355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Дела и речи » Текст книги (страница 33)
Дела и речи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:58

Текст книги "Дела и речи"


Автор книги: Виктор Гюго


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 57 страниц)

Из столовой они перешли в гостиную.

Стол был накрыт вышитой скатертью; на ее углах можно было различить инициалы хозяина дома.

– Ах, вот что! – воскликнул один из повстанцев. – Но ведь он сражается против нас?

– Он выполняет свой долг, – ответил предводитель.

Повстанец возразил:

– В таком случае что же делаем мы?

Предводитель ответил:

– Мы также выполняем свой долг.

И он добавил:

– Мы защищаем свои семьи; он защищает государство.

До сих пор еще живы люди, которые своими ушами слышали эти спокойные и возвышенные слова.

Вторжение продолжалось, если только можно назвать вторжением это медленное шествие молчаливой толпы. Они прошли одну за другой все комнаты. Ни одна вещь не была сдвинута с места, если не считать колыбели. Хозяйка дома, суеверная, как многие матери, оставила возле своего ложа колыбель последнего ребенка. Один из самых свирепых оборванцев подошел и легонько подтолкнул колыбель; несколько секунд она покачивалась, словно убаюкивая спящего ребенка.

И толпа, остановившись, с улыбкой смотрела на колыбель.

В глубине квартиры находился кабинет хозяина дома, его дверь выходила на черную лестницу. Пройдя через все комнаты, они достигли кабинета.

Предводитель велел открыть черный ход, ибо по пятам тех, кто вошел первым, следовали другие, и в конце концов повстанцы, овладевшие площадью, наводнили всю квартиру, так что выйти из нее через парадный ход было немыслимо.

Весь облик кабинета говорил о том, что это комната углубленных занятий, лишь ненадолго покинутая. Все было разбросано в том безмятежном беспорядке, который сопутствует незавершенной работе. Никто, за исключением хозяина дома, не входил в этот кабинет, поэтому хозяин мог ни о чем не беспокоиться. Оба стола были загромождены орудиями писательского труда. Здесь все было перемешано: бумаги и книги, распечатанные письма, стихи, проза, отдельные листки, начатые рукописи. На одном из столов стояло несколько ценных предметов, в их числе компас Христофора Колумба, с выгравированной на нем датой «1489» и надписью «Ла Пинта».

Предводитель повстанцев Гобер подошел к столу, взял в руки компас, с любопытством осмотрел его и вновь положил на стол, заметив:

– Это уникальная вещь. С помощью этого компаса была открыта Америка.

Рядом с компасом лежало много дорогих безделушек, в том числе изящные печати: одна – из горного хрусталя, две – серебряные и одна – золотая, искусной чеканки чудесного художника Фроман-Мериса.

Второй стол был высоким, ибо хозяин дома привык работать стоя.

На этом столе лежали недавно написанные страницы прерванного им произведения, [37]37
  «Отверженные»


[Закрыть]
а поверх этих страниц – развернутый лист большого формата с многочисленными подписями. То была петиция моряков Гавра, которые просили пересмотреть действующие меры наказания и объясняли неповиновение экипажей жестокостью и несправедливостью морского кодекса. На полях петиции рукой бывшего пэра Франции, ставшего депутатом Учредительного собрания, были написаны слова: «Поддержать настоящую петицию. Если бы приходили на помощь страдальцам, если бы шли навстречу законным требованиям, если бы народу предоставляли то, на что он имеет право, словом – если бы поступали справедливо, то мы были бы избавлены от горестной обязанности подавлять восстания».

Около часа двигались люди через квартиру. Они шли молча, являя взору все виды нищеты и всю силу гнева. Они входили в одну дверь и выходили в другую. А издали доносились пушечные выстрелы.

Выходя из квартиры, они шли в бой.

Когда они удалились, когда комнаты опустели, стало ясно, что босые ноги этих людей ничего не осквернили, их руки, почерневшие от пороха, ни к чему не притронулись. Ни один драгоценный предмет не пропал, ни одна бумага не была сдвинута с места. Исчез лишь один документ – петиция моряков Гавра. [38]38
  Позднее исчезновение этого документа объяснилось. Предводитель восставших Гобер унес с собою эту петицию с пометками хозяина дома, чтобы показать повстанцам, до какой степени человек, выступивший против восстания в силу своих депутатских обязанностей, был истинным другом народа. (Прим. авт.)


[Закрыть]

Вот что происходило двадцать лет спустя, 27 мая 1871 года, на другой большой площади; это было уже не в Париже, а в Брюсселе и не днем, а ночью.

В доме № 4, расположенном на этой площади, называвшейся площадью Баррикад, жил человек; он был уже дедушкой, вместе с ним жили два его маленьких внука и их молодая мать; это был тот же человек, что жил некогда в доме № 6 на Королевской площади в Париже, только его теперь именовали не «бывший пэр Франции», а «бывший изгнанник»: повышение, которым он был обязан исполненному долгу.

Этот человек был в трауре. Он недавно потерял сына. В Брюсселе многие знали его, ибо видели, как он проходил по улицам города, всегда один, низко опустив голову, – черный призрак с белыми волосами.

Он жил, как мы только что сказали, в доме № 4 на площади Баррикад.

Вместе со своей семьей и тремя служанками он занимал весь дом.

Его спальня, которая одновременно служила ему рабочим кабинетом, помещалась во втором этаже. Одно окно спальни выходило на площадь; под спальней, в первом этаже, помещалась гостиная; здесь также одно окно выходило на площадь; остальную часть дома составляли комнаты, где жили женщины и дети. Потолки в доме были очень высокие; в первом этаже, рядом с входной дверью, находилось большое окно. Через эту дверь по узкому коридору можно было попасть в небольшой садик, окруженный высокими стенами; за ним помещался второй флигель, в то время не заселенный вследствие опустошений, которые смерть произвела в семье.

Войти в дом и выйти из него можно было только через одну дверь, выходившую на площадь.

В третьем этаже, над спальней старика, была расположена комната молодой женщины, окно здесь также выходило на площадь. Возле кровати матери стояли две колыбели малышей.

Человек этот принадлежал к числу тех, в душе которых обычно царит покой. В тот день, 27 мая, ощущение душевного покоя еще более укрепилась в нем: этому способствовало сознание, что не далее как утром он совершил истинно братский поступок. Как известно, 1871 год был одним из самых роковых в истории; то было скорбное время. Париж дважды подвергся насилию: сначала – нападение чужеземцев на наше отечество, затем – братоубийственная война французов против французов. К тому времени борьба уже прекратилась; одна из враждовавших партий подавила другую; ожесточенные схватки закончились, но раны продолжали кровоточить, и битва уступила место тому ужасному, мертвому покою, который воцаряется там, где лежат распростертые трупы и где застыли лужи сгустившейся крови.

Люди разделились на победителей и побежденных; иначе говоря, с одной стороны – никакого милосердия, с другой – никакой надежды.

Единодушный вопль «vae victis» [39]39
  Горе побежденным (лат.)


[Закрыть]
раздавался по всей Европе. То, что тогда происходило, можно выразить немногими словами: полное отсутствие жалости. Жестокие убивали, неистовые аплодировали, мертвецы и трусы безмолвствовали. Правительства иностранных государств выступали как сообщники победителей; это делалось двояким образом: правительства-предатели усмехались, правительства-подлецы закрывали свои границы перед побежденными. Католическое правительство Бельгии было в числе последних. Начиная с 26 мая, оно приняло меры предосторожности против всякого доброго деяния; оно покрыло себя позором, торжественно провозгласив в обеих палатах, что беглецы из Парижа – изгои наций и что оно, правительство Бельгии, отказывает им в убежище.

Видя это, одинокий обитатель дома на площади Баррикад решил, что он, изгнанник, предоставит побежденным убежище, в котором им отказывают правительства.

В письме, преданном гласности 27 мая, он объявил, что коль скоро перед беглецами закрыты все двери, дверь его дома будет для них открыта, что они могут смело прийти к нему и будут встречены как желанные гости, что им будет обеспечена неприкосновенность в той мере, в какой это от него зависит, что в его доме никто не посмеет их тронуть, разве что применив насилие к нему самому, словом – либо они будут в полной безопасности, как и он, либо он подвергнет себя той же опасности, что и они.

Опубликовав это заявление, он провел свой день как обычно: в задумчивости и труде; с наступлением вечера, после одинокой прогулки, он возвратился к себе. В доме все уже легли. Он поднялся на третий этаж и, подойдя к двери, прислушался к ровному дыханию спящих детей. Затем он спустился во второй этаж, в свою комнату; здесь он простоял несколько мгновений, облокотившись о подоконник, размышляя о побежденных, о поверженных, об отчаявшихся, о возносящих мольбы, о жестокостях, которые совершают люди, и созерцая божественное спокойствие ночи.

Затем он закрыл окно, набросал несколько слов, несколько стихотворных строк, еще раз с сожалением подумал и о победителях и о побежденных; не переставая размышлять, он разделся и мирно заснул.

Внезапно он пробудился. Первый глубокий сон был прерван звонком; он встрепенулся. После нескольких секунд ожидания он решил, что, видимо, кто-то ошибся дверью; быть может, ему просто почудился звон дверного колокольчика: так часто бывает во сне; и он снова опустил голову на подушку.

Комнату освещал ночник.

В ту минуту, когда старик снова готов был заснуть, вторично раздался звонок, очень настойчивый и продолжительный. На этот раз сомневаться не приходилось; он поднялся, натянул брюки, сунул ноги в домашние туфли и накинул халат; затем подошел к окну и распахнул его.

Площадь была погружена в темноту. Его взгляд был еще затуманен сном, он видел только чью-то неясную тень; высунувшись из окна, он спросил:

– Кто здесь?

Чей-то тихий, но ясно различимый голос ответил:

– Домбровский.

Домбровский принадлежал к числу тех, кто боролся и был побежден в Париже. Некоторые газеты сообщали, что он расстрелян, другие – что он спасся бегством.

Человек, разбуженный звонком, подумал, что этот беглец прочел его письмо, опубликованное сегодня утром, и пришел сюда просить у него убежища. Высунувшись еще больше из окна, хозяин дома и в самом деле увидел сквозь ночной туман внизу, возле входа, широкоплечего человека небольшого роста; человек снял шляпу и приветствовал его. Тогда, не колеблясь, он сказал себе: «Я спущусь и открою ему».

Он выпрямился и собирался закрыть окно, когда большой камень, брошенный сильной рукой, ударился в стену над его головою. Пораженный, он выглянул в окно. Множество неясных силуэтов, которых он раньше не заметил, виднелось в глубине площади. Тогда он понял. Он вспомнил, что накануне ему говорили: «Не публикуйте этого письма». Другой камень, более ловко пущенный, разбил оконное стекло над его головой; осколки осыпали его, но ни один не поранил. Это было вторичное предупреждение о враждебных намерениях толпы. Он склонился над площадью; тени приблизились и сгрудились под его окном; он громко крикнул в толпу:

– Вы негодяи!

И захлопнул окно.

Тогда раздались бешеные вопли:

– Смерть ему!

– На виселицу!

– На фонарь!

– Смерть бандиту!

Он понял, что «бандитом» называли его.

Подумав о том, что, быть может, приближаются последние минуты его жизни, он взглянул на часы. Было половина первого ночи.

Будем кратки. Начался свирепый приступ. Подробности о нем будут приведены в этой книге. Пусть представят себе мирно уснувший дом и его тревожное пробуждение. Женщины в испуге вскочили с постели, дети заплакали от страха. Камни сыпались градом, стоял ужасающий треск разбиваемых окон и зеркал. Слышался вопль:

– Смерть ему! Смерть!

Приступ трижды возобновлялся и длился час и три четверти – с половины первого до четверти третьего ночи. Более пятисот камней было брошено в комнаты, град булыжников обрушился на постель, которую нападающие избрали своей мишенью. Все стекла большого окна были выбиты, решетка отдушины над входом погнута; что касается комнаты, то ее стены, потолок, пол, мебель, хрусталь, фарфор, портьеры – все было изуродовано камнями; казалось, что комнату обстреляли картечью. Толпа трижды пыталась ворваться в дом, можно было различить крики: «Лестницу!» Пытались сломать ставни в нижнем этаже, но не сумели справиться с железными болтами. Старались открыть отмычкой дверной замок, но крепкий засов выдержал. Внучка старика, крошечная девочка, была больна; она плакала, дедушка взял ее на руки; камень, брошенный в него, пронесся возле головы ребенка. Женщины молились; мужественная молодая мать взобралась на стеклянную крышу оранжереи и звала на помощь; но вокруг дома, подвергшегося нападению, царило глухое безмолвие – безмолвие, порожденное страхом или, быть может, сообщничеством. В конце концов женщины уложили в колыбельки обоих испуганных детей, и старик, усевшись рядом, сжимал их ручонки в своих руках; старший, маленький мальчик, помнивший осаду Парижа, говорил вполголоса, прислушиваясь к свирепому гулу толпы:

– Это пруссаки!

В продолжение двух часов угрозы смерти раздавались все громче, разнузданная толпа бесновалась на площади. Под конец все слилось в единый вопль:

– Взломаем дверь!

Вскоре после того, как раздался этот крик, на одной из соседних улиц, примыкавших к площади Баррикад, появились два человека, смутно различимые в ночном сумраке, напоминавшем сумрак Шварцвальда. Они тащили большое бревно, словно предназначенное для того, чтобы выбивать двери осаждаемых домов.

Но когда появилось бревно, уже взошло солнце; занимался день. Днем слишком много света для некоторых деяний. Банда рассеялась. Бегство ночных птиц свидетельствует о наступлении зари.

V

Какова цель рассказа об этих двух событиях? Вот она: сопоставить два различных образа действий, вытекающие из двух различных систем воспитания.

Вот две толпы: одна вторгается в дом № 6 на Королевской площади в Париже, другая осаждает дом № 4 на площади Баррикад в Брюсселе. Какую из них следует назвать чернью? Какая из них вызывает презрение?

Присмотримся к ним.

Одна – в лохмотьях; она – в грязи, в пыли, изнуренная, дикая; она вышла бог весть из каких трущоб, напоминающих логовища и берлоги диких зверей; это зыбь человеческих бурь; это смутный и неясный отлив, обнажающий народное дно; это трагическое зрелище мертвенно-бледных лиц; это проявление неведомого. Эти люди живут в холоде и голоде. Когда они работают, они еще кое-как перебиваются; когда они остаются без работы, они почти умирают; когда их лишают возможности трудиться, они, согнувшись, сидят в забытьи в своих трущобах вместе с теми, кого Жозеф де Местр именует их самками и детенышами, они слышат, как слабые и нежные голоса просят: «Папа, хлеба!»; они живут во тьме, мало отличающейся от тьмы тюремной камеры; когда же в роковые часы, подобные июню 1848 года, толпы этих людей выходят из тьмы, то молния, мрачная молния социальной несправедливости освещает их сборище; нуждаясь во всем, они имеют право требовать почти всего; испытывая все виды страданий, они имеют право почти на любые проявления гнева. Голые руки, босые ноги. Это толпа отверженных.

Другая толпа, если присмотреться к ней поближе, выглядит щегольски и богато; она собирается в полночь, в час забав; эти люди пришли из гостиных, где поют, из кафе, где ужинают, из театров, где смеются; они, по-видимому, из обеспеченных семей и нарядно одеты; некоторые привели с собою очаровательных женщин, которым хотелось полюбоваться их подвигами. Они вырядились как на праздник; они обеспечены всем необходимым, другими словами – пользуются всеми радостями жизни и разрешают себе все излишества, другими словами – всячески тешат свое тщеславие; летом они охотятся, зимой – танцуют; они еще молоды и благодаря этой счастливой поре жизни еще не почувствовали приближения скуки, которой завершаются удовольствия. Все их нежит, все их ласкает, все им улыбается; у них всего вдоволь. Это кучка счастливцев.

Что же сближает в час, когда мы их наблюдаем, обе эти толпы – толпу отверженных и толпу счастливцев? То, что и та и другая полны гнева.

Отверженные несут в себе глухую социальную вражду; страдальцы в конце концов приходят в негодование; одни испытывают все лишения, другие предаются утехам. Различные тунеядцы, словно пиявки, высасывают кровь из страдальцев, доводя их до последней степени изнеможения. Нищета подобна лихорадке; отсюда – и слепые приступы ярости, которая в своей ненависти к преходящему закону ранит и вечное право. Наступает час, когда те, чья правота бесспорна, оказываются неправыми. Эти голодные, одетые в лохмотья, обездоленные люди внезапно становятся мятежниками. Они кричат: «Война!» и вооружаются чем попало – ружьями, топорами, пиками; они обрушиваются на всякого, стоящего перед ними, на любое препятствие; и если это республика – что ж, тем хуже! – они вне себя; они требуют предоставить им их право на труд, они хотят жить и готовы умереть. Они негодуют, они в отчаянии, они исполнены грозной решимости сражаться. Перед ними дом, они вторгаются в него, это дом человека, которого грозный язык минуты называет «аристократом», дом человека, который в это самое мгновение противостоит им и борется с ними; они – хозяева положения; что они сделают? Разграбят дом? Чей-то голос кричит им: «Этот человек выполняет свой долг!» Они останавливаются в молчании, обнажают головы и проходят.

А вот после возмущения бедняков – возмущение богачей. Эти тоже полны ярости. Против врага? Нет. Против борца? Нет. Их привел в ярость добрый поступок; поступок, безусловно, обычный, но честный и справедливый. Поступок этот настолько обычен, что если бы не их гнев, о нем не стоило бы и говорить. Это справедливое дело было совершено утром того же дня. Человек отважился вести себя в духе братства; в момент, который заставляет думать об аутодафе и драгоннадах, он подумал об евангельских действиях доброго самаритянина; в минуту, когда, кажется, вспоминают лишь о Торквемаде, он посмел вспомнить об Иисусе Христе; он поднял голос, чтобы напомнить о милосердии и человечности; он приоткрыл дверь, ведущую в убежище, рядом с широко распахнутой дверью, сведущей в гробницу, приоткрыл светлую дверь надежды рядом с мрачной дверью смерти; он не пожелал, чтобы могли сказать, будто не нашлось ни одного сердца, милосердного к тем, кто истекал кровью, ни одного очага, готового предложить гостеприимство поверженным; в час, когда приканчивают умирающих, он посмел подбирать раненых; то, что произошло в 1848 году, и то, что произошло в 1871 году, – произошло с одним и тем же человеком, и этот человек считает, что следует бороться против восстания, пока оно идет, и прощать его участников, когда оно потерпело поражение; вот почему он и совершил это преступление – отворил двери своего дома побежденным, предложил убежище беглецам. Отсюда – и негодование победителей. Тот, кто защищает несчастных, возмущает счастливых. Подобное злодеяние необходимо карать. И вот скромный одинокий дом, в котором стоят две колыбели, подвергается нападению: толпа ринулась к нему, угрожая смертью его обитателям; в сердцах нападавших царила ненависть, в умах – невежество, а их руки в белых перчатках сжимали камни и комья грязи.

Приступ не удался отнюдь не по вине осаждающих. Дверь не была сорвана с петель только потому, что бревно притащили слишком поздно; ребенок не был убит только потому, что камень не попал ему в голову; хозяин дома н ебыл искалечен только потому, что взошло солнце.

Солнце послужило помехой.

Подведем итог.

Какую же толпу следует назвать чернью? Одну составляет обездоленный люд Парижа, другую – преуспевающие жители Брюсселя; какая из них оказалась сборищем негодяев?

Толпа преуспевающих счастливцев.

И человек с площади Баррикад был вправе бросить им в лицо перед началом нападения презрительное слово «негодяи».

А теперь посмотрим, какая разница существует между этими двумя группами людей – парижской и брюссельской.

Разница эта сводится к одному.

К воспитанию.

В колыбели все дети одинаковы. В отношении умственных способностей между ними могут существовать различия, но это те отклонения, которые лишь подтверждают правило. В остальном один ребенок стоит другого. Что же превращает позднее этих одинаковых детей в не похожих друг на друга взрослых? Пища. Есть два рода пищи; первая – благодетельная – это молоко матери; вторая – подчас вредоносная – это воспитание, которое дает учитель.

Отсюда и возникает необходимость наблюдать за системой воспитания.

VI

Можно было бы сказать, что в наш век существуют две школы. Эти две школы вобрали в себя и словно подытожили два различных течения, которые увлекают цивилизацию в противоположных направлениях: одно – к будущему, другое – к прошлому; имя первой школы – Париж, имя другой – Рим. Каждая из этих школ придерживается своей книги; книга Парижа – это Декларация прав человека; книга Рима – «Силлабус». Обе книги высказывают свое отношение к прогрессу. Первая говорит ему «да», вторая – «нет».

Прогресс – это поступь бога.

Революции, хотя они напоминают порою ураган, угодны небу.

Всякий ветер – это дуновение божественных уст.

Париж – это Монтень, Рабле, Паскаль, Корнель, Мольер, Монтескье, Дидро, Руссо, Вольтер, Мирабо, Дантон.

Рим – это Иннокентий III, Пий V, Александр VI, Урбан VIII, Арбуэс, Сиснерос, Лайнес, Гриландус, Игнатий.

Мы назвали школы. А теперь обратимся к ученикам. Сравним их.

Взгляните на этих людей; это те – я на этом настаиваю, – у кого нет ничего; они несут на своих плечах бремя человеческого общества; в один прекрасный день они теряют терпение, – мрачный бунт кариатид; сгибаясь под тяжестью бремени, они восстают, они вступают в бой. Внезапно, в диком опьянении битвы, перед ними вырастает опасность поступить несправедливо; они сразу останавливаются. В них живет великий порыв – революция, в них сияет яркий свет – истина; они неспособны испытывать гнев в большей мере, чем этого требует справедливость; они являют цивилизованному миру зрелище того, как, будучи угнетенными, можно сохранять умеренность, а будучи несчастными – доброту.

А теперь взгляните на других людей. Это – те, у кого есть все. Если первые находятся внизу, то эти – наверху. И вот им представляется случай проявить подлость и жестокость; они хватаются за эту возможность. Один из их вожаков – сын министра; другой их вожак – сын сенатора; среди них есть и принц. Они идут на преступление и заходят настолько далеко, насколько им позволяет короткая летняя ночь. И не их вина, что им пришлось остаться всего лишь бандитами, в то время как они мечтали стать убийцами.

Кто породил первую толпу? Париж.

Кто породил вторую толпу? Рим.

А ведь до того, как их воспитали, эти люди, повторяю, были равны. Дети богачей и дети бедняков на заре своей жизни были одинаково прелестными розовощекими младенцами с белокурыми волосами; им была свойственна одна и та же нежная улыбка; их называли одним и тем же священным словом – «дети»; слабость делала их почти равными мотыльку, чистота – почти равными богу.

И вот теперь, став взрослыми, они переменились: одни остались добрыми, другие сделались варварами. Почему? Потому что их душа, их ум испытывали различные влияния, раскрывались в различной среде; одни дышали воздухом Парижа, другие – воздухом Рима.

Воздух, которым дышат, определяет все. От этого зависит облик человека. Дитя Парижа, даже необразованное, даже невежественное – ибо до тех пор, пока не будет осуществлено обязательное обучение, они, по воле правительств, будут обречены на невежество, – так вот, дитя Парижа, не подозревая об этом и не замечая этого, дышит воздухом, который делает его честным и справедливым. В этой атмосфере – вся наша история: памятные даты, великие деяния и великие творения, герои, поэты, ораторы, «Сид», «Тартюф», Философический словарь, Энциклопедия, терпимость, братство, здравый смысл, литературные идеалы, общественные идеалы, великая душа Франции. Атмосфера Рима проникнута инквизицией, указателем запрещенных книг, цензурой, пытками, верой в непогрешимость одного человека, заменившей веру в божественную справедливость, отрицанием науки, утверждением вечного ада, дымом кадильниц и пеплом костров. Париж порождает народ, Рим порождает чернь. Если бы фанатизму удалось принудить цивилизацию дышать атмосферой Рима, все было бы потеряно: в тот день человечество погрузилось бы во мрак.

В Брюсселе царила атмосфера Рима. Люди, которые бесчинствовали на площади Баррикад, – ученики Квиринала; они до такой степени католики, что перестали быть христианами. Они сильны; они отлично научились пресмыкаться и извиваться; им знакомы оба пути – путь Мандрена и путь Эскобара; они изучили все ночные приемы, навыки бандитизма и догматы папских посланий; они бы собственноручно сжигали на кострах, если бы не были иезуитами; они со знанием дела нападают на мирно спящий дом и используют свой талант во славу религии; они защищают общество на манер грабителей с большой дороги; они сочетают усердную молитву с нападением и взломом; они скатываются от ханжества к бандитизму; словом, своим поведением они показывают, как легко ученикам Лойолы стать подражателями Шиндерханнеса.

Возникает один вопрос.

Злодеи ли эти люди?

Нет.

Кто же они в таком случае?

Глупцы.

Быть жестоким нетрудно; для этого достаточно быть глупцом.

Но родились ли они глупцами?

Вовсе нет.

Их сделали глупцами; мы только что об этом сказали.

Одурманивать людей – это искусство.

Священнослужители различных культов именуют это искусство «свободой обучения».

Они не вкладывают в это понятие никакого злого умысла: их собственный разум был искалечен; испытав это на самих себе, они хотят проделать то же самое с другими.

Кастрат, создающий евнухов, – вот что такое «свободное обучение».

Подобной операции будут подвергнуты наши дети, если будет дан ход закону, впрочем маложизненному, который был принят ныне покойным Собранием.

Рассказ о двух событиях, который вы только что прочли, – всего лишь заметка на полях этого закона.

VII

Кто говорит «воспитание» – говорит «управление»; обучать – значит царить: мозг человека – точно податливый воск; на нем отпечатывается добро или зло, в зависимости от того, воздействует ли на него идеал или в него впивается когтистая лапа.

Воспитание, осуществляемое духовенством, означает осуществляемое духовенством правление. Правление этого рода осуждено. Это оно воздвигло на величественной вершине прославленной Испании ужасный алтарь Молоха – кемадеро Севильи. Это оно создало после античного Рима папский Рим – чудовищное удушение Катона рукою Борджа.

Диалектика подчиняется двойному закону: обозревать верху и пристально изучать вблизи. Правители-священники оказываются несостоятельными с обеих точек зрения: вблизи видишь их пороки, сверху видишь их преступления.

Они держат взрослых в тисках, они накладывают свою лапу и на детей. Историю, которую творил Торквемада, излагает Лорике.

Вершина – деспотизм, основание – невежество.

VIII

У Рима много рук. Он подобен античному сторукому Пеликану – гекатонхейру. Это чудище считали сказочным до появления спрута в океане и папской власти в средневековой Европе. Папская власть сначала называлась Григорий VII, и она превратила королей в рабов; затем она называлась Пий V, и она превратила народы в узников. Французская революция заставила ее выпустить добычу; грозный меч республики обрубил щупальца, обвивавшие человеческую душу, и освободил мир от этих зловредных пут, которые Лукреций называл arctis nodis religionum; [40]40
  Тесные путы верований (лат.)


[Закрыть]
но щупальца отросли, и вот ныне сто рук Рима вновь высовываются из пучины и протягиваются к дрожащим от напряжения снастям движущегося корабля – страшная опасность, которая грозит потопить цивилизацию.

В нынешний час Рим подчинил себе Бельгию; но тот, кто не владеет Францией, не владеет ничем. Рим хотел бы подчинить себе Францию. Мы присутствуем при этой зловещей попытке.

Париж и Рим вступили в единоборство.

Рим зарится на нас.

Мрак собирает вокруг нас все свои силы.

Это – ужасное вожделение бездны.

IX

Вокруг нас вздыблены все многочисленные силы прошлого: дух монархии, дух суеверий, дух казармы и монастыря, ловкость лжецов и смятение тех, кто не разбирается в происходящем. Против нас – дерзость, наглость, нахальство, молодечество и страх.

За нас – один только свет.

Именно поэтому мы победим.

Как бы странно ни выглядело то, что сегодня происходит, каким бы безнадежным ни казалось положение, ни один серьезный человек не должен впадать в отчаянье. Да, на первый взгляд дело обстоит плохо, но судьба подчиняется некоему нравственному закону, существуют подводные течения. В то время, когда на поверхности бушуют волны, эти течения делают свое дело. Их работа происходит незримо, но в конечном счете она всегда выступает из мрака; незаметное приводит к непредвиденному. Научимся же постигать неожиданное в истории. В тот миг, когда зло рассчитывает восторжествовать, оно терпит крах; уже само нагромождение зла таит в себе причину его гибели.

Все недавние события (и в главном и в частностях) полны такого рода неожиданностей. Если нужен пример, вот он.

Если это отступление от темы, пусть нам простят его, ибо оно ведет к цели.

X

В каждом Собрании есть деталь обстановки, именуемая трибуной. Когда парламенты станут тем, чем им надлежит быть, трибуны в них будут из белого мрамора, как и подобает треножнику мысли и алтарю совести; и тогда появятся новые Фидии и Микеланджело, способные их создать. В ожидании того времени, когда трибуна будет из мрамора, ее делают из дерева, а в ожидании того времени, когда она станет треножником и алтарем, она, как мы только что сказали, пока является деталью обстановки. Это менее обременительно при государственных переворотах: коль скоро это мебель, ничто не мешает отправить ее на чердак. Случается, что ее приносят обратно. Именно это произошло с трибуной нынешнего сената.

Трибуна сделана из дерева, и даже не из дуба, а из красного дерева, с пилястрами и позолоченными медными волосками. Она выдержана в духе Директории, и творцом ее был не Микеланджело или Фидий, а скульптор Раврио. Ей уже немало лет, хотя она выглядит новой. Она не девственница, она служила трибуной в Совете старейшин и была свидетельницей возмутительного вторжения гренадеров Бонапарта. Затем она служила трибуной в сенате империи. Она была ею даже дважды: сначала после Восемнадцатого брюмера, потом после Второго декабря. Через нее прошла вереница ораторов обеих империй; на нее всходили люди с возвышенной и непреклонной душой – сначала неприступный Камбасерес, затем несгибаемый Тролон; она видела, как на смену стыдливому Фуше пришел целомудренный Барош; невольно напрашивается сравнение выступавших с этой трибуны гордых сенаторов, таких, как Сьейес и Фонтан, с другими, не менее высокомерными, выступавшими пятьдесят лет спустя, такими, как Мериме и Сент-Бев. На этой трибуне блистали Сюэн, Фульд, Делангль, Эспинас, Низар.

Перед ней находилась скамья епископов, на которой мог бы восседать Талейран, и скамья для генералов, на которой сидел Базен. Она видела, как Первая империя началась с мечты – Аустерлица, а Вторая империя закончилась печальным пробуждением – расчленением страны. Она видела Фьялена, Вьейяра, Пелисье, Сент-Арно, Дюпена. Ни одна знаменитость не миновала ее. Она присутствовала при неслыханных чествованиях: при праздновании Пуэблы, при осанне по поводу Садовой, при апофеозе Ментаны. Она слышала, как люди сведущие утверждали, что, расстреливая гуляющих на бульварах, спасают общество, семью и религию. С этой трибуны выступал и человек, которого нет больше в числе кавалеров ордена Почетного легиона. Если говорить о Второй империи, то эта трибуна в продолжение девятнадцати лет отсвечивала всеми красками позора; она слышала своего рода нескончаемый гимн, который благочестивые безбожники тянули столь же заунывно, как благочестивые католики, – гимн в честь вероломства, злодеяния и предательства; нет такой низости, которую бы с нее не провозглашали; нет такой подлости, которая бы ее миновала; эта трибуна пользовалась официальной неприкосновенностью; ее величие так раздували, что это в конце концов привело ее к последней степени низости; она слышала, как кто-то предложил вверить шпагу Франции авантюристу, чтобы он довел страну до того, чему нет имени, – до Седана, эта трибуна перед лицом надвигающейся катастрофы трепетала в предчувствии славы и радости, этот кусок красного дерева находился в близком родстве с императорским троном, который, кстати, как известно со слов Наполеона, был сделан из ели; другие трибуны были предназначены для речей, этой же было предназначено оставаться безмолвной, – ибо разве не значит безмолвствовать, когда не говорят народу о долге, праве, чести и справедливости? И что же! Наступил день, когда эта трибуна внезапно заговорила, – о чем? О том, что происходит в действительности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю