграла один из тех бравурных маршей, какими обычно развлекают публику перед боем быков, и тут невидимые носильщики стали в такт музыке переступать с ноги на ногу, раскачивая платформу из стороны в сторону и прижимая зрителей к стенам домов. Святая дева вместе со всеми своими драгоценностями, цветами, светильниками и тяжелым балдахином заплясала под звуки веселой музыки. Этот тщательно подготовленный номер был предметом особой гордости макаренцев. Все парни квартала, вцепившись в края площадки, раскачивались вместе с ней и орали во все горло, восхищаясь этим чудом ловкости и силы:
– Пусть смотрит вся Севилья!.. Вот так здорово! Только ма-каренцы способны на это!
И когда музыка умолкла и носилки остановились, раздался оглушительный возглас – непристойный и богохульный, но вызванный чистосердечным восторгом. Кто-то пожелал здравствовать святой Макарене, святейшей, единственной, которая может и то и это лучше всех известных и неизвестных ему дев.
Братство продолжало свое триумфальное шествие, теряя павших бойцов на каждой улице и в каждой таверне. Восходящее солнце застало процессию далеко от ее прихода, на другом конце Севильи. Утренние лучи заиграли на сверкающем убранстве статуи и осветили мертвенно-бледные лица участников празднества. Весь кортеж, застигнутый рассветом, походил на толпу распутных гуляк, расходящихся после оргии.
Неподалеку от рыночной площади носилки были брошены посреди улицы, п вся процессия разошлась по ближним кабакам «пропустить утренний стаканчик», заменив на этот раз местное вино крепким агуардьенте из Касадьи-и-Руте. Белые туники братьев превратились в грязные тряпки, покрытые отвратительными пятнами. Перчатки были растеряны. За углом один из кающихся, изогнувшись дугой и опираясь на погасший факел, шумно освобождал свой переполненный желудок.
От блестящего иудейского воинства уцелели только жалкие остатки; можно было подумать, что оно возвращается после разгрома. Капитан еле плелся, шатаясь из стороны в сторону; сломанные перья свисали на его серое лицо, но он старательно оберегал свое славное одеяние от чужих рук. Честь мундира превыше всего!
Гальярдо покинул процессию вскоре после восхода солнца. Хватит и того, что он сопровождал святую деву в течение всей ночи, и, уж конечно, этого она ему не забудет. Последние часы фиесты, продолжавшейся до полудня, когда Макарена возвращалась в церковь святого Хиля, были самыми тяжелыми. Выспавшиеся, свежие и трезвые, зрители издевались над грязными и пьяными после всенощного бдения братьями, которые были смешны в своих капюшонах при свете солнца. Нехорошо, если увидят, как матадор поджидает этот пьяный сброд у дверей кабака.
Сеньора Ангустиас встретила сына в патио и помогла ему освободиться от облачения. Гальярдо нужно было хорошо отдохнуть после того, как он исполнил свой долг перед святой девой. В воскресенье предстояла коррида – первая после его несчастья. Проклятое ремесло! Никогда не знаешь отдыха, да и бедные женщины недолго пожили спокойно – снова начинаются тревоги и страхи.
Всю субботу и воскресное утро матадор принимал визиты восторженных поклонников, приехавших в Севилью из других городов на ярмарку и праздничные корриды, назначенные в дни страстной недели. Все радостно ему улыбались, уверенные в новых успехах:
– Поглядим, каков ты! Любители надеются на тебя. Как ты себя чувствуешь?
Гальярдо не сомневался в своих силах. За время, проведенное в деревне, он очень окреп. Теперь он чувствовал себя таким же сильным, как до ранения. Правда, когда он охотился в Ринконаде, он ощущал в раненой ноге небольшую слабость, напоминавшую ему о несчастном случае. Но замечал он ее лишь после больших переходов.
– Сделаю все, что могу,– ронял Гальярдо с напускной скромностью.– Надеюсь, все будет хорошо.
Тут вмешивался дон Хосе, как всегда слепо верящий в своего кумира:
– Ты будешь хорош, как роза… как ангел. Считай, что все быки у тебя в кармане!
Поклонники Гальярдо, позабыв на время о корриде, принялись обсуждать новость, облетевшую весь город.
Среди лесистых гор, в провинции Кордова, гражданская гвардия обнаружила разложившийся труп с размозженной головой, почти начисто снесенной выстрелом в упор. Опознать труп оказалось невозможно, но, судя по одежде и карабину, это наверняка был Плюмитас.
Гальярдо слушал молча. С того дня как бык поднял его на рога, он ни разу не видел разбойника, но хранил о нем добрую память. Батраки с фермы рассказывали, что в то время, когда матадор боролся со смертью, Плюмитас дважды заходил в Ринко-наду справляться о его здоровье. Потом, когда Гальярдо жил с семьей в имении, пастухи и работники часто сообщали ему тайком, что Плюмитас, повстречав их на дороге и узнав, что они из Рин-конады, передавал привет сеньору Хуану.
Бедняга! Гальярдо с грустью вспоминал его предсказания. Его убили не жандармы. Его подстрелили во время сна. Он пал от руки своих, от руки какого-нибудь «любителя», одного из тех, что идут за тобой по пятам, снедаемые стремлением к славе.
В воскресенье сборы на корриду были еще тягостнее, чем обычно. Кармен старалась казаться спокойной и даже присутствовала при том, как Гарабато одевал маэстро. Она болезненно улыбалась, притворялась оживленной и радостной – и ясно видела, что муж тоже скрывает свою тревогу под принужденным весельем. Сеньора Ангустиас бродила возле дверей, чтобы еще хоть разочек взглянуть на своего Хуанильо, словно боялась потерять его навсегда.
Когда Гальярдо, надев головной убор и перебросив плащ через плечо, вышел в патио, мать, заливаясь слезами, бросилась ему на шею. Она не произнесла ни слова, но прерывистые вздохи выдавали ее мысли. Выступать первый раз после несчастья и на той же арене, где он был ранен… Все суеверия, жившие в простой душе этой женщины, восставали против такой неосторожности. Ах, когда только он бросит эту проклятую работу! Разве у него еще мало денег?
Но тут вмешался зять, как непререкаемый судья во всех семейных делах. Полно, мамита, что тут особенного. Такая же коррида, как все. Нужно оставить Хуана в покое и не расстраивать его перед самым выездом своими причитаниями.
Кармен держалась мужественнее. Она не плакала, проводила мужа до дверей, старалась подбодрить его. Теперь, когда после страшной беды возродилась былая любовь и они с Хуаном жили спокойно и так любили друг друга, она не могла поверить, чтобы новое горе разрушило ее счастье. Рана Хуана была делом рук божьих: бог часто творит добро под видом зла, он хотел соединить их дорогой ценой. Хуан сегодня будет бить быков как всегда и вернется живой и невредимый.
– Желаю удачи!
Взглядом, полным любви, она проводила удалявшуюся карету, за которой бежала ватага мальчишек, восхищенных зрелищем сверкающих плащей. Оставшись одна, бедная женщина поднялась к себе в комнату и засветила лампаду перед статуэткой божьей матери, дарующей надежду.
Насиональ сидел рядом с маэстро, мрачный и нахмуренный. Сегодня был день выборов, но никто из его товарищей по квад-рилье пе знал об этом. Народ говорил только о смерти Плюмита-са и о бое быков.
Полдня бандерильеро провел вместе с товарищами из комитета, «работая ради идеи». Проклятая коррида помешала ему выполнить долг гражданина и привести к урнам нескольких друзей, которые без него так и не пойдут голосовать. Только «люди идеи» поспешили туда, где проходило голосование, а в городе как будто и не слыхали о назначенных выборах. На всех перекрестках стояли кучками отчаянно спорившие люди. Но спорили они только о бое быков. Что за народ! Насиональ с возмущением вспоминал, как мошенничали и нарушали закон враги, пользуясь этим равнодушием. Дон Хоселито, с жаром истого трибуна протестовавший против несправедливости, был брошен в тюрьму вместе с другими. Бандерильеро хотел было разделить их муки, но вынужден был покинуть друзей и, надев роскошный наряд, отправиться к своему маэстро. И такой произвол останется безнаказанным? И народ не восстанет?
На одной из улиц, прилегающих к Кампане, тореро увидели огромную толпу. Люди, словно взбунтовавшись, кричали и размахивали палками. Полиция с саблями наголо теснила толпу, отбиваясь от палок оружием.
Натшональ вскочил на ноги, готовясь выпрыгнуть из кареты. Наконец-то! Час настал!
– Революция! Народ вооружился!
Однако маэстро, сам не зная, смеяться ему или сердиться, толчком усадил Насионаля на место:
– Не валяй дурака, Себастьян. Всюду тебе чудятся революции и восстания.
Члены квадрильи расхохотались, догадываясь в чем дело. Благородный народ, не найдя билетов на бой быков в кассе по улице Кампана, намеревался взять кассу приступом и поджечь ее, чему воспрепятствовала полиция… Насиональ грустно поник головой.
– Реакция и отсталость! Недостаток образования!
Тореро прибыли в цирк. Бурная овация, несмолкаемые рукоплескания встретили выход квадрилий. Все аплодисменты относились к Гальярдо. Публика приветствовала его первое появление на арене после страшной раны, о которой столько говорили по всей Испании.
Когда Гальярдо вышел, чтобы убить первого быка, снова разразилась буря восторга. Из всех лож женщины в белых мантильях направляли на него бинокли. На солнечной стороне кричали и аплодировали так же, как на теневой. Даже враги были захвачены общим порывом симпатии. Бедный малый! Он столько выстрадал!.. Амфитеатр принадлежал ему безраздельно. Никогда еще Гальярдо не приходилось видеть, чтобы публика была настроена так единодушно!
Подойдя к председательской ложе, матадор обнажил голову и произнес приветствие. Оле! Оле! Никто не услышал ни слова, но все пришли в восторг. Должно быть, замечательно сказано. Рукоплескания провожали Гальярдо, шагающего к быку, но сразу сменились выжидательной тишиной, едва он оказался рядом со зверем.
Матадор взмахнул мулетой перед быком, однако на некотором расстоянии, совсем не так, как в прежние времена, когда публика воспламенялась, видя красный лоскут чуть не на самой морде быка. По безмолвному амфитеатру пробежала волна удивления, но никто не произнес ни слова. Гальярдо несколько раз топнул ногой, дразня зверя, и тот наконец лениво сдвинулся с места; но бык едва успел пройти под мулетой, потому что тореро с заметной поспешностью отскочил в сторону. Многие зрители переглянулись. Что бы это значило?
Матадор увидел рядом с собой Насионаля, а в нескольких шагах еще одного тореро, однако не крикнул, как бывало: «Все с арены!»
По рядам прокатился гул: зрители ожесточенно спорили. Друзья матадора сочли необходимым дать объяснения от имени своего кумира:
– Он еще не оправился. Рано ему выступать. Все эта нога!.. Разве вы не видите?
Плащи капеадоров развевались, помогая Гальярдо в его маневрах. Зверь очумело метался между красными полотнищами, но едва он хотел броситься на мулету, как кто-нибудь из тореро взмахом плаща отвлекал его от матадора.
Гальярдо, словно решившись покончить с этим странным положением, встал в позицию и с высоко поднятой шпагой бросился на быка.
Удар был встречен ропотом изумления: шпага вонзилась меньше чем на треть и, задрожав, едва не упала на песок. Гальярдо отскочил от рогов раньше, чем успел воткнуть клинок по самую рукоять.
– Но зато какой точный удар! – кричали энтузиасты, показывая на шпагу, и бешено аплодировали, стараясь шумом заглушить недовольство, вызванное неудачной попыткой.
Знатоки улыбались с сожалением. Этот парень потерял единственное, что в нем было: мужество, дерзость. Они видели, как он инстинктивно отдернул руку, нанося удар; видели, как он отвернул лицо, поддавшись страху,– так люди закрывают глаза, чтобы спрятаться от опасности.
Шпага свалилась на песок, и Гальярдо, вооружившись другой, снова направился к быку в сопровождении своих тореро. Насиональ держал плащ наготове, чтобы в нужный момент отвлечь быка. К тому же своим мычанием бандерильеро сбивал быка с толку, он заставлял зверя поворачиваться всякий раз, когда тот слишком близко подходил к Гальярдо.
Новый удар, и снова шпага вонзилась едва на половину.
– Да он и не подходит близко! – раздались протестующие голоса в публике.– Рогов боится!
Стоя лицом к быку, Гальярдо раскинул руки крестом, желая показать зрителям, сидящим за его спиной, что бык свое получил и с минуты на минуту должен упасть. Но зверь держался на погах и только поводил мордой из стороны в сторону.
Насиональ, размахивая плащом, заставил быка бежать и, выбпрая удобный момент, несколько раз изо всех сил ударил его плащом по шее. Публика, догадавшись о намерениях бандерильеро, запротестовала. Он заставил быка бежать, чтобы от движения шпага дальше вошла в затылок. А удары плащом тоже должны были вогнать клинок поглубже. Раздались крики: Насионаля называли мошенником, осыпали брапыо его мать, сомневались в законности его рождения; на солнечной стороне угрожающе поднялись палки, на арену полетели апельсины и бутылки, но бандерильеро словно оглох и ослеп; не замечая потока оскорблений и тяжелых предметов, он продолжал преследовать быка, зная, что выполняет свой долг и спасает друга.
Наконец из пасти быка хлынула кровь, ноги его подогнулись; он упал, но не опустил голову, как будто собираясь снова вскочить и броситься в бой. Пунтильеро подбежал к быку, стремясь поскорее с ним покончить и вывести маэстро из затруднения. В то же время Насиональ, незаметно нажав на шпагу, вонзил ее по самую рукоять.
Зрители солнечной стороны, от которых не укрылся этот маневр, вскочив на ноги, разразились яростными протестами:
– Мошенник! Убийца!..
Они негодовали, вступаясь за бедного быка, словно тот не был так или иначе обречен на смерть. Насионалю грозили кулаками, обвиняя его в страшном преступлении, и в конце концов бандерильеро пришлось, опустив голову, скрыться за барьером.
Гальярдо тем временем направился к председательской ложе с обычным приветствием. Наиболее верные сторонники провожали его хотя и громкими, но довольно жидкими аплодисментами.
– Ему не повезло,– говорили они с верой, недоступной разочарованиям,– зато какие точные удары1 Тут уж никто не станет спорить.
Матадор ненадолго задержался возле мест, где сидели самые ярые его приверженцы, и, опершись на барьер, постарался оправдаться. Бык никуда не годился: с ним невозможно было показать настоящую работу.
Поклонники, во главе с доном Хосе, соглашались – они и сами так думали.
Большую часть корриды Гальярдо провел между барьерами. Все его объяснения были хороши для публики, но сам он в глубине души испытывал жестокое сомнение и неведомое ему доныне неверие в свои силы.
Быки казались ему гораздо более крупными, чем обычно, наделенными какой-то «двойной жизнью»,– они не хотели умирать. Раньше они падали под его ударами с легкостью, похожей на чудо. Несомненно, ему подсунули самых зловредных быков из всего стада, чтобы осрамить его. Все интриги врагов!
В самых глубоких тайниках его сознания копошилось другое подозрение, но он не хотел к нему прислушиваться, не хотел извлекать его из темных глубин. Рука матадора как будто становилась короче в тот момент, когда вытягивалась вместе со шпагой для удара. Раньше она достигала затылка быка с быстротой молнии, теперь проходила бесконечный путь в опасной непреодолимой пустоте. Ноги тоже стали другими. Казалось, они жили собственной жизнью, независимой от остального тела. Напрасно, напрягая всю волю, он приказывал им стоять неподвижно и твердо. Они не слушались. Казалось, они сами видели опасность и с необычайной ловкостью отскакивали в сторону, едва их касалась струя воздуха, несущаяся перед быком.
Весь стыд поражения, всю ярость, вызванную собственным малодушием, Гальярдо обращал против публики. Чего хотят эти люди? Чтобы ради их развлечения он дал себя убить? Безумная отвага оставила достаточно следов на его теле. Ему незачем показывать свою храбрость. Если он чудом остался в живых, то только благодаря божьему провидению да молитвам матери и своей бедняжки жены. Он видел костлявое лицо смерти ближе, чем кто бы то ни было, и лучше всех знает, чего стоит жизнь.
«Думаете, вам удастся посмеяться надо мной!» – мысленно говорил он, разглядывая толпу.
Теперь он будет убивать быков так же, как большинство его товарищей. Один раз хорошо, другой раз плохо. В конце концов работа тореро – это ремесло: выбился на первое место – теперь главное остаться в живых, избегая опасности, как удастся. Нечего лезть на рога ради того, чтобы люди чесали языки о твоем бесстрашии.
Когда пришла очередь Гальярдо убить второго быка, он настолько проникся этими размышлениями, что почувствовал прилив спокойного мужества. Ни одна тварь теперь ему не страшна! Он сделает все возможное, чтобы избежать рогов.
Выйдя навстречу зверю, матадор бросил гордый клич, сопровождавший лучшие его выступления: «Все с арены!»
По толпе пробежал радостный шепот: «Гальярдо сказал: «Все с арены!» Сейчас он покажет, на что он способен».
Однако ожидания публики были обмануты. Насиональ по-прежнему шагал за маэстро с плащом через руку. Чутьем старого бандерильеро, привыкшего к тщеславным выходкам матадоров, он уловил театральную фальшь гордого приказа.
Гальярдо, остановившись на изрядном расстоянии от быка, развернул мулету и начал размахивать ею с некоторой опаской и не приближаясь к быку ни на шаг; плащ Себастьяна все время развевался рядом.
Застыв на мгновение перед мулетой, бык дернул головой, словно собираясь броситься, но остался на месте. Матадор, обманувшись его движением, проявил излишнее проворство и сделал несколько шагов, вернее прыжков, назад, удирая от быка, который и не нападал на него.
Этим ненужным отступлением Гальярдо поставил себя в смешное положение,– в публике послышались хохот и возгласы удивления. Раздалось несколько свистков.
– Беги, а то забодает! – иронически выкрикнул кто-то из зрителей.
– Баба! – женским голосом пропищал другой.
Гальярдо вспыхнул от гнева. Это ему! И где же, на арене Севильи!.. Он почувствовал сердцебиение, приносившее ему удачу в былые дни, и безрассудное желание слепо ринуться на быка,– а там будь что будет. Но тело не слушалось его. Руки, казалось, получили способность размышлять; ноги видели опасность и, взбунтовавшись, насмехались над требованиями воли.
Наконец зрители, возмущенные оскорбительными выкриками, пришли на помощь матадору и потребовали молчания. Как можно так обращаться с человеком, который едва оправился после тяжелой раны! Это недостойно севильского цирка. Веднте же себя прилично!
Гальярдо воспользовался сочувствием публики, чтобы выйти из затруднения. Он обошел быка и нанес ему предательский боковой удар. Зверь рухнул, как убойная скотина, из горла у него хлынула кровь. Некоторые зрители захлопали, сами не зная чему, другие свистели, большинство хранило молчание.
– На него выпустили каких-то трусливых псов! – кричал со своего места доверенный, хотя знал, что все быки были из стада маркиза.– Это не быки!.. Вот посмотрим, что будет в другой раз, когда дадут настоящих, благородных бойцов!
При выезде из цирка Гальярдо заметил, что публика молчит. Люди проходили мимо без единого приветствия, он не услышал ни одного из тех возгласов, какими, бывало, встречали его после удачного боя. За каретой даже не следовала толпа не попавших на корриду бедняков, которые всегда стояли у ворот, подстерегая сообщения о ходе боя и победах маэстро.
Первый раз Гальярдо вкуспл горечь поражения. Все бандерильеро были мрачны и молчаливы, как солдаты после разгрома армии. Но когда матадор приехал домой, обнял мать, Кармен и даже сестру, услышал радостные крики цеплявшихся за него племянников, он почувствовал, как рассеивается его грусть: «Будь оно проклято! Главное – жить. Главное – дать семье покой и получать с публики деньги, как другие тореро, не совершая безумств, которые рано или поздно приводят к гибели».
Через несколько дней Гальярдо почувствовал, что необходимо показаться на людях, повидаться с друзьями в дешевых кафе и в клубах на улице Сьерпес. Он полагал, что при нем недоброжелатели будут из вежливости молчать, и, таким образом, удастся избежать разговоров о провале. Целыми вечерами матадор просиживал в обществе скромных любителей, с которыми перестал встречаться с тех пор, как завязал дружбу с богатыми сеньорами. Потом он отправлялся в клуб Сорока пяти, где его доверенный, крича, размахивая руками и навязывая всем свои мнения, по-прежнему поддерживал славу Гальярдо.
Несравненный дон Хосе! Вера его была непоколебима, она была сильнее сомнений. Никогда его матадор не перестанет быть лучшим матадором в мире. Он не допускал никакой критики, никаких воспоминаний о недавнем провале: раньше, чем кто-нибудь успевал произнести хоть слово, он принимался оправдывать Гальярдо и в утешение присовокуплял мудрые советы.
– Ты еще не оправился после раны. Вот я и говорю: «Посмотрите на него, когда он будет совсем здоров, тогда и скажете…» Все будет, как раньше. Пойдешь прямо на быка – храбрость тебе сам бог дал,– раз! всадишь шпагу по самую рукоять…– и бык у тебя в кармане!
Гальярдо отвечал загадочной улыбкой. Положить быка в карман!.. Ничего другого он и не желает. Но увы! Они стали такими огромными и непокорными, так выросли за то время, что он не выходил на арену!..
Игра отвлекала Гальярдо от черных мыслей. Снова он стал проигрывать бешеные деньги за зеленым столом, окруженный богатыми молодыми людьми, которые не обращали внимания на его поражение, потому что считали его «светским» тореро.
Однажды вечером матадора пригласили поужинать в отеле «Эрптанья». Предполагалась веселая попойка в обществе нескольких иностранок легкого поведения, с которыми его приятели встречались в Париже. Дамы приехали в Севилью посмотреть на ярмарку и на торжества, приуроченные к страстной неделе, и теперь требовали, чтобы им показали все «самое живописное». Красота их уже несколько поблекла и поддерживалась при помощи различных косметических ухищрений. Молодые бездельники волочились за ними, привлеченные экзотикой, и всячески домогались их милостей, в чем редко терпели отказ.