Текст книги "Дела и речи"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 57 страниц)
Маршалу Мак-Магону, президенту республики
Париж, 7 февраля 1876
Господин президент республики!
Жена человека, который приговорен к ссылке по политическому делу, но пока еще находится во Франции, оказала мне честь, написав мне письмо. Я вам его пересылаю.
Поскольку у нас нет комиссии по помилованию, я считаю, что мне надлежит обратиться к вам.
Этот осужденный включен в партию ссыльных, которая должна быть отправлена на Новую Каледонию 1 марта.
Спустя неделю, 8 марта, приступят к своим обязанностям обе палаты вновь избранного парламента. Я принадлежу к числу тех, кто полагает, что они пожелают ознаменовать начало своей деятельности амнистией. Этого великого акта умиротворения ожидает от них Франция.
Учитывая подобную возможность, а также и все другие доводы, вместе взятые, вы, господин маршал, несомненно, сочтете, что было бы благоразумно отложить назначенную на 1 марта отправку осужденных до решения палат.
Вашего распоряжения было бы достаточно для того, чтобы отсрочить эту отправку. Я жду от вас этого гуманного приказа и буду с радостью аплодировать ему.
Примите, господин президент, уверения в моем высоком уважении.
Виктор Гюго
РЕЧЬ НА ПОХОРОНАХ ЖОРЖ САНД10 июня 1876 года
Я оплакиваю умершую и приветствую бессмертную.
Я любил ее, восхищался ею, благоговел перед ней; сегодня я смотрю на нее, погруженную в священное спокойствие смерти.
Я славлю ее за то, что она была великой, и благодарю ее за то, что она несла людям добро. Я вспоминаю, что однажды я написал ей; «Благодарю вас за вашу благородную душу».
Неужели мы ее потеряли?
Нет.
Такие возвышенные натуры уходят из поля нашего зрения, но не исчезают. Напротив, можно было бы, пожалуй, сказать, что после смерти они проявляются еще полнее. Теряя свой прежний облик, они предстают перед нами в другом. Величественное преображение.
Человеческий облик – это маска. За ней скрывается истинный, божественный лик – идея. Жорж Санд была идеей; теперь она покинула плоть и стала свободной; она умерла и стала живой. Patuit dea. [51]51
Открылась нам богиня (лат.).
[Закрыть]
В наше время Жорж Санд принадлежит особое место. Все другие великие люди – мужчины; она – великая женщина.
Девятнадцатому веку, чьей миссией было завершить французскую революцию и начать революцию всечеловеческую, была необходима великая женщина, ибо равенство полов – необходимая часть равенства людей. Нужно было, чтобы женщина доказала, что она может обладать всеми высокими качествами мужчины, нисколько не теряя при этом своих ангельских черт, что она может быть сильной, не переставая быть женственной. Жорж Санд доказала это.
Когда столько людей бесчестят Францию, особенно нужны люди, возвеличивающие ее. Жорж Санд останется гордостью нашего века и нашей страны. Эта прославленная женщина обладала всеми добродетелями. У нее было отзывчивое сердце, как у Барбеса, могучий ум, как у Бальзака, великая душа, как у Ламартина. В ней жила лира. В эпоху, когда Гарибальди творил чудеса, она создавала шедевры.
Нет смысла перечислять эти шедевры. Они известны всем, их названия живут в памяти народа. Сила воздействия ее произведений объясняется тем, что они проникнуты стремлением к добру. Жорж Санд была добра; поэтому-то ее и ненавидели. У восхищения есть оборотная сторона – ненависть, у восторга есть изнанка – оскорбление. Но, пытаясь унизить, ненависть и оскорбления возвышают. Потомство считает улюлюканье и свист атрибутами славы. Увенчанного славой забрасывают камнями. Таков закон, и низость брани соразмерна успеху.
Люди, подобные Жорж Санд, оказывают благодетельное влияние на общество. Стоит им уйти, как на их месте, на миг опустевшем, тотчас возникает новое проявление прогресса.
Каждый раз, когда умирает одно из таких могучих человеческих существ, мы слышим какой-то таинственный шелест расправляемых крыльев: что-то уходит, что-то появляется.
На земле, как и на небе, происходят затмения; но и здесь, внизу, так же как и там, наверху, за исчезновением следует вторичное появление. Факел, заключенный в образе мужчины или женщины, гаснет и сразу же загорается вновь в виде идеи. И тогда люди убеждаются: то, что они считали погасшим, неугасимо. Факел светит ярче, чем когда-либо; отныне он становится неотъемлемой частью цивилизации; он вступает в широкую полосу света, исходящую от человечества, и сливается с ней; благостный ветер революций колеблет его пламя, но оно разгорается еще ярче, ибо таинственные дуновения, которые гасят сияния ложные, поддерживают истинный свет.
Творец ушел; но его творение завершено.
Эдгар Кине умер, но всесильная философия поднимается над его могилой и наставляет людей. Мишле умер, но за ним стоит история, указывающая путь будущему. Жорж Санд умерла, но она завещала нам борьбу за права женщины, справедливость которой доказана гением женщины. Так завершается революция. Оплакивая умерших, отметим то, что ими завоевано; благодаря усилиям этих гордых умов-провозвестников надвигаются решительные события. Истина и справедливость приближаются; от них-то и исходит доносящийся до нас шелест расправляемых крыльев.
Воспримем же то, что даруют, покидая нас, эти прославленные люди. И, обратившись к будущему, спокойные и сосредоточенные, будем приветствовать великие приобретения, возвещаемые этими великими утратами.
РЕЧЬ ОБ АМНИСТИИ В СЕНАТЕ22 мая 1876 года
Господа!
Мои политические друзья и я сочли, что в таком значительном и сложном вопросе, из уважения к самому вопросу и из уважения к этому Собранию, никоим образом не следует полагаться на случайные слова. Вот почему я написал то, что намерен изложить перед вами. К тому же людям моего возраста надлежит произносить только продуманные и взвешенные слова. Надеюсь, что сенат одобрит такую осторожность.
Впрочем, само собой разумеется, что за свои слова отвечаю я один.
Господа! После всех этих пагубных недоразумений, называемых социальными кризисами, после распрей и борьбы, после гражданских войн, влекущих за собой все эти кары, правые часто признают себя виноватыми; человеческое общество, вынесшее жестокие потрясения, вновь цепляется за абсолютные истины, испытывая двойную потребность – потребность в надежде и потребность в забвении.
Я утверждаю, что когда кончается затяжная гроза, во время которой все в большей или меньшей степени стремились к добру, а творили зло, когда начинается некоторое просветление, открывающее подступы к сложным проблемам, подлежащим разрешению, когда вновь настает время приняться за труд, – со всех сторон слышатся требования, просьбы и мольбы об умиротворении; а умиротворение, господа, может быть только забвением.
На политическом языке, господа, забвение называется амнистией.
Я требую амнистии.
Я требую, чтобы она была полной и всесторонней. Без оговорок. Без ограничений. Амнистия есть амнистия.
Забыть – значит простить.
Амнистию нельзя дозировать. Спрашивать: «В каком объеме нужна амнистия?» – все равно что спросить: «В каком объеме нужно исцеление?» Мы отвечаем: «Во всей своей полноте!»
Рану нужно исцелить полностью.
Ненависть нужно погасить до конца.
Я заявляю, что все сказанное здесь за последние пять дней, все, что было утверждено голосованием, ни в чем не поколебало моих убеждений.
Вопрос встает перед вами во весь свой рост, и вы вправе рассмотреть его со всей полнотой вашей независимости и вашего авторитета.
Какие роковые обстоятельства привели к тому, что вопрос, который, казалось, должен был более всего сблизить нас, в действительности в большей степени, чем любой другой, нас разъединяет?
Позвольте мне, господа, устранить из этой дискуссии все произвольное. Позвольте мне стремиться к одной только истине. У каждой стороны свои взгляды, которые еще отнюдь не доказательства; обе стороны вполне лояльны, но ведь недостаточно противопоставлять одни утверждения другим. Когда одни говорят: «Амнистия приведет к успокоению», другие отвечают: «Амнистия вызовет беспокойство»; тем, кто говорит, что амнистия – общефранцузский вопрос, отвечают, что это вопрос, касающийся только Парижа; тем, кто говорит, что амнистии требует город, возражают, что ее отвергает деревня. Что же все это значит? Все это только утверждения. И я заявляю своим противникам: наши утверждения стоят ваших! Наши утверждения так же бездоказательны перед вашими опровержениями, как и эти опровержения – перед нашими утверждениями. Так оставим же слова и обратимся к действительности. Перейдем к фактам. Справедлива ли амнистия? Да или нет?
Если она справедлива, значит она политически верна.
В этом весь вопрос.
Рассмотрим его.
Господа! В эпоху распрей все партии ссылаются на справедливость. Но она вне партий. Она знает лишь себя самое. Она божественно слепа к человеческим страстям. Охраняя всех, она не прислуживает никому. Справедливость не принимает участия в гражданских войнах, но она знает о них, вмешивается в них.
Но знаете ли вы, в какой момент она выступает на сцену?
После окончания войны.
Справедливость позволяет учреждать чрезвычайные трибуналы, а когда они завершают свое дело, начинает действовать сама.
Но тогда она меняет имя и зовется милосердием.
Милосердие – не что иное, как справедливость, но оно больше справедливости. Справедливость видит только вину, милосердие видит виновного. В глазах справедливости вина выступает безнадежно изолированной, а в глазах милосердия виновный предстает в окружении невинных; у него есть отец, мать, жена, дети, – и все они осуждены вместе с ним, все несут его наказание. Ему – каторга или ссылка, им – нищета. Заслужили ли они эту кару? Нет. А приходится ли им подвергаться ей? Да. И вот тогда милосердие видит, что справедливость несправедлива. Оно вмешивается и милует.
Помилование – это та величественная поправка, какую высшая справедливость вносит в дела справедливости низшей. (Движение в зале.)
Господа! Правота на стороне милосердия. Правота на его стороне в делах гражданских и общественных, и тем более в делах политических. Перед лицом такого бедствия, как война между гражданами, милосердие не только полезно, оно необходимо; ощущая присутствие встревоженной совести всего общества, милосердие выходит за пределы прощения и, как я уже сказал, доходит до забвения. Господа! В гражданской войне повинны все. Кто ее начал? Все и никто. Вот почему необходима амнистия. Это слово таит в себе глубокое значение. Оно говорит одновременно и о всеобщем несовершенстве и о всеобщем великодушии. Амнистия чудесна и плодотворна, так как она воскрешает солидарность людей. Она – более чем акт суверенитета, она – акт братства. Она кладет конец распрям. Амнистия – это полное уничтожение злобы, она кладет конец гражданским войнам. Почему? Потому, что в ней заключено некое взаимопрощение.
Я требую амнистии!
Я требую ее ради примирения.
Тут я сталкиваюсь с возражениями; эти возражения – почти обвинения. Мне говорят: «Ваша амнистия аморальна и бесчеловечна! Вы подрываете общественный порядок! Вы становитесь защитником поджигателей и убийц! Вы ратуете за преступников! Вы спешите на помощь злоумышленникам!»
Я останавливаюсь, чтобы задать вопрос.
Господа! В течение пяти лет я в меру моих сил выполняю горестную обязанность, которую, впрочем, другие – те, кто лучше меня, – выполняют лучше, чем я. Время от времени, так часто, как только могу, я наношу почтительные визиты тем, кто живет в нищете. Да, за пять лет я много раз поднимался по убогим лестницам. Я входил в жилища, где летом нет воздуха, а зимой нет огня, где ни зимой, ни летом нет хлеба. В 1872 году я видел мать, чей ребенок – двухлетнее дитя – умер от сужения кишечника из-за отсутствия пищи. Я видел комнаты, полные горя и болезней; я видел умоляюще сложенные ладони, видел, как люди в отчаянии ломали руки; я слышал предсмертные хрипы и стоны стариков, женщин, детей; я видел неописуемые страдания, отчаяние и нужду, нищенские лохмотья, бледные от голода лица, и когда я спрашивал, чем вызван весь этот ужас, мне отвечали: «В доме нет мужчины!» Мужчина – это точка опоры, работник, средоточие всего живого и сильного, глава семьи. Нет мужчины в доме – и в дом пришла нищета. Тогда я говорил: «Следовало бы вернуть его домой!» И только потому, что я так говорил, в ответ мне сыпались проклятия и, что еще хуже, иронические замечания. Это меня удивляет, я в этом сознаюсь. Я спрашиваю себя: что же сделали эти угнетенные существа – эти старики, дети, женщины, эти вдовы живых мужей, сироты живых отцов? Я спрашиваю себя: справедливо ли наказывать всех этих несчастных за преступления, которых они не совершали? Я требую, чтобы им вернули отцов! Я поражен тем, что навлек на себя такой гнев только потому, что испытываю сострадание ко всем этим несчастным, потому, что мне не по душе глядеть на больных, дрожащих от холода и голода, потому, что я преклоняю колена перед старыми безутешными матерями, и потому, что я хотел бы согреть босые ножки маленьких детей! Я никак не могу объяснить себе, почему, выступая в защиту семей, я тем самым потрясаю основы общества, и как это получается, что, поддерживая невинных, я оказываюсь защитником преступления!
Как! Только потому, что, увидев неслыханные и незаслуженные несчастья, жалкую бедность, рыдающих матерей и жен, стариков, у которых нет даже койки, младенцев, у которых нет даже колыбели, я сказал: «Вот я перед вами! Что я могу сделать для вас? Чем могу быть вам полезен?» И потому, что матери сказали мне: «Верните нам наших сыновей!» И потому, что жены сказали мне: «Верните нам наших мужей!» И потому, что дети сказали мне: «Верните нам наших отцов!» И потому, что я ответил им: «Я попытаюсь», – поэтому я поступил дурно? Я совершил ошибку?
Нет! Вы этого не думаете, надо отдать вам справедливость. Ни один из вас не думает так!
Так вот, в этот момент я пытаюсь выполнить данное им обещание.
Господа! Выслушайте меня терпеливо, как слушают адвоката; я осуществляю перед вами священное право защиты; и если, думая о стольких несчастных и умирающих, убежденных в моем сочувствии и доверивших мне свои интересы, я невольно выйду за пределы, которые хотел бы себе поставить, вспомните, что сейчас я – представитель милосердия и что если милосердие – это неосторожность, то неосторожность прекрасная, единственно допустимая в моем возрасте; вспомните, что избыток жалости – если вообще может быть избыток жалости – простителен тому, кто прожил на свете много лет, что тот, кто страдал, вправе ратовать за страждущих, что перед вами старик, просящий за женщин и детей, что перед вами изгнанник, заступающийся за побежденных. (Сильное волнение на всех скамьях.)
Господа! В гражданских войнах всегда много неясного. Я призываю в свидетели – кого? Официальный отчет. В нем, на странице второй, признается, что «неясность движения» (движения Восемнадцатого марта) «позволяла каждому» (я цитирую) «предвидеть возможность осуществления некоторых идей, быть может и справедливых», – иначе говоря, то, о чем мы всегда твердили. Господа! Репрессиям не было предела, так пусть же и амнистия будет безграничной! Только амнистия, всеобщая амнистия, может загладить судебный процесс над целой массой людей, процесс, начавшийся арестом тридцати восьми тысяч человек, среди которых восемьсот пятьдесят женщин и шестьсот пятьдесят один ребенок пятнадцати, шестнадцати и семнадцати лет.
Найдется ли среди вас, господа, хоть один, кто мог бы без содрогания в сердце пройти сейчас по некоторым кварталам Парижа? Например, мимо этого зловещего возвышения на мостовой, все еще заметного на углу улицы Рошешуар и бульвара? Что там, под этими камнями? Из-под них слышатся глухие вопли жертв, которые могут дойти и до будущих поколений; я останавливаюсь, ибо решил быть сдержанным и не хочу переходить границы; но от вас зависит, чтобы эти роковые вопли смолкли. Господа! Вот уже пять лет, как глаза истории устремлены на эти трагические недра Парижа, и она до тех пор будет слышать раздающиеся оттуда страшные голоса, пока вы не сомкнете уста мертвым, провозгласив забвение.
Вслед за справедливостью, вслед за жалостью подумайте об интересах государства. Подумайте, что в этот час ссыльные и изгнанники исчисляются тысячами и что, кроме них, есть еще бесчисленное множество невинных перепуганных беженцев – огромное неизвестное число! Этот огромный отлив населения наносит ущерб производительности нации. Верните рабочих в мастерские. Вам об этом убедительно заявили в другой палате: верните нашим парижским предприятиям рабочих, мастеров своего дела; пусть вернутся те, кого нам не хватает; простите и утешьте их; муниципальный совет считает, что их не менее ста тысяч. Суровые меры, обрушивающиеся на население, сказываются на всеобщем благосостоянии. Изгнание мавров положило начало разорению Испании, а изгнание евреев довершило его. Отмена Нантского эдикта обогатила Англию и Пруссию за счет Франции. Не повторяйте этих непоправимых политических ошибок.
По любым соображениям – социальным, моральным, политическим – голосуйте за амнистию! Проявите мужество! Возвысьтесь над ложными опасениями. Посмотрите, как просто оказалось отменить осадное положение. Провозгласить амнистию будет ничуть не сложнее. (Возгласы «Превосходно» на скамьях крайней левой.)Проявите милосердие!
Я хочу учесть все. Здесь обнаруживается еще одна важная сторона вопроса – исполнительная власть вмешивается и говорит нам: «Помилование – это мое дело!»
Давайте разберемся в этом.
Господа! Есть два способа помилования: малый и великий. Старая монархия знала два вида милосердия: указы о частном помиловании, отменявшие наказание, и указы об общей амнистии, аннулировавшие само правонарушение. Право частного помилования осуществлялось в интересах отдельных лиц, право всеобщей амнистии – в интересах всего общества. В наши дни из этих двух прерогатив королевской власти первая – право частного помилования, то есть прерогатива ограниченная, – предоставлена исполнительной власти; вторая же – право всеобщего помилования, то есть прерогатива неограниченная, – принадлежит вам. Поистине, именно вы – носители верховной власти, и высшее право принадлежит вам. Право всеобщего помилования – это право амнистий, И вот в этих условиях исполнительная власть вызывается подменить вас! Малое милосердие вместо великого, – старая история! Иными словами, исполнительная власть делает вам предложение, суть которого сводится именно к тому, о чем одна из двух парламентских комиссий предельно ясно сказала вам: «Отрекитесь!»
Значит, предстоит совершить великое дело, а вы его не совершите! Значит, первое, на что вы употребите вашу верховную власть, будет отречение от долга. Вы пришли к власти, вы вышли из народа, в вас воплощено его величие, вы получили от него священный наказ – покончить с ненавистью, исцелить раны, успокоить сердца, основать республику, покоящуюся на справедливости, основать мир, покоящийся на милосердии; и вы откажетесь выполнять этот наказ и спуститесь с тех высот, на которые вознесло вас общественное доверие, и первой вашей заботой будет подчинить высшую власть низшей? В этом больном вопросе, решение которого требует огромных общенациональных усилий, вы, действуя от имени нации, нанесете удар ее всемогуществу? Как! В момент, когда от вас ждут всего, вы проявите бессилие? Как! Вы не используете высочайшее право, право помилования, для того, чтобы покончить с гражданской войной? Возможно ли? 1830 год был ознаменован амнистией, Конвент провозгласил амнистию, Учредительное собрание 1789 года провозгласило амнистию, и так же как Генрих IV амнистировал Лигу, Гош амнистировал Вандею. А вы отступитесь от этих славных традиций? Вы запятнаете величественные страницы нашей истории малодушием и трусостью? Возможно ли? Сохранив все мучительные воспоминания, злопамятство, горечь, вы примените средство, лишенное политической действенности: медленное и сомнительное помилование отдельных лиц – милосердие, приправленное фаворитизмом; вы будете принимать лицемерие за раскаяние, займетесь туманным пересмотром дел, пагубным для авторитетности судебных решений, вы предпримете ряд более или менее незначительных добрых начинаний в духе монархии, – и все это вместо огромного и великолепного акта, когда родина раскрывает объятия навстречу своим сынам и говорит: «Вернитесь! Я все забыла!»
Нет, нет и еще раз нет! Не отрекайтесь. (Движение в зале.)
Господа! Уверуйте в самих себя! Нет для людей зрелища прекраснее, чем смелость в милосердии! Ведь в данном случае милосердие не есть неосторожность; милосердие – мудрость; милосердие – это конец гнева и ненависти; милосердие – это разоружение. Спокойное будущее – вот что вы должны дать Франции, господа, вот чего Франция ждет от вас!
Сострадание и мягкость – хорошие средства управления. Поставить нравственные законы выше законов политических – вот единственное средство заставить революцию подчиниться цивилизации. Сказать людям: «Будьте добрыми!» – значит сказать им: «Будьте справедливыми!» За великими испытаниями должны последовать великие примеры. Рост бедствий искупается и возмещается ростом справедливости и мудрости. Воспользуемся же страданиями общества, чтобы извлечь для человеческого разума еще одну истину, а какая истина может быть выше этой: прощать – значит исцелять!
Голосуйте за амнистию!
Наконец, подумайте о следующем:
Амнистию не обойти. Если вы проголосуете за амнистию, вопрос будет исчерпан; если же вы отвергнете амнистию, вопрос возникнет вновь.
Я хотел бы остановиться на этом, но возражения делаются все упорнее. Я уже слышу их. «Как! Амнистировать всех?» – «Да!» – «Как! Не только политических, но и обычных преступников?» Я говорю: «Да!» А мне возражают: «Никогда!»
Господа! Мой ответ будет кратким, и это будут мои последние слова.
Я просто открою перед вами страницу истории. Вывод вы сделаете сами. (Движение в зале. Воцаряется полная тишина.)
Двадцать пять лет тому назад нашелся человек, восставший против целой нации. В один декабрьский день, или, вернее говоря, в одну декабрьскую ночь, этот человек, которому было поручено защищать и охранять Республику, схватил ее за горло, повалил наземь и убил, совершив самое большое преступление в истории. (Возгласи «Превосходно!» слева).И так как всякое преступление влечет за собой другое, то этот человек и его сообщники совершили вслед за этим злодеянием бесчисленные уголовные преступления. Пусть говорит история! Воровство:двадцать пять миллионов были насильственно «взяты взаймы» в банке; подкуп чиновников:полицейские комиссары, превратившись в преступников, заключили под стражу депутатов, пользовавшихся правом неприкосновенности; подстрекательство военнослужащих к дезертирству и разложение армии:осыпанных золотом солдат толкали на мятеж против законного правительства; оскорбление правосудия:солдатчина изгоняла судей с их мест; разрушение зданий:дворец Национального собрания был разрушен, особняк Салландруз был подвергнут обстрелу; убийство:Боден был убит, Дюссу был убит, на улице Тиктонн был убит семилетний ребенок, бульвар Монмартр был усеян трупами; позднее, ибо это чудовищное преступление распространилось на всю Францию, был расстрелян Мартен Бидоре (его расстреливали дважды), а Шарле, Сирас и Кюизинье были публично умерщвлены на гильотине. Впрочем, виновный во всех этих преступлениях был рецидивистом; и так как я ограничиваюсь только областью его уголовных преступлений, напомню, что он уже совершил раньше покушение на убийство: в Булони он стрелял из пистолета в армейского офицера, капитана Коль-Пюижелье. Господа! События, о которых я напоминаю, чудовищные декабрьские события, не были только политическими преступлениями, они были и преступлениями уголовными; с точки зрения истории они распадаются на следующие составные части: вооруженное ограбление, подкуп, насилие над судьями, разложение армии, разрушение зданий, убийства. И я спрашиваю: против кого были совершены эти преступления? Против народа. Ради чьей выгоды? Ради выгоды одного человека. (Возгласы. «Превосходно! Превосходно!» слева.)
Двадцать лет спустя Париж потрясла новая катастрофа – событие, последствия которого занимают вас сегодня.
После грозных пятимесячных атак Париж был поражен той страшной лихорадкой, которая на языке военных людей называется «осадной лихорадкой». Париж, изумительный Париж, стоически вынес долгую осаду; он испытал голод, холод, тюремное заключение, ибо осажденный город – это город-узник; он выдержал ежедневные бои, снаряды и картечь, но он спас не Францию, а то, что, быть может, еще выше – честь Франции. (Движение в зале.)Он истекал кровью и не жаловался. Враг мог заставить его проливать кровь, но оскорбить его могли только французы, и они оскорбили его. Его лишили звания столицы Франции. Париж остался лишь столицей… мира. И тогда первый из городов пожелал стать хотя бы вровень с последней деревушкой – Париж пожелал стать коммуной. (Шум справа.)
Вот откуда гнев, вот откуда конфликт. Не думайте, что я пытаюсь здесь что-нибудь смягчить. Да, – и я не дожидался сегодняшнего дня, чтобы заявить об этом, слышите? – да, убийство генералов Леконта и Клемана Тома – это преступление, так же как и убийство Бодена и Дюссу; да, поджог Тюильрийского дворца и ратуши – это преступление, так же как разрушение зала Национального собрания; да, убийство заложников – это преступление, так же как убийство прохожих на бульваре. (Аплодисменты на скамьях крайней левой.)Да, все это преступления! И если ко всему прибавляется еще и то обстоятельство, что речь идет о рецидивисте, у которого на совести, скажем, выстрел в капитана Коль-Пюижелье, то дело осложняется еще больше; все это я признаю и добавляю: то, что верно для одной стороны, верно и для другой! (Возгласы «Превосходно!» слева.)
Существуют две группы фактов, разделенных промежутком в двадцать лет: события Второго декабря и события Восемнадцатого марта. Эти события объясняют друг друга; оба эти события политического характера, вызванные, правда, совершенно различными причинами, заключают в себе то, что вы называете уголовными преступлениями.
Установив это, я приступаю к оценке. Я хочу стать на точку зрения правосудия.
Очевидно, что отношение правосудия к одинаковым преступлениям должно быть одним и тем же; если же правосудие подошло к ним не одинаково, то оно должно было учесть, с одной стороны, что население, только что проявившее героизм перед лицом врага, вправе рассчитывать на известную мягкость, что в конечном счете в этих преступлениях были повинны не все парижане, а всего лишь несколько человек и что, наконец, если рассматривать самое существо конфликта, то Париж, право же, имеет право на автономию, так же как Афины, называвшие себя Акрополем, как Рим, называвший себя Urbs, как Лондон, называвший себя Сити; правосудие, видимо, должно было учесть, с другой стороны, и то, насколько омерзительна западня, устроенная этим лжецарственным выскочкой, который убивал, чтобы властвовать; и, поставив на одну чашу весов право, а на другую – дела узурпатора, правосудие, видимо, должно было приберечь всю свою снисходительность для народа, отчаявшегося и измученного, и всю свою суровость – для жалкого принца-авантюриста, ненасытного кровопийцы, который после Елисейского дворца захотел попасть в Лувр, который, сразив кинжалом Республику, этим же оружием пронзил насквозь собственную присягу. (Возгласы «Превосходно!» слева.)
Господа! А каков же ответ истории? Виселицы Сатори, Нумеа, восемнадцать тысяч девятьсот восемьдесят четыре осужденных, ссылки на поселение, заключение, принудительные работы, каторга в пяти тысячах миль от родины, – вот как правосудие карало за Восемнадцатое марта! А что сделало правосудие в ответ на преступление Второго декабря? Оно присягнуло этому преступлению! (Продолжительное движение в зале.)
Я ограничиваюсь фактами юридического характера; я мог бы привести и другие, еще более прискорбные, но ограничусь этим.
Да, все это правда! Могилы, многие могилы были вырыты здесь и в Каледонии; после рокового 1871 года протяжные предсмертные крики врываются в атмосферу того своеобразного мира, каким является осадное положение. Двадцатилетний юноша приговорен к смерти за газетную статью. Ему заменяют казнь каторжными работами. Находясь в пяти тысячах миль от своей матери, он умирает от тоски по родине. Ностальгия привела в исполнение первоначальный приговор. Система наказаний была и остается по сей день ничем не ограниченной. Есть председатели военных трибуналов, запрещающие адвокатам произносить слова снисхождения и умиротворения. Недавно, двадцать восьмого апреля, через пять лет после Коммуны, был вынесен приговор одному рабочему, признанному всеми свидетелями честным и трудолюбивым человеком; и вот он сослан в крепость; таким образом, кормилец оторван от семьи, муж – от жены, отец – от детей; несколько недель тому назад, первого марта, еще одна партия политических заключенных, вперемежку с обычными каторжниками, вопреки нашим протестам, была погружена на корабль для отправки в Нумеа. Мартовский ветер помешал отплытию судна. Порою кажется, что само небо хочет дать людям время подумать; милосердная буря дала отсрочку; но как только шторм стих, корабль отплыл. (Сильное волнение в зале.)Репрессии неумолимы. Вот как карают за Восемнадцатое марта!
Что же касается Второго декабря – я настаиваю на этом, – сказать, что оно осталось безнаказанным, было бы насмешкой; оно было прославлено! Его не только стерпели, его обожествили; преступление обрело силу закона, злодеяния стали легальными. (Аплодисменты на скамьях крайней левой.)Священники возносили молитвы во славу этих преступлений; судьи судили их именем; депутаты, которых били ударами прикладов, не только принимали эти удары, но были готовы их терпеть (смех на скамьях крайней левой)и стали прислужниками преступления. Преступник умер в своей постели, дополнив Второе декабря Седаном, измену родине крайней бездарностью и ниспровержение Республики крушением Франции. А что до его сообщников – Морни, Бийо, Маньяна, Сент-Арно, Аббатуччи, – то их именами были названы улицы Парижа. (Сильное волнение в зале.)Так, с двадцатилетним промежутком, вели себя представители высших правящих сфер в двух переворотах – Восемнадцатого марта и Второго декабря: против народа – со всей свирепостью, а перед императором – со всей низостью.
Пора успокоить потрясенную совесть людей. Пора покончить с позором двух различных систем мер и весов. Я требую полной и безоговорочной амнистии по всем делам Восемнадцатого марта! (Продолжительные аплодисменты на скамьях крайней левой. Заседание прерывается. Оратор возвращается на свое место и принимает поздравления своих коллег.)