Текст книги "Треугольная шляпа. Пепита Хименес. Донья Перфекта. Кровь и песок."
Автор книги: Висенте Бласко
Соавторы: Хуан Валера,Гальдос Перес,Педро Антонио де Аларкон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 65 страниц)
Племянница дона Иносенсио преисполнилась изумления перед подобным величием. Она раскрыла рот, чтобы как-то ответить на столь глубокомысленную речь, но из уст ее вылетел один лишь вздох.
– На мавров,– повторила донья Перфекта.– Это все равно что борьба между маврами и христианами. А ты думала, что если нагнать страху на моего племянника, то этим все разрешится… Ну и бестолковая же ты! Ты разве не видишь, что его поддерживают друзья? Ты разве не видишь, что мы отданы на произвол этих негодяев? Не видишь, что любой лейтенантишка может поджечь наш дом, как ему заблагорассудится?.. Неужели ты этого не можешь уразуметь? Ты не поняла еще, что нужно смотреть в корень? Ты не видишь чудовищной силы моего врага, не понимаешь, что это не один человек, а целая секта? Не понимаешь, что мой племянник – это не просто зло, а всеобщее бедствие. Но против этого бедствия, дорогая Ремедиос, мы, с благословения божьего, выставим свой батальон: он уничтожит мадридское адское ополчение. Говорю тебе, что это будет великое и славное дело…
– Хоть бы оно наконец свершилось.
– Ты в этом сомневаешься? Сегодня здесь произойдет нечто ужасное…– нетерпеливо проговорила сеньора.– Сегодня. Который сейчас час? Семь? Так поздно, и ничего еще не слышно!..
– Может быть, дядя что-нибудь знает, он уже пришел. Кар жется, он поднимается по лестнице?
– Слава богу,– произнесла донья Перфекта, вставая и направляясь навстречу исповеднику.– Он нам, наверно, расскажет что-нибудь хорошее. .
Торопливо вошел дон Иносенсио. Искаженное лицо каноника свидетельствовало о том, что душа его, посвятившая себя благочестию и занятиям латынью, была не так спокойна, как обычно.
– Дурные вести,– сказал он, положив на стул шляпу и развязав шнурки своей мантии.
Донья Перфекта побледнела.
– Идут аресты,– добавил дон Иносенсио, понизив голос, словно под каждым стулом сидело по солдату.– Несомненно, они подозревают, что здешний люд не собирается терпеть их дурацкие шуточки, вот они и ходят из дома в дом, хватая всех, кто прославился своей храбростью…
Донья Перфекта упала в кресло и изо всех сил впилась пальцами в его деревянные ручки.
– Но еще нужно, чтобы они позволили себя арестовать,– заметила Ремедиос.
– Многим из них… очень многим,– сказал дон Иносенсио с выражением величайшей похвалы, обращаясь к сеньоре,– удалось бежать, и они отправились с оружием и лошадьми в Вилья-орренду.
– А Рамос?
– В соборе мне сказали, что именно Рамоса ищут усерд-пее всего… Ах, боже мой! Хватать подобным образом несчастных, которые не сделали ничего плохого… Я просто не знаю, как честные испанцы терпят все это. Сеньора, рассказывая вам об арестах, я забыл сказать, что вам нужно сейчас же идти домой.
– Иду, сейчас же… Неужели эти бандиты могут устроить обыск в моем доме?
– Возможно. Сеньора, нас постигло горе,– торжественно и взволнованно провозгласил дон Иносенсио.– Боже, смилуйся над нами.
– У меня дома полдюжины хорошо вооруженных людей,– заявила донья Перфекта, меняясь в лице.– Неужели их тоже могут арестовать? Какое беззаконие!
– Да, уж, наверно, сеньор Пинсон не упустит случая донести на них. Сеньора, повторяю, нас постигло горе. Но бог поможет невинным.
– Я ухожу. Не забудьте зайти ко мне.
– Непременно, сеньора, как только закончу урок… Думаю, впрочем, что из-за тревожного положения в городе никто из учеников сегодня не придет в школу; но, состоится или не состоится урок, я все равно зайду к вам… Сеньора, не выходите сегодня одна! По улицам бродят эти наглые бездельники-солдаты, я боюсь за вас… Хасинто, Хасинто!
– Не беспокойтесь, я пойду одна.
– Пусть вас проводит Хасинто,– сказала мать молодого адвоката.– Он, должно быть, уже встал.
Послышались торопливые шаги Хасинто', который бегом спускался по лестнице с верхнего этажа. Лицо его было красно, он тяжело дышал.
– Что случилось? – спросил его дон Иносенсио.
– В доме сестер Троя,– заявил юнец,– в доме этих, как их… значит…
– Ну, говори же, говори.
– Там Кабалъюко.
– Где? Наверху? В доме Троя?
– Да… Он говорил со мной с крыши: опасается, что и там до него доберутся.
– Вот скотина!.. Этот кретин наверняка попадется,– воскликнула донья Перфекта, раздраженно топнув ногой.
– Он хочет спуститься сюда. Просит, чтобы мы его спрятали.
– Здесь?
Дядя и племянница переглянулись.
– Пусть спускается! – резко бросила донья Перфекта.
– Сюда? – спросил дон Иносенсио, скорчив недовольную гримасу.
– Сюда,– ответила донья Перфекта.– Ни в каком другом доме он не будет в большей безопасности.
– Тут ему в случае надобности легко будет выпрыгнуть пз окна моей комнаты,– заметил Хасинто.
– Ну, если это необходимо…
– Мария Ремедиос,– сказала донья Перфекта,– если его арестуют, все пропало.
– Пусть я дура и простушка,– ответила племянница каноника, положив руку на грудь и удерживая вздох, который она уже готова была испустить,– но его не арестуют.
Донья Перфекта быстро вышла из комнаты, и вскоре в кресле, на котором обычно сочинял свои проповеди дон Иносенсио, уже сидел, развалившись, Кабалъюко.
Неизвестно, каким образом эти сведения дошли до генерала Батальи, но несомненно, что наш умный воин знал о перемене настроения в Орбахосе. Поэтому в описываемое утро он приказал посадить в тюрьму всех тех, кого мы, на нашем языке, богатом терминами, взятыми из эпохи повстанческой борьбы, называем людьми на примете. Великий Кабальюко спасся чудом, укрывшись в доме сестер Троя, но, не считая себя там в безопасности, он перешел, как мы видели, в святой и свободный от подозрений дом доброго каноника.
Вечером войска, занявшие ряд важных пунктов, тщательно проверяли всех, кто входил и выходил из города, но Рамосу удалось ускользнуть, обойдя все ловушки, если только ему действп-тсльно пришлось их обходить. Это вконец взбудоражило население, и множество местных жителей на хуторах близ Вильяоррен-ды стали готовиться к бунту – делу весьма трудному. По вечерам они сходились, а днем расставались. Рамос прошелся по окрестностям, собрал людей и оружие, и так как на территории Вилья-хуана-де-Наара действовали летучие отряды, искавшие братьев Асеро, наш рыцарь в короткое время добился больших успехов.
По ночам с величайшим риском он храбро пробирался в Ор-бахосу, прокладывая себе путь при помощи хитрости, а возможно, п подкупа. Его популярность и поддержка, которой он пользовался в городе, до известной степени охраняли его, и мы, не боясь впасть в ошибку, можем сказать, что войска разыскивали этого доблестного рыцаря не столь усердно, как других, гораздо менее значительных представителей местного населения. В Испании, особенно во время войн, которые всегда носят здесь деморализующий характер, часто имеет место это отвратительное попустительство по отношению к деятелям крупного масштаба, между тем как мелких людишек безжалостно преследуют. Итак, пуская в ход свою смелость, подкуп или какое-либо другое средство, Ка-бальюко проникал в Орбахосу, набирал в свои отряды все больше п больше народу, накапливал оружие и деньги. В целях безопасности он не заходил к себе домой; у доньи Перфекты бывал очень редко – лишь когда приходилось обсуждать какие-либо важные планы – и ужинал обычно у друзей, чаще всего у какого-нибудь почтенного священника, а главным образом, у дона Иносенсио, который предоставил ему убежище в то роковое утро.
Между тем Баталья телеграфировал правительству и сообщил, что он раскрыл мятежный заговор и арестовал его зачинщиков, а те немногие, кому удалось ускользнуть от него, бежали и рассеялись по окрестностям, подвергаясь активному преследованию наших колонн.
ГЛАВА XXVI
МАРИЯ РЕМЕДИОС
Нет ничего более увлекательного, чем поиски причин интересующих, изумляющих или смущающих нас событий, и нет ничего более приятного, чем то чувство, которое овладевает нами, когда мы находим эти причины. Когда мы наблюдаем скрытую или явную борьбу бушующих страстей и, движимые естественным стремлением к индуктивному исследованию, которое всегда сопровождает процесс наблюдения, наконец раскрываем тайный источник этой бурной реки, мы чувствуем приятное удовлетворение, сходное с тем, какое испытывают географы, открывающие новые земли.
И вот сегодня бог даровал нам это удовлетворение, потому что, исследуя закоулки сердец, биение которых мы с вами подслушали, мы обнаружили факт, несомненно послуживший источником наиболее важных событий, рассказываемых здесь: страсть, явившуюся первой каплей воды в том взбудораженном потоке, течение которого мы наблюдаем.
Итак, продолжим наш рассказ. Оставим на время сеньору дв Полентинос и не будем думать обо всем том, что могло с ней случиться в то памятное утро, когда произошел ее долгий разговор с Марией Ремедиос и когда она, полная тревоги, вернулась домой, где ей пришлось выслушивать извинения и вежливые заверения сеньора Пинсона, который клялся, что, пока он жив, ее дом не подвергнется обыску. Донья Перфекта отвечала ему высокомерно, не удостоив его даже взглядом; он учтиво просил ее растолковать ему причину подобной неприязни, но вместо ответа сеньора потребовала оставить ее дом и дать, когда он сочтет удобным, объяснение своему коварному поведению в последнее время. Дон Каетано тоже принял участие в этом разговоре. Он объяснился с Пинсоном как мужчина с мужчиной. Но оставим семью Полентинос и подполковника – пусть улаживают свои дела, как могут; перейдем к рассмотрению вышеупомянутых исторических источников.
Займемся сейчас Марией Ремедиос, весьма уважаемой женщиной; пришло время посвятить ей несколько строк. Мария Ремедиос была сеньора, настоящая сеньора, потому что хотя она и была весьма скромного происхождения, однако доблести ее дяди дона Иносенсио, тоже человека невысокого происхождения, но возвысившегося как благодаря священническому сану, так и благодаря своей учености и влиянию, озарили своим необычайным блеском всю семью.
Любовь Ремедиос к Хасинто была настолько страстной, насколько может быть страстной материнская любовь. Она любила его до безумия; благополучие сына было для нее важнее всего на свете, она считала, что сын ее – непревзойденный красавец и талант, самое совершенное из созданий божьих, и за то, чтобы видеть его счастливым и могущественным, она отдала бы каждый миг своей жизни на земле и даже часть жизни вечной. Материнское чувство, несмотря на то что оно свято и благородно,– это единственное чувство, которое допускает преувеличение, единственное чувство, которое не опошляется даже тогда, когда граничит с безумием. Но как это ни странно, в жизни часто случается, что это преувеличенное материнское чувство, если ему не сопутствует совершенная чистота сердца и идеальная честность, уклоняется в сторону и превращается в достойную сожаления манию, которая, как и любая другая страсть, вышедшая из берегов, может привести к большим ошибкам и бедствиям.
Мария Ремедиос слыла в Орбахосе образцом добродетели, примерной племянницей; может быть, она такой и была. Она с большой готовностью оказывала услуги всем, кто в ней нуждался; никогда не давала повода для порочащих ее разговоров и слухов; никогда не занималась интригами. Она была благочестива, хотя иногда ее благочестие граничило с омерзительным ханжеством; помогала бедным; чрезвычайно искусно управляла домом своего дяди; ее всюду принимали любезно и радушно, ею всюду восхищались, несмотря на то что ее вечные вздохи и сетования никому не давали покоя.
Но в доме доньи Перфекты эта превосходная сеньора испытывала своеобразное capitis diminutio[136]136
Ограничение в правах (лат.).
[Закрыть]. В давние времена, времена очень суровые для семьи доброго исповедника, Мария Ремедиос (если это правда, зачем умалчивать об этом?) была прачкой в доме Полентинос. И не думайте, что донья Перфекта взирала на нее теперь с высокомерием; ничего подобного: донья Перфекта обращалась с ней как с равной и была к ней по-настоящему привязана, они вместе обедали, вместе молились, делились своими заботами, помогали друг другу в благотворительных и благочестивых делах и в домашнем хозяйстве… Но (мы не можем этого скрывать) между ними всегда оставалась какая-то невидимая черта, которой нельзя было переступить: ведь одна из них принадлежала к старинной знати, а другая была сеньорой лишь по положению. Донья Перфекта говорила с Марией на «ты», а Мария Ремедиос никогда не смела отрешиться от необходимости соблюдать некоторые условности этикета. Племянница дона Иносенсио чувствовала себя такой ничтожной в присутствии этой важной дамы, друга каноника, что к ее прирожденной застенчивости примешивался еще какой-то оттенок грусти. Она видела, что добрый каноник был в доме доньи Перфекты чем-то вроде несменяемого придворного советника; ее обожаемый Хасинтильо был в дружбе с сеньоритой, чуть ли не ухаживал за нею, и тем не менее бедная Мария Ремедиос старалась бывать в этом доме как можно реже. Нужно сказать, что она сильно обезблагораживаласъ (да простят мне подобное слово) рядом с благородной доньей Перфектой, и это было ей неприятно потому, что даже в ее вздыхающей душе жила, как и во всех других душах, своя маленькая гордость; если
бы ее сын был женат на Росарито, если бы он стал богатым и могущественным, если бы он породнился с доньей Перфектой, с сеньорой!.. Ах, это было бы для Марии Ремедиос небесным блаженством, в этом была цель ее земного и потустороннего существования, ее настоящего и будущего, это была самая заветная мечта всей ее жизни. Уже много лет сердце ее питало эту сладкую надежду. Эта надежда делала ее хорошей или плохой; смиренно богобоязненной илй отчаянно смелой; эта надежда делала ее тем, чем она была, ибо без этой надежды Мария не существовала бы, потому что вся жизнь ее была подчинена выполнению давно взлелеянного плана.
Мария Ремедиос обладала самой заурядной внешностью. Она отличалась только изумительной свежестью лица, от которой казалась моложе, чем была на самом деле; одевалась она всегда в траур, несмотря на то что овдовела уже давно.
Прошло пять дней с момента переселения Кабальюко в дом сеньора исповедника. Вечерело. Ремедиос вошла с зажженной лампой в комнату дяди и, оставив ее на столе, уселась напротив старца, который, точно пригвожденный к креслу, долгое время пребывал в задумчивости. Он опирался головой на руки, и пальцы его морщинили загорелую кожу подбородка, не бритого уже несколько дней.
– Кабальюко придет сегодня ужинать? – спросил дон Ино-сенсио племянницу.
– Да, сеньор, придет. В почтенных домах вроде нашего бедняга чувствует себя в полной безопасности.
– Ну, а мне как-то не по себе в моем весьма почтенном жилище,– возразил исповедник.– Как рискует храбрый Рамос!.. Мне сказали, что в Вильяорренде и в окрестностях собралось много народу… говорят, очень много… Ты слышала что-нибудь?
– Слыхала, что солдаты ведут себя, как варвары…
– Удивительно, как эти людоеды еще не устроили обыска в моем доме! Честное слово, если ко мне войдет кто-нибудь из этих молодчиков в красных штанах, я свалюсь на месте.
– Нечего сказать, весело! – промолвила Ремедиос, вздохом выражая чувства, обуревавшие ее смятенную душу.– Я никак не могу забыть лица доньи Перфекты, она так расстроена… Знаете, дядя, вам нужно было бы пойти к ней.
– К ней? Сегодня вечером? По улице расхаживает солдатня. Представь себе, что какому-нибудь солдафону взбредет в голову… Донью Перфекту есть кому защитить: на днях ее дом обыскали и забрали шестерых вооруженных людей, которые там скрывались. А потом вернули их назад. Но нас-то кто защитит, если на нас нападут?
– Я уже велела Хасинто пойти в дом сеньоры, пусть он немного посидит у нее. А придет Кабальюко, мы ему скажем, чтобы он тоже туда отправлялся… Меня никто не переубедит – эти негодяи наверняка готовят большую пакость нашему дорогому другу. Бедная сеньора, бедная Росарио… И подумать только, что всего этого не было бы, если бы донья Перфекта согласилась на то, что я предлагала ей третьего дня…
– Дорогая племянница,– печально проговорил исповедник,– мы сделали все, что только было в человеческих силах, лишь бы осуществить наше святое намерение… Больше ничего нельзя сделать, Ремедиос. Мы разбиты. Смирись и не упорствуй далее – Росарио не станет женой нашего обожаемого Хасинтильо. Твои золотые мечты, твои надежды на счастье, которое в свое время казалось нам столь близким (их осуществлению я, как подобает хорошему дяде, посвятил все силы своего разума), превратились в химеру, развеялись, словно дым. Серьезные препятствия – злонравие некоего известного нам человека, очевидная любовь к нему девушки и другие обстоятельства, о которых я умалчиваю,– опрокинули наши расчеты. Мы уже почти победили – и вдруг оказались побежденными. Ах, племянница! Пойми одно: при нынешнем положении вещей Хасинто заслуживает значительно большего, чем эта помешанная девушка.
– Ах, дядюшка! – воскликнула Мария с весьма непочтительным раздражением.– Теперь вы заговорили о всяких препятствиях. Нечего сказать, отличились великие умы!.. Донья Перфекта со своими возвышенными мыслями, вы со своими сомнениями… Никуда вы оба не годитесь. Нет, плохо, что бог создал меня такой глупой, что он наделил меня головой из кирпича и замазки, как говорит сеньора, а то я давно бы уже решила этот вопрос.
– Ты?
– Если бы вы с ней разрешили мне действовать, как я хочу, все было бы уже давно сделано.
– При помощи палок?
– Зачем пугаться и делать большие глаза? Ведь убивать-то никого не будут – подумаешь!
– Ну, если начать с побоев,– улыбаясь, сказал каноник,– это вроде как почесаться… знаешь, стоит только начать.
– Ну вот! И вы туда же. Назовите меня жестокой и кровожадной… У меня духу не хватит даже червяка убить, вам это известно… Всем понятно, что я никому смерти не желаю.
– В общем, милая моя, как ни верти, а дон Пене Рей заберет девушку – теперь уже ничего не поделаешь. Он готов пойти на все, даже на бесчестный поступок. Если бы Росарио…– как она нас надула своим невинным личиком, своими ангельскими глазками, а?..– если бы Росарио, говорю я, не захотела… да… все можно было бы уладить, но, увы! она любит его, как грешник любит дьявола, ее сжигает преступный огонь; да, племянница, Росарио попалась, попалась в адскую ловушку сладострастия. Будем же честны и справедливы; отвернемся от этих преступных людей и не будем больше думать ни о ней, ни о нем.
– Вы не знаете женщин, дядюшка,– промолвила Ремедиос с льстивым лукавством.– Вы – святой человек, вы не понимаете, что у Росарито это всего-навсего прихоть, которую можно вылечить несколькими затрещинами.
– Племянница,– торжественно и назидательно заявил дон Иносенсио,– когда происходит нечто серьезное, прихоть называется уже не прихотью, а совсем по-другому.
– Дядя, вы сами не знаете, что говорите,– возразила племянница, лицо которой внезапно побагровело.– Неужели вы способны предположить, что Росарио?.. Как ужасно! Я буду защищать ее, да, да… Она чиста, как ангел. Дядя, вы заставляете меня краснеть и просто выводите из себя.
Когда Ремедиос произнесла эти слова, по лицу доброго каноника промелькнула тень печали, отчего он сразу как бы состарился.
– Дорогая Ремедиос,– начал он,– мы сделали все, что было в человеческих силах, все, что диктовала нам совесть. Что могло быть естественнее, чем наше желание видеть Хасинтито в родстве с этой знатной семьей, самой видной семьей в Орбахосе? Что могло быть естественнее, чем желание видеть его обладателем семи загородных домов, пастбища в Мундогранде, трех садов на хуторе Арриба, имения и других владений в городе и деревне, принадлежащих этой девушке? Твой сын обладает большими достоинствами, это всем хорошо известно. Росарито он нравился, и она ему нравилась. Казалось, что все шло как нельзя лучше; и сама сеньора, хотя и без большого восторга,– конечно, ее смущало наше скромное происхождение,– была, кажется, склонна к этому, потому что она меня очень уважает и чтит как исповедника и друга… Но вдруг является этот злосчастный молодой человек. У сеньоры, оказывается, есть обязательства по отношению к брату, и она утверждает, что не может отвергнуть предложение, которое племянник сделал ее дочери. Серьезный конфликт! Что мне было делать? Ах, ты ведь ничего толком не знаешь. Будем откровенны: если бы я увидел, что сеньор де Рей – человек добрых правил, который может сделать Росарио счастливой, я не стал бы вмешиваться в это дело; но я увидел, что он чудовище, и, как духовный пастырь этой семьи, чувствовал себя обязанным вмешаться в это дело. Я так и поступил. Ты же знаешь, что я задал ему перцу, как говорят в народе. Я разоблачил его порочность, доказал, что он безбожник, я открыл всем низость его сердца, отравленного материализмом, и сеньора убедилась, что она отдает свою дочь самому пороку… Ах, сколько мне пришлось потратить трудов! Сеньора колебалась – я укреплял ее нерешительную душу, я советовал ей, к каким законным средствам прибегнуть в действиях против племянника, чтобы удалить его без скандала; я внушал ей остроумные идеи; я часто видел, что ее чистая душа полна тревоги; я успокаивал ее, говорил ей, что та битва, которую мы ведем против столь опасного врага, вполне дозволена. Я никогда не советовал ей прибегать к кровавым методам насилия, к отвратительным жестокостям,– я предлагал ей тонкие ходы, в которых не было греха. Моя совесть чиста, дорогая племянница. Ты-то хорошо знаешь, что я боролся, что я трудился, как вол. Ах! Когда я приходил домой по вечерам и заявлял: «Мария, милая, паши дела налаживаются»,– ты просто с ума сходила от радости, целовала мне руки по сто раз, говорила, что я лучше всех на свете. Что же ты сейчас разгневалась? Это так не идет к твоему благородному и миролюбивому нраву. Почему ты на меня ополчилась? Почему ты говоришь, что зла на меня, и называешь меня, попросту говоря, мямлей?
– Потому что вы,– ответила Ремедиос, по-прежнему вне себя от гнева,– вдруг струсили.
– Да ведь все обернулось против нас, разве ты не видишь? Этот проклятый инженер, который пользуется благосклонностью военных, готов на все. Девочка его любит, девочка… больше я ничего не хочу говорить. Ничего не получится, говорю тебе – ничего не получится.
– Военные! Вы что, верите, как донья Перфекта, что будет война? Неужели для того, чтобы выкинуть отсюда дона Пепе, нужно, чтобы одна половина страны встала против другой? Сеньора сошла с ума, а теперь и вы тоже.
– Я того же мнения, что и она. Раз Пепе Рей в дружбе с военными, это частное дело принимает совсем иной оборот… Ах, племянница, если два дня назад я надеялся, что наши молодцы одним пинком выкинут отсюда солдатню, теперь, когда я увидел, как обернулось дело, когда я увидел, что большую часть наших защитников захватили врасплох еще до того, как они начали сражаться, что Кабальюко вынужден скрываться и что все гибнет, то я ни во что уже не верю. Идеи добра еще не обладают достаточной физической силой, чтобы сокрушить прислужников неправды… Ах, племянница, осталось одно – смирение, смирение…
И дон Иносенсио, подражая в способе выражения чувств своей племяннице, несколько раз шумно вздохнул. Мария, как это ни странно, хранила глубокое молчание. Она не выказывала раздражения, не предавалась своей обычной мелочной чувствительности; она являла картину глубокого и смиренного горя. Через короткое время после того, как добрый дядюшка закончил свою речь, по розовым щекам племянницы прокатились две слезинки, а вскоре послышались с трудом сдерживаемые всхлипывания; подобно морю, которое при приближении бури с каждой минутой шумит все грознее и грознее, все выше и выше вздымает свои волны, скорбь Марии Ремедиос росла и ширилась, пока не излилась в безудержном рыдании.
ГЛАВА XXVII
ТЕРЗАНИЯ КАНОНИКА
– Смирение, смирение! – снова сказал дон Иносенсио.
– Смирение, смирение!..– повторила Мария Ремедиос, вытирая слезы.– Раз уж моему дорогому сыночку суждено вечно быть горемыкой, пусть будет так. Тяжб становится все меньше и меньше, скоро наступит день, когда адвокатов не будут ставить ни во что. Для чего же тогда талант? Зачем он столько учился и ломал себе голову? Ах, мы бедные… Придет день, сеньор дон Иносенсио, когда у моего несчастного сына не будет даже подушки, чтобы приклонить голову…
– Что ты говоришь!
– То, что слышите… Если это не так, то скажите мне, пожалуйста, какое наследство оставите вы ему после своей смерти? Четыре гроша, шесть книжонок… нищету – и больше ничего… Придут времена, такие времена, дядюшка… Бедный мальчик в последнее время так ослабел, что скоро совсем не сможет работать. Уже сейчас, когда он читает книгу, у него появляется тошнота, а когда он занимается по вечерам, у него начинается мигрень… Ему придется выпрашивать себе какое-нибудь местечко… А мне нужно будет заняться шитьем и, кто знает, кто знает… может быть, придется пойти с сумой.
– Что ты говоришь!
– Я хорошо знаю, что говорю… Ну и времечко наступит,– добавила эта добрейшая женщина еще более плаксиво.– Боже мой! Что-то будет с нами! Ах, как я страдаю. Только материнское сердце может так страдать… Только мать способна испытать такие муки ради благополучия своего ребенка. А вы? Разве вы можете понять меня? Нет, одно дело – иметь детей и страдать ради них, другое – петь в соборе «со святыми упокой» и преподавать латынь в школе… Вот и посмотрите, что пользы от того, что мой сын – ваш внучатный племянник, что у него столько отличных отметок, что он краса и гордость Орбахосы… Он помрет с голоду,– мы-то знаем, что дает адвокатура,– а не то ему придется просить места в Гаване, и там его убьет желтая лихорадка…
– Но что ты говоришь!
– Да я уж не говорю, я молчу. Не буду вам больше докучать. Я дерзкая, плакса, все время вздыхаю, меня трудно выносить – и все потому, что я нежная мать и забочусь о судьбе своего любимого сына. Да, сеньор, я умру. Умру молча, задушу свою боль. Я проглочу свои слезы, чтобы не раздражать сеньора каноника… Но мой обожаемый сыночек поймет меня. Он не станет затыкать себе уши, как вы сейчас. Несчастная я! Бедняжка Ха-синто знает, что я дала бы убить себя ради него и что я купила бы ему счастье ценой своей жизни. О бедное дитя мое! С такими выдающимися способностями – и быть обреченным на жалкую, презренную жизнь, да, да, дядюшка, не выходите из себя… Сколько бы вы ни важничали, вы навсегда останетесь сыном дядюшки Темного, пономаря из Сан-Бернардо, а я – дочерью Ильдефонсо Темного, вашего родного брата, торговца горшками; и мой сын останется внуком Темного… Так что у нас целый ворох темноты, и мы никогда не выйдем из мрака. У нас никогда не будет клочка собственной земли, о котором мы могли бы сказать: «Это мое»,– мы никогда не острижем собственной овцы, не выдоим собственной козы; я никогда не опущу по локоть руки в мешки с пшеницей, обмолоченной и провеянной на нашем гумне. И все это из-за вашего малодушия, вашей глупости, из-за того, что вы, дядюшка,– тряпка…
– Но… что ты, что ты говоришь!
Всякий раз, издавая это восклицание, каноник все больше повышал голос и, прикрывая уши руками, качал головой из стороны в сторону с тоскливым выражением полной безнадежности. Визгливое бормотание Марии Ремедиос с каждым разом становилось пронзительнее и, точно острая стрела, впивалось в мозг ошеломленного священника. Но вдруг лицо женщины изменилось,– жалобные всхлипывания превратились в резкие, хриплые звуки, щеки побледнели, губы задрожали, кулаки сжались, растрепанные волосы свесились на лоб. Глаза ее уже не были влажны, они высохли от злобы, клокотавшей в ее груди. Она вскочила с места и крикнула,– казалось, то была не женщина, а гарпия:
– Я уеду отсюда, уеду вместе с сыном. Мы отправимся в Мадрид. Я не хочу, чтобы мой сын гнил в этом городишке. Я устала смотреть, как мой Хасинто, несмотря на ваше покровительство, по-прежнему остается круглым нулем. Слышите, дядюшка? Мы с сыном уезжаем. Вы больше никогда не увидите нас, никогда.
Дон Иносенсио, смиренно сложив руки, принимал свирепые выкрики племянницы с покорностью осужденного, который Видит перед собой палача и уже потерял всякую надежду на избавление.
– Ради бога, Ремедиос,– прошептал он скорбно,– ради пресвятой девы…
Подобные кризисы и вулканические извержения гнева находили на робкую племянницу внезапно и редко; иногда за пять-шесть лет дону Иносенсио ни разу не приходилось видеть, как Ремедиос становится фурией.
– Я мать!.. Я мать!.. И раз никто не заботится о моем сыне, я сама о нем позабочусь,– прорычала эта новоявленная львица.
– Ради пресвятой Марии, не выходи из себя… Ведь это грешно… прочтем лучше «Отче наш» и «Богородице дево, радуйся!», и ты увидишь, как у тебя все пройдет.
Произнося эти слова, исповедник, весь покрытый испариной, дрожал, как жалкий цыпленок в когтях коршуна! Женщина, превратившаяся в фурию, добила его следующими словами:
– Вы ни на что не годитесь, вы никчемный бездельник. Я с сыном уеду отсюда навсегда, навсегда. Я сама добуду место сыну, подыщу ему выгодную должность, понятно? Так же как я способна вылизать языком землю, чтобы достать сыну на пропитанье, так я переверну весь свет, чтобы устроить его на хорошее место, чтоб он занял видное положение, стал богат, сделался важной персоной, знатным кабальеро, и помещиком, и господином, и всем тем, чем только можно стать, всем, всем.
– Помилуй меня бог! – воскликнул дон Иносенсио и, упав в кресло, уронил голову на грудь.
Наступила пауза, во время которой слышалось лишь прерывистое дыхание впавшей в неистовство женщины.
– Племянница,– произнес наконец дон Иносенсио,– ты сократила мне жизнь па десять лет, ты иссушила мою кровь, свела меня с ума… Да ниспошлет мне бог спокойствие, чтобы вынести все это! Терпение, терпение, господи,– единственное, чего я желаю. А тебя, племянница, прошу лишь об одной милости: лучше уж ты вздыхай и распускай нюни хоть десять лет подряд, но не выходи из себя: твою проклятую привычку хныкать, хоть она и злит меня, я все же предпочитаю бешеному гневу. Если бы я не знал, что в глубине души ты добрая женщина… Но подумай, как ты ведешь себя – ведь ты исповедалась и причастилась сегодня утром.
– Да, но это вы, вы во всем виноваты.
– Потому что я сказал «смирение», когда речь зашла о Ха-синто и Росарио?
– Потому что, когда все идет на лад, вы отступаете, дозволяя сеньору Рею завладеть Росарито.
– Но как я могу этому помешать? Верно говорит донья Перфекта, что у тебя голова из кирпичей. Так ты хочешь, чтобы я схватил шпагу и одним взмахом изрубил всю солдатню, а потом пошел к Рею и потребовал: «Оставьте эту девушку в покое, а то я перережу вам глотку!»?
– Нет. Но почему, когда я предложила сеньоре припугнуть племянника, вы стали мне перечить, а не посоветовали то же самое?