Текст книги "Провинциальный человек"
Автор книги: Виктор Потанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Напишите книгу о Нине Павловне. Заработала, заслужила. Я бы умел – написал. Честное слово, так и тянет меня. Рассказал бы как об учительнице. Она учит жизнью, судьбой...
Из разговора с А. П. Добромысловым, старейшим учителем из села Прорыв
И вот он сидит напротив – А. Н. Соколов. Сидит бочком, неуверенно, поджав сильно губы. Но через полчаса привыкает к моим вопросам, смущение проходит, и на лице его встает деловитое выражение. Таким я его и представляю где-нибудь в мастерской на ремонте или во главе семейного стола, когда вся семья его слушает, потому что он итожит прожитый день и дает задание на завтра. Забегая вперед, скажу про себя, что ошибся. Все задания в этой семье идут не от отца, а от матери, она и подводит итоги и раздает в семье благодарности.
– Что делали в мастерской?
– Для жены комбайн ставил. Свой глаз понадежней. Да и комбайн этот давно семейный. За нами и закреплен.
– Знаменитый комбайн?
– Считай, так. В прошлом году 5600 центнеров Нина намолотила, а раньше годом – 8300. Самый большой результат на область. Ни одна комбайнерка не взяла столько! Вот какая моя жена, – он улыбается, но улыбка быстро сходит с лица. Говорят, что он суровый и замкнутый. Ну что ж, посмотрим, поговорим...
– Гордитесь женой?
– Гордись не гордись, а не найдешь больше такую. Нигде не найдешь! Вот какое мне счастье...
– Про вас тоже в газетах пишут...
– Не хвали, а то зазнаюсь, – он опять улыбается. Голос у него теперь бодрый, уверенный, какой-то чистый, молодой голос.
– Не хвали меня. Что бы делал без нее – Нины Павловны. А какая из нее мать получилась... – он говорит, а сам изучает меня. Теперь уж пришла моя очередь смущаться и повертываться к нему бочком. Но он чуткий и деликатный, быстро понял неловкость, стал рассказывать про грибы, про рыбалку. И пока рассказывал, я оправился, осмелел и опять кинулся на него с вопросами. Он их принял покорно, как подобает.
– В семье моей Нина хозяйка. Народ смеется: ты что, Ананий, распустил ремни-вожжи, а я знаю... За ней – перво слово, за мной – второе.
– Значит, командиром не нравится?
– Рядовым лучше. Люблю, чтоб кто-то приказывал.
Не пойму, то ли шутит, то ли серьезно. Но он заговорил о войне.
– И на фронте был рядовой. И на финской, и на последней.
– А в каком звании?
– Рядовой! Всю войну – кузнецом в кавалерийском полку. А после войны шофером при МТС. Ну а потом целина. Тот же фронт...
– Целину поднимали?
– Не говори! Мне бригаду вручили...
– Поди, отказывались?
– Конечно, отказывался. Боялся. К народу не представителем надо идти, а человеком. А я еще – какой человек...
– Ну и как? Уговорили...
– Было всего. В обком партии вызывали. Беседа. Хорошая вышла беседа. Секретарь обкома – душевный, знает подход. Расспросил о жизни, о делах, где воевал, в чем нуждаюсь. И так повлияли эти расспросы, что я стал не в себе. Но когда до дела дошли – я снова уперся. Не хочу бригадиром, и только. Хоть коли меня, хоть веревками связывай. Не хочу! Но он не стал больше уговаривать, улыбнулся – иди, говорит, принуждать не могу. Я думал, что ты – крестьянин, а ты – купец. Сидишь со мной и торгуешься.
Он замолчал. Сидел бледный, расстроенный. Наша старая хозяйка пошла отдыхать. Мы остались вдвоем. Я слышал его дыхание. Он дышал тяжело, с остановками, и когда останавливался – я весь замирал, напрягался, и мое дыхание тоже замирало вместе с ним, останавливалось. Но потом он снова вдыхал в себя воздух, и ко мне приходило облегчение, отступала тревога.
– Иди, говорит, иди, принуждать не могу.
Я вздрогнул от его голоса, но он улыбнулся.
– Это секретарь обкома – ко мне. И тут, знаешь, мне стало жалко. Такой человек, самый первый по области, столько время издержал на меня. А я что? Ни тпру ни ну. Ладно, говорю, согласен. Только я приказывать не умею. Он засмеялся. Такой смех напал – не остановишь, а мне-то уж стало полегче. Да и глаза у него такие хорошие – у секретаря. Сам смеется да на меня смотрит, смеется да смотрит. А потом встал на ноги, пожал мне руку и говорит: «Бригада тебе сама прикажет. Твое дело – личный пример. Будешь сам три нормы пахать – значит, пойдет дело. И бригада подтянется. А в технике ты – Илья Муромец...» Хоть и не Илья, отвечаю, но пока разбираюсь... Вот и вышел из меня бригадир.
Ананий Николаевич устал. И мне совестно, что утомил его. И так сердце слабое, да я еще подкинул нагрузочку. Но он, кажется, не собирается отдыхать. Опять стал рассказывать. Я и рад. Видно, зря напугали, что молчаливый, суровый.
– Бригада у меня была комсомольско-молодежная. Целину-то молодые поднимали. Ну и я борозды не портил.
– И приказывать научились?
– Не научился, – он смеется, ему приятно. Потом замолкает, я его не тревожу. Чувствую, что он забыл про меня, про наш стол – где-то далеко теперь, далеко. Я знаю, сам чувствовал, что есть минуты, когда на человека что-то находит, и он совсем забывает о сегодняшнем дне – о детях, о доме. В эти минуты – он весь в прошлом, так и живет, и радуется, и страдает, и смеется, и плачет. Вот почему и бывает возвратное – и любовь и надежды.
– Целина многих определила. Одних – к земле, другие сошлись, детей народили, третьи сломались. По-хорошему, конечно.
– Не понимаю.
– Поймешь! Человеку нужно испытание. Нет его – и ты завял, опустился. Нет закалки – нет человека. Вот целина и воспитывала.
– И вас тоже?
– А как? Не будь целины-то, как бы подготовился к этой встрече...
– Какой?
– Какой... Я же с горем-то прямо за ручку тогда подержался. Здорово живем, говорю, а оно по голове меня, по головушке. Да ну того больше!.. Сперва Васю Сазонова схоронил, болезнь в животе...
– Друга?
– И друга и работника. Помощником бригадира был, меня заменял постоянно. Нет, лучше давай отдохнем. А то одни тучи да мгла...
Он замолчал. Глаза потемнели и напряглись от усталости. Мне тоже грустно, хотелось на воздух, на улицу. Голова давно гудела от слов, от рассказов, и все заботы его, тревоги уже давно встали явственно перед глазами, и не было облегчения.
– Ну ладно, раз начал – продолжу... После Васи прислали мне Степана Кузьмича Кирова. Замена хорошая, но того не забыть. Не могу... Зайдешь в холодок, в березки, а там в березках, в тишине этой, как обушком на голову: «Дядя Ананий! Дядя Ананий, земля-то остыват, че не сеете?» – то Васин голос где-то в глубине, из-под самых березок. А потом мелькнет ветерок, покачнутся листочки – и все уж прошло, нету голоса. Очень уж о земле беспокоился. Хотел пахать ее, удобрять, заботиться, а она к себе позвала, укрыла на вечный сон. Каково-то родителям было – в двадцать лет хоронить. Да не вернешь нашего Васю...
Он опять замолчал. Хочу представить этого Васю, молодого целинника. Наверное, можно когда-нибудь написать о нем для примера: как землю любил, как не знал усталости его трактор, как все только начиналось у парня.
– Надо в школах про таких рассказывать. А то – техника, техника! А что одна техника? Надо, чтоб машина была продолжением души. А за душу мы отвечаем... Вон моя Нина Павловна сколько народу выучила. И меня подняла. Пожилых тоже надо учить.
– Как учить?
– Чтоб горю не поддаваться. В жизни не только солнышко. Да что, схоронил Васю Сазонова, а потом мою Шуру повезли на вечную дорогу... А вначале мы ждали сыночка. Думали для ровного счету.
Он отвел глаза от меня, сделал вид, что засмотрелся на створочку. Там отпало стекло. Но я вижу, как налились щеки тугой краснотой. Наверно, страдает, волнуется, так зачем... и я решаюсь помочь:
– Ладно. Не будем.
– Почему, почему? Не хочешь слушать, сам себе повторю. Как спасла меня Нина Павловна! Все это знают, и ты давай знай... – он почему-то сердится, дыхание снова тяжелое, с хрипами – больное сердце старается взять много воздуху, чтобы двинуть по телу кровь.
– Не увидел десятого. Не увидел и своей Александры Петровны. А потом сам – из больницы в больницу, раны сказались да с головой худо, плохо. С такого переживания разве устоит голова. Думаю, пойду вслед за Шурой, а государство сирот не бросит, подберет всех. А оно и не бросило, – и вдруг неожиданно улыбается. С лица спадает больная пленка, оно оживает, светится, будто умылось лицо. И показывает рукой на стену. Там фотография – стоит у крылечка жена его, Нина Павловна, молодая еще, в легком платье, в платочке, наверно, был теплый день.
– Вот оно, мое государство, – сам опять улыбается, гордость в глазах, и с лица не спадает этот радостный свет.
– Государство – это мы, любит повторять моя Нина Павловна, – и вижу, как хорошо ему, как горд за жену. Как у них, наверно, дружно в семье.
– Хорошо жить! И жить надо долго. Для людей, для работы... Но все бывает, конечно. Бывает. Прижмет так, что и свет не мил. Впереди – стена, и по бокам – стена. Тут и смерти бы рад.
Он побледнел, что-то вспомнил. Я догадываюсь, но не расспрашиваю. Но он сам начал.
– Лежу тогда в больнице и думаю: то ли в детдом их то ли самому... А душа болит, ноет, тело болит... Две войны прошел, весь израненный, раны ожили. В палату ко мне допускали, конечно. Придут люди, каждый одно: давай поднимайся, Ананий. Ты сильно колхозу нужен. Комбайнеров-то нет, поднимайся...
Говорит он тихим, неторопливым голосом, на меня не смотрит – будто для себя говорит.
– А народ все идет ко мне. Утешают. Не умрешь, говорят, ни за что не умрешь. Мы тебя оттудова веревками вытянем, да женим еще, да это дело обмоем. А я отвечаю – где вы таки веревки возьмете? Тут уж любы порвутся. А сам смерть молю...
Он прервался. В соседней комнате заворочалась на кровати старая хозяйка, застонала во сне. В комнату вошли его дочери – Клава с Олей. Посмотрели на нас и сразу вышли, не стали мешать.
– А народ все идет ко мне, посещает. Свои все, прорывински. Однажды приходят – мы тебе невесту нашли, мать для сирот. А я что – насмешки думаю, хохочут над полумертвым. Но нет, они снова. Нину знаешь, комбайнерку? А я в ответ – она не безумна, на таку ораву идти. Да и молодая, а я...
Он опять замолчал. Тяжело, конечно, легко понять. Такой страшный час. Как вынести, пережить...
– Народ опять успокаиват: «Ты лежи, лежи, поправляйся, а мы это дело начнем». И начали, довели до конца... Не могу, вам сама Нина доскажет. Как меня встретила, как детей приручила, как с ней на одном комбайне работали. Я – за гуж, а она – за другой. Вот и вышло – Иван да Марья... Поезжайте теперь в санаторий. Пока светло, солнечно... Там и увидитесь.
VПобывала в командировке в городе Мирном. Ездила в карьер, где добывают алмазы. Сколько терпения, сколько пройдет пустой породы, а уж потом алмаз... Вот и ты, мама, с нами так же возилась. Откуда твое терпение?..
Из письма к матери Любы Соколовой
Санаторий похож на сказку. В сосновом бору – белые здания, даже не белые, а матово-синие среди темной сосны. За деревьями – озеро. Оно широкое, неохватное, прямо морской простор. Говорят, что на озере даже бывают шторма, выйдешь на лодочке – не спастись. Но сейчас – тихо, спокойно. Белые чаечки роются в теплом песке. Потом перелетают и опять роются, и что-то кричат. Но кричат не так, как морские. У тех голоса громкие и надрывные, после них тревога в душе, а эти чайки все время попискивают и очень похожи на голубей. Особенно в воздухе, когда скользят над водой.
Нина Павловна спускается по большой лестнице. Улыбается, видно, узнала меня. А может, ей уже позвонили из Прорыва, предупредили. Заходим к ней в комнату. Из окна – вид на озеро. И мы снова разглядываем этих чаек. Потом она спрашивает серьезно:
– А на зиму – куда они? На юг улетят?
– Не знаю, куда они, – и я сам удивился, почему ничего не знаю про чаек.
– Значит, побывали у наших. Второй раз приезжаете, видно, понравилось, – она улыбается, опять задумчиво смотрит на озеро. На воде лежит длинный золотой луч, и вода кажется розовой, только у самого берега темнеет слегка.
– Ох, тяжело! Скоро уборка, а я заболела...
Голос у нее с хрипотцой, словно бы простудилась. Я слушал, слушал его, и вдруг вспомнилось, вдруг в глазах поднялась Анисья Михайловна Демешкина. Такой же медленный голосок, с шершавинкой: «Ох тяжело, тяжело прежде было. Ладно, если ходит машина. А если ремонт? Найди запчасти. А где найти?.. Это сейчас в каждом колхозе по инженеру. Крепко вперед шагнули. И все шагаем, шагаем», – одинаковый у них голос и работа одинаковая. Только одна уже заслужила высокое звание Героя, уже приз ее имени участвует в соревновании. А другая еще идет в первой шеренге и все еще у нее впереди – и новые награды за труд и рекорды на поле.
Даже внешне они как сестры – старшая сестра, младшая. В глазах та же усмешка, лукавинка – чего, мол, нашли удивительного. Подумаешь, женщина на комбайне, на тракторе. Нынче и в космос пустили женщину, а на земле-то уж везде наша сестра...
Даже в судьбе много общего, в самой линии жизни... Я слушаю Нину Павловну и благодарю мысленно. За сердечность, за откровенность. Вся жизнь ее теперь перед глазами – смотри, изучай.
– Завидую нынешним – школы да институты. А я ликбез закончила, а с двенадцати лет в колхозе. Поваром была, на всю бригаду готовила, варила, пекла, стряпала, за день до шести столов выходило. Уставала? А как же. Только была я сильно добрая. Кто куда пошлет – бегу, прямо убьюся... Потом трактор пришел в бригаду. Первенький. Да как фыркнул да загремел – мы в разны стороны. А я полюбила сильно машину. Трактористам, конечно, повкуснее подкладываю. А сама смотрю – таки они люди или не таки. Вижу – хорошие. У меня уже было задумано. И знаете, легче жить, когда что-то задумано. Человеку нужна цель. Иногда говорим, говорим мы, а цели не ставим, а я вот все возле тракторов отиралася. Как солярочкой опахнет на меня – так хорошо, будто ландыш голубой распустился. Такое интересное получалось, что и во сне на тракторе ездила. Кто на самолетах во сне, а я на тракторе да по полям, по черным-то, по весенним – езжу да езжу всю ночь, а утром встану, пошатываюсь – натрясло на кочках-то...
Озеро стало темнеть. Чаечки улетели. Осталась на воде лодка. Кто-то выплыл посмотреть на закат. Она стояла посреди озера – ни туда, ни сюда.
– Бывало, что и моя лодочка останавливалась, но я брала себя в руки. – Она, видно, о том же подумала, что и я. Но вот лодка покачнулась, пошла быстрым ходом по озеру. Не идет, а летит. И Нина Павловна точно обрадовалась, засмеялась над чем-то.
– Худо же смирным. Отправили меня в большое село Шмаково на курсы комбайнеров. Дело – перед самой войной. А я в группе самая младшая, тихоня, конечно. Все боялась чего-то. К доске вызовут, знаю, да молчу. Нигде не бывала дак... Жили на квартирах, конечно, каки тогда общежития, питанье все от себя. Что из дому принесешь, то и поешь. Не принесешь – сиди да поглядывай. А колхоз назывался имени Демьяна Бедного. Хорошее название, а люди – того получше. Конечно, мужиков потом на фронт увезли, но бабы тоже хорошие люди. А я уж курсы закончила, как раз к посевной. Заборонили, заделали, потом пожили – и война...
Замолчала. В глазах – усталость, в лице – утомление. От этой усталости, утомления особенно добрым, располагающим стало лицо. И в этой доброте – что-то знакомое, давнее и крестьянское. Пришла она – от работы на пашне, от забот о земле.
– В войну на ремках работала. Новой техники не давали. Прицепщиком у меня – тоже девчонка. А на комбайн пошли – за штурвального сестра Шура была. Пашни от Прорыва далеко. Там и жили и спали. Иногда в баню надо, пойдешь пешочком. Время ночное, небо светлое, месячно. Идем с Шурой, досыта наговоримся, потом замолчим, потом опять что-то думам, решам. А сверху – звездочки, звездочки. И как-то холодно, нехорошо сделатся. Не люблю с тех пор эти светлые ночи. Думаю, поди, трудно кому-то, а я живу весело, хорошо. И все дети ко мне, и я – к детям. Работа тоже хорошая. Хорошая, правда? – Она смеется, глаза молодые теперь, и лицо тоже ожило, осветилось. Она встала и шторой закрыла окно, но последний луч все равно проходит сквозь штору, и в комнате от этого уютно, светло. Так проходит полчаса, час, потом в комнате на глазах темнеет. Это заходит солнце, надвигается вечер. И сразу же пропадает озеро, теперь поднялся туман. В санатории – музыка, в аллеях поют и смеются, где-то рядом стучит волейбольный мяч – и все эти звуки сливаются в один праздничный звук, только сосны молчаливы и строги, казалось, уснули навечно.
– Человек много может. И наград не надо. Конечно, приятно, когда награждают. Хорошо, голова кружится, ей того и надо – голове-то. Перву награду я в тринадцать лет получила. Я уж рассказывала, когда поваренком была. Ну ладно. Приехал на стан председатель Поляков Володя. Тоже молоденький, а начальство. Привязал лошадку за пряслице, подошел к нам, руку поднял: «Дорогие товарищи! Хочу нашу Нинку наградить от правления. Больно вкусно готовит. Согласны?» Загудели – как не согласны. И подал мне три кулька пряников да конфет. Нету теперь Володи. Убили на фронте. И мы в войну тоже старались. Теперь вот болят мои косточки, ни одной живой нету. И сюда, в санаторий, болезнь загнала. Да отдыхаю мало – все гости да гости, ученики да подруги...
– Наставничать приходилось?
– А всю жизнь, всю... В войну – сама девчонка, а таких же обучала девчонок. И бригадиром была, кем только не была...
– Каким должен быть наставник?
– Примером должен. И на работе, и чтобы в семье... Вон в школе учитель бьется с учеником, убивается, тот из рук вон. Ни с места дело. А почему? Да потому, наверно, что они с учеником-то соседи. Ученик каждый день слышит, видит, как учитель к своей матери худо относится. А мать-то – старуха, больная... Вот и смотрит ученик и ненавидит учителя.
– А у вас кто наставник? Был такой?
– Анисья Михайловна Демешкина. Хоть и живем далеко, а все время советуюсь. Как трудно придется да тяжело – так к ней в мыслях: «Ну, выручай, Михайловна, подсказывай, как поступить». Так и живу. Далеко моя учительница, а сердце ее со мной. Недавно я приз Демешкиной получила...
Она смотрит в окно, отвлекла музыка. Играют грустный старинный вальс. В аллеях танцуют. Танцы, музыка, светлые аллеи под окнами – где я, где же... Хорошо, как во сне. А музыка все громче, взволнованней, и нет уже сил из нее вырваться, да и зачем.
– А самый главный наставник – хлеб наш, хлебушко. Во всем господин-директор. И мы не обижам его. Сейчас у меня комбайн СК-4. Обещают «Ниву» да полностью новеньку. Хочу «Ниву» еще износить. Я женщин всей области опять пригласила – идите, работайте на тракторе. Это самое женское дело – трактор наш да комбайн. И дети не помешают. С дитями-то веселее работать. Возьми меня – кем была до детей?.. Никем просто. Да и думаю, что любовь моя, какая надо, не состоялася. А какой не надо – той и сама не хотела. Хоть и дети тянули. Даже издали – не могу, так бы сразу в беремя. Потом решила – хватит рвать себя – возьму из детдома. Думаю, привезу мальчика – вот будет сынок на печальную старость. Ну и девочку – того лучше. Они ласковей. Ну а тут привалило мне мальчиков, девочек...
Под слова ее, под музыку, которая все еще рядом, за окнами, вспоминаю другую встречу, другое лицо...
Анисья Михайловна смотрит на меня, улыбается. В глазах много молодого, веселого, да и косынка на шее завязана по-веселому – разлетелись по ветру кончики. Сидим мы прямо на меже, у берез. Летят листья, время осеннее, а солнце летнее. Такая голубизна, что просто не верится ни в близкий холод, ни в снег... Ее голос встает:
– Учеников у меня много, последователей. Нина Соколова в Прорыве. Слышали? Ну, конечно, она уж лучше меня на тракторе. А мне уж скоро на отдых... Вон повалились листочки. У каждого – свое время. У человека, у дерева...
Ученики и наставники! Проходит время, и роли меняются. А там уж подросло новое поколение. Дети, наследники...
– Привалило нежданно-негаданно. Девять ведь! Почти десять без одного. – Это опять Нина Павловна, ее голос со мной:
– Бывало, скажут: «Как ты, Павловна, с чужими-то управляешься, у нас свои, да и то замучились». Та-ак. А мне обидно. Обижусь, сержуся, а потом выпалю – не чужие они – мои!
– Привыкли быстро?..
Она словно не слышит, щеки разгорячились, и весь вид какой-то нервный, рассерженный. Наверное, что-то вспомнилось: какая-то обида из прошлого или дурной человек.
Свой вопрос повторяю медленным осторожным голосом, но она уже отошла.
– И привыкать мне не надо. Я сразу, и они сразу – «мама да мама». А потом уж полетели недели и месяцы. То письмо несут с почты, то телеграмму – старший сын приезжает, да и так. Вот Оля пришла из школы. Оли нет – Клава рядом. Большие, а вешаются на шею. Хохочу, отбиваюся – невесты уж, а все мамку за шею. Вот и поговорили... Только первая минута тяжелая.
– Страшно было?
– Да я уж рассказывала. В прошлый раз записал. Могу и добавить... Нет, сперва отдохнем.
Замолкает с виноватой улыбкой, медленно разминает руки. Делает это умело, привычно. Но на лице – смущение.
– Языком работала, а руки устали. К ночи ноют, гудят.