Текст книги "Провинциальный человек"
Автор книги: Виктор Потанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Провинциальный человек
Верность земле, избранному делу, нравственная ответственность человека за свои помыслы и поступки – вот основные темы новой книги курганского прозаика, лауреата премии Ленинского комсомола, автора книг «Последние кони», «Пристань», «Поздний гость», «Избранное», «На вечерней заре» и др.
В сборник вошли новые произведения, а также ранее увидевшие свет в уральских и столичных издательствах.
Издается к 50-летию автора.
ПОВЕСТИ
Ожидание моря
1Море издали еще лучше, чем вблизи. Вблизи оно печальное, хочется подняться над ним и забыться. Часто кажется, что оно живое. Особенно это заметно утром, когда тишина и солнце.
Эта история тоже случилась у моря. Но вначале была дорога. Ах, какая это была дорога! И если б Катю тогда спросили, сколько дней везет ее поезд, сколько лет ей, как зовут ее город, оставленный так радостно и внезапно, она б улыбнулась – и только. Не хотелось ни говорить, ни думать. А в окно виднелось другое небо, чем дома, и чудесные города в садах, и река Кубань в желтых водах, и веселые люди с корзинками и узелками, – и все это кричало, вертелось и застилало глаза. А к ночи настигал запах фруктов, еще ранних и сладко дурманных, а потом – ночь и мгла в окнах, и стук колес, к ночи нервных и будоражных, и весь вагон оживал по-другому: в коридоре шептались очень громко и откровенно, в купе у солдат бренчала гитара, рядом с ней звенели стаканы, а в перерывах возникал женский голос, то умоляющий, то сердитый, но быстро исчезал, пропадая в шуме, – а Катя лежала на верхней полке, полузакрыв глаза. К ночи у нее всегда оживало сердце – билось толчками, и приходило удушье. Но теперь, в дороге, боль отступила. Катя щурилась на синий верхний фонарь и представляла море. Оно никак не давалось. С нижней полки смотрел на нее парень. Катя про это знала, но парень не привлекал, забывался. Он вошел в вагон час назад и не сказал ни слова. В очках, с пухлыми губами и полной шеей, он походил на подругу Симу. И это воспоминанье рассмешило Катю. По вечерам подруга купалась в бассейне, а с утра раздумчиво жевала конфеты, конфеты, все время конфеты и думала о далеком. За эту отрешенность от быта и нравилась Кате.
Парень сдвинул очки кверху – и опять взгляд на нее. Она разозлилась, глаза сощурились, немножко хитрые и чуть злые:
– Сима, сходи за водой.
– Что вам? – очнулся парень, но Катя смеялась, уже жалея его и прощая.
– Во сне я... Поди, задремала. Как пить хочется!
– Позвольте, но я схожу...
– Позволю... – Опять смеялась, в груди стало легко и просторно.
– Хорошо! Прекрасно... – сказал он весело и уже развязно, чувствуя, что Катя двинулась, наконец, навстречу, и теперь только б не спугнуть ее, не обидеть, а это он знает, умеет, – и сразу настигло веселье, и он запел. Его голос стоял уже в конце коридора, а Кате вдруг стало стыдно, нехорошо от предчувствий. Она прижалась в угол и обмахнулась платком.
Возвратился он быстро, подал стакан со значением и, когда подавал, метнул глаза на кофту в тот вырез, где начиналась розовая кожа.
Кате сделалось гадко, она чуть не вскрикнула, но удержалась.
– Не дури, Сима, – сказала она утомленно, прикусив губу.
– Меня зовут Миша, – проговорил парень, но сразу замолчал, осекся, поняв внезапно тайный смысл ее слов и намека.
– Вот так, Миша... – опять сказала чуть слышно Катя, и подбородок его обиженно дернулся, и погасли глаза.
И сразу отвернулся в угол угрюмо, оцепенело, но вот в зрачках его опять мелькнула решимость, и вздрогнула голова.
– Вы похожи на мою сестру. Она красавица...
– А я нет! – засмеялась Катя, а он медленно опустился на полку, слабо чувствуя, что проиграл ей. Но быстро нашелся:
– Вы в Крым впервые?
– Впервые... – ответила грустно и тихо Катя и закрыла глаза.
– А мне приходилось, и не жалею.
– Надо же, все видели море... – снова тихо сказала Катя и длинно вздохнула.
– Море? Что море... Просто вода. Синяя вода. Да и та отлиняла.
– Вы там девушек целовали? – засмеялась неожиданно Катя и вцепилась в него глазами.
– Девушек? – переспросил он чуть слышно, мгновенно трезвея и ругая себя.
Долго катал сигарету между двух пальцев, потом закурил и закашлялся вежливо, правдоподобно, порываясь выйти, но Катя не отпустила:
– А я еще не целовалась. Знаете, даже ни с кем. Это плохо? – спросила она с откровенностью, шальной и мстительной, какая бывает всегда у больных.
– Не верю, не ве-рю, – пропел он чуть в нос и засмеялся, думая, что она снова идет навстречу, но Катя замолчала. Вспомнила дом и прислушалась к сердцу.
2Сердце болело ночами. Вздрогнет, сожмется и снова вздрогнет, а потом – боль, немеют ладони и – страх смерти, такой близкой, возможной, что выступали слезы. Подойдет мать и положит грелку. Грелка на груди бесполезна и раздражает, но Катя молчит, терпит, чтоб не обидеть мать. К ней она относилась бережно, с нежной грустью. Мать в ответ только поглядывала в глаза и жалела молча, не надеясь на слова утешенья: в них Катя перестала верить.
Мать жить не умела. С рожденья робкая, уставшая от ранней бедности и забот, Стеша и с дочерью не выказывала характер, да и была перед ней в вечном долгу. Катю сносила без мужа в томливом горе, среди стыда, сплетен. Да и любви не было, был человек случайный, которому уступила из жалости, думая – теперь он изменится и станет добрей. Но он не изменился, даже совсем уехал. После него не осталось ни имени, ни фамилии, ни фотографий. Будто и не жил вовсе на свете. А может быть, замучили его грехи где-нибудь на чужой стороне и сжили со света. Иначе зачем бы прятаться, не писать писем, да и все равно бы дочка – живая кровь – притянула.
С дочкой жизнь засияла. Нравилось теперь гулять по базару, по магазинам, покупать для Кати рубашки, чулочки, нравилось купать ее в белом глубоком корыте, нравилось во сне видеть, а потом вспоминать, рассказывать об этом в автобусе, на работе и после ждать еще лучшего – совсем особенных, единственных дней. Катя росла быстро, но вырастала больная. То ли простудилась где, то ли судьба наказала Стешу за лишнюю простоту и слабость. Но в болезнь Стеша не верила, не хотела верить: «У молодых-то какое сердце, ничего у них нет». Но по ночам не спала, ревела и все сжимала в кулаки мягкие исхудавшие груди, думая, что это они обкормили Катю плохим молоком. В больнице признавали сердце и астму с рожденья. Но в школу Катя ходила, только в классе ее не очень любили. Может, боялись ее прямых, навязчивых глаз.
А по ночам Катя слышала, как ходит возле кровати смерть. И когда сильно стучало сердце, а в груди таяла холодная льдинка, она верила в близкий конец и в холод могилы, но думала об этом спокойно, привычно и пробовала писать стихи. Хотелось доверить им самое тайное, еще не слова, но уже молитвы, но оказалось, что боится отдать им это тайное, и стихи стали скучны для нее. Пробовала и другое. В школе девчонки сшивали большие альбомы и собирали туда артистов – красивых и белозубых, в ослепительных свитерах и рубашках. Собирала и Катя. Но потом стало казаться, что у всех у них жирно подкрашены губы – и у мужчин, и у женщин, – и сразу погасли эти зубы, улыбки, а сами портреты, их глянец и аккуратность вызывали в ней злобу и тошноту. Она боялась, что девчонки узнают про эти мысли и засмеются, потому продолжала клеить артистов в толстый черный альбом. В эти минуты часто подсаживалась к ней Стеша, и Катя боялась ее спугнуть. Мать поглаживала ладонью какого-нибудь артиста и обещала Кате Москву и Черное море, и новые платья, и подарки, и особенного врача, который сделает ее навечно здоровой. Она входила в азарт, забывалась, у нее краснели щеки, а глаза молодели, и Катя тоже отвечала улыбкой, а мать и не знала, что дочери тяжело. Так постепенно научилась жить тройной жизнью: одна – для школы, другая – для матери, а самая последняя – для себя. И об этой последней, самой тайной, далекой жизни, никто не знал, никто к ней не прикасался. Только мать в душе чего-то боялась. А может, это был простой страх слабости перед большой дочерью, живым человеком. Но когда Катя засыпала, у матери появлялась решимость. Стеша подходила к кровати, наклонялась над спящей и говорила тихо, чуть слышно: «Господи, в кого ты, девка, – ни рожи, ни кожи, а туда же, с секретами. И что ты надумала, чего мне натворишь?..» Но голос звучал не грубо, а ласково, и была в нем тихая гордость: «Живи, мол, дочка, спи-высыпайся. Хоть и подшиблена, а других-то получше». Если Катя нечаянно просыпалась – мать отводила глаза. Или бралась за шитье – ты-де спишь, а я шью, тебя караулю.
В десятом Катя не сдавала экзаменов. Аттестат выписали досрочно, без торжественного оркестра, прощания – в ту весну сильно болело сердце. Тогда и стала бояться ночи, а Стешу держала все время рядом и относилась к ней бережно, как к младшей подруге, и часто просила от нее всяких рассказов, воспоминаний. К вечеру вызывали «скорую помощь». Повадился приезжать постоянный врач, очень седой, чистый, с золотым зубом, который придавал лукавство. Врач делал то же, что делали до него – укол с камфорой, доставал таблетки, но когда брался за пульс, то подмигивал матери и прямил плечи, сжимавшие узкую, хилую грудь. На прощанье хлопал по спине Стешу и ворковал, окутываясь дымком сигареты: «Стешенька-а, надо ее к морю». А потом добавлял очень весело и цинично: «Замуж выйдет – и астма слезет», – и грозил пальцем, оглядывая Катины ноги и улыбаясь в себя. Катя так его ненавидела, что хотелось кричать, но он не унимался: «Деньги-то есть, Стешенька? Море карман любит...» – «Есть, есть!» – почти кричала мать, густо краснела, боясь дочери, уже без вины казнилась и чуть не ревела. В это время врач уходил. После него пахло зубным порошком, и у Кати начиналась истерика. Она бросала в Стешу карандаши, ручки, визжала, не выговаривая слов, – и зарывалась с головой в перину. Мать цепенела. И снова Катя кричала, и Стеша уходила на кухню. Залезала рукой на высокую полочку и доставала вино. Отпивала немного, потом еще немного, вино затягивало, не отпускало от себя, и скоро уже улыбалась, схохатывала, представляя кого-то из прошлого, и с улыбкой засыпала на табуретке. Здесь ее находила дочь и будила. Стеша перебиралась на кровать. А по утрам обе загадочно молчали, как после ссоры.
В начале лета Кате делалось лучше. В жару боль утихала. Стеша теперь успокаивалась и спала спокойно и даже смеялась с соседками над какой-нибудь ерундой. Катя наблюдала издали, удивляясь ее простоте.
3В купе вошла женщина, их третий спутник. Она была очень худа, с сухими подвижными локтями, с источенным оспой лицом. И сразу спросила:
– Катенька, яблоко не откусишь? Я тут купила, да уж на год наелась.
– Спасибо.
– Че спасибо. Дают – бери. Чужое – не купленное.
Миша хмыкнул, подбородок зашевелился. Почуяв недоброе, женщина обернулась:
– Мы к морю с болезнями, а ты зачем? Дико мясо ростить?
– Военная тайна, мамаша. А незнакомым говорят «вы», – вспылил Миша и скрылся за дверью.
– Обиделся, гусь, – женщина взглянула на Катю и улыбнулась. Улыбка вышла медлительна и умильна. Так многие смотрели на Катю. С блестящими от болезни глазами, с высокой шеей подростка, уже не девочка, но еще не женщина – и эта незаконченность в Кате особенно волновала, заставляя думать о чем-то милом, несбывшемся, но все равно мучительно своем и счастливом. Она еще не понимала значенья этих взглядов, улыбок, потому прятала глаза и бледнела.
Катя ехала из города, стоящего у ворот Сибири. Город маленький, но шумный, подвижный, и, как у всяких ворот, здесь было много людей ждущих, тоскующих на перепутье жизни. Одни ехали дальше на стройки к таежным соснам, другие двигались к центру, а третьи на юг – к теплу. Особенно мучились молодые – дорог много, а жизнь одна, но для Кати уже не было ожиданий, болезнь отучила верить в хорошее, в перемены, и отодвинула от людей. И Катя привыкла к такой жизни, и к болям в сердце, и к робкой доверчивой матери, и к шумному крикливому городу, и к единственной подруге Симе, страдающей от лени и полноты. Но однажды заехал к ним дальний родственник, веселый и грубый мужчина с раскосыми сухими глазами, в которых таилась не то усмешка, не то лукавство, намекающее на какое-то продолженье, но глазным был голос – доставал на всю улицу и смутил жизнь. Двоюродный дядя поцеловал Катю крепко, с удовольствием, в губы и в обе щеки и стал шутить, без причины смеяться, и за столом сидел опять шумно и весело, а хлеб откусывал от целой буханки и глотал быстро, будто голодный, от молока отказался сразу, но попросил вина. Во все углы вошел его голос, раскатистый, трубный, от него стало радостно, жутко, как во сне.
– Стеша-а, не томи! Из-под коровы не пью. Погорячей – младенцу!
Мать достала бутылку красного, они выпили все втроем по рюмочке, заели конфеткой, и дядя опять стал рассказывать очень смешно, раскатисто, как долго ехал в их город, как в поезде чуть не женился на проводнице, но вспомнил вовремя про свою Капочку, свою благоверную, и сразу стал послушным мужем на расстоянии, потому теперь ему нет цены и грех не выпить.
Что говорил тогда, почти забылось, а сам не забылся. А жил он на юге, у самого моря, где все болезни сразу сгорают.
– К морю надо, мила сестра. К морю – Катю! – шумел его голос, советуя погреться возле живой воды, поплавать, на веселых людей поглядеть и влюбиться в кого-нибудь, пусть немного, но все равно – хорошо для здоровья, и в этом месте он так весело смотрел в нее, цепко, что она леденела от страха, от того, что он догадался о самом главном и стыдном, и теперь, поди, смеется над ней, такой больной и ненужной.
– Ох, глаза-а! А ну-ко, ну-ко в другой раз поцелу-ую. Привыкай, Катька-а! – кричал он и лез опять целоваться, и у ней не хватало сил встать со стула.
Как все люди в начале жизни, Катя искала в любви только слов, только признаний, ее пугали даже издали крепкие мужские пальцы, а если смотреть на них долго – делалось плотно в горле и тяжелели ноги, и она замирала от стыда за себя, боясь жизни, и тянулась к стихам. Они писались легко, одним взмахом, но потом хотелось порвать их, спрятать, опять содрогалась от своей испорченности и чувствовала тяжесть ночной рубашки, – запиралось горло, и она не могла проглотить слюну. Часто заходила в аптеку, подолгу стояла у витрины, где продавались интимные предметы для женщин, боясь, что за ней подглядывают, – и очень болело сердце.
4А под вечер их поезд увидел Керчь. Рядом дышало море. Оно слышалось в теплом ветре, в сухой горечи на губах. Кто-то первый сказал: «Пахнет морем» – и сразу многим почудился в воздухе привкус соли, стали облизывать губы, много курить и пить пиво, и Катя тоже услышала запах волны. А скоро над горизонтом потемнела полоска неба, ожила, задвигалась и стала светлеть. Высокий старик у окна сказал, позевая:
– Вроде Азовское.
И Катя вздрогнула, испугалась:
– Вы про море?
– Аха. Справа будет Черное, а слева Азовское, нас-то по косе повезут, а потом на пароме.
«Как – на пароме?» – радостно подумала Катя, притихла, стала всматриваться в ту полоску, которая двигалась все ближе и оживала в синюю подвижную воду, почти слепящую от заката. Вспомнились слова Миши про море – синюю воду, их спокойный ленивый смысл, вспомнились его губы и женские локти, все его приставанья, и таким далеким, до восторга ничтожным стал этот парень, что показалось: может, и совсем не было его на свете. Но он жил рядом, – сразу же услышала его дыханье, и Катя оглянулась, еще не веря. Но то был Миша, опять курил сигарету, косился на Катю.
– Вода, вода, кругом вода, – сказал он громко, насмешливо, и она закусила губу, боясь закричать, разреветься. Но он отошел в глубину вагона и открыл окно. Запахло ветром.
Поезд шел медленно, колеса еле провертывались и не стучали об рельсы. Посвежел воздух, стал влажным. Старик застегнул пижаму до подбородка, стихли солдаты. Один Миша расхаживал по коридору, посвистывал, щурился, и Катя подумала: хорошо бы теперь оказаться одной. Она отошла к дальнему окну, но за спиной снова задышал Миша, и в ноздри ей бросился сигаретный дым.
– Хочу быть рядом в исторические минуты.
У нее побледнели щеки, и плечи брезгливо сжались, но снова сдержалась. Миша что-то еще бормотал, опять дымил и принимал позы, но она решила забыть о нем – и сразу забыла. Поезд пошел совсем медленно, тяжело загудел. На кольях у воды висели сети, рядом с поездом ехала телега, там сидела женщина без платка и стегала лошадь. И женщина, и лошадь, и ребятишки, бегающие возле сетей, видно, забыли, что рядом море – так просты их были дела и обычны. Это равнодушие пугало Катю и даже злило. Она высунула в окно голову: пахло песком и чем-то горьким, наверное, дымом. Катя напряженно дышала и вглядывалась в море. Оно было тихим, только у берега слабые волны. Зато вдали вода вся ровная, чуть рябая от солнца. Возле Кати оказался тот высокий старик, который первый сказал про паром, и сейчас снова удивил Катю:
– Купаться нынче нельзя. Нынче мертвый сезон...
– Почему? – всполошилась Катя.
– Акулы пришли, всех едят. Особенно девушек...
– Неужели едят? – И Катя испуганно поправила волосы и взглянула ему прямо в глаза, но он уже хохотал, живот его весело вскидывался, и ярко горели зубы, еще молодые, ровные, – и Кате тоже стало забавно и весело, и она засмеялась, сразу полюбив старика. Но он уже задумчиво щурился, лицо после смеха было усталым, землистым. Голос тоже уставший.
– Каждый год езжу, а не привыкну. Вода ведь, всего только вода. А что она с нами делает! Жил бы да жил, ни о чем не тужил.
И он пошел вдоль по коридору, сутулясь, сильно покачиваясь на слабых, видно, больных ногах. Поезд подошел ближе к берегу, и волны стали заметней. И Катя сразу вспомнила свою речку, маленькую мутную речку. Она текла прямо по городу и делила его на две части: старый и новый город. На одном берегу стояли дома деревянные, на другом – каменные, белые с чистыми твердыми тротуарами. Вода в речке была вечно мутная, несла в себе стружки, обрезки с ближней фанерной фабрики, а весной в распутицу затопляла прибрежные улочки старого города и тащила с собой солому, корье, опять стружки, опилки и нехорошо пахла гнилью и какой-то подвальной плесенью. А потом стихали все запахи, вода сбывала, уходила в ближние озерки и озера возле городской окраины, и снова речка делалась маленькой, тихой и совсем грязной. И теперь Кате нестерпимо захотелось увидеть ту речку, пусть грязную, пусть бесприютную, но все равно родную. Возле речки ходила сейчас печальная Стеша – ее мать, самый дорогой человек. И сейчас, вблизи моря, хотелось долго думать о матери, жалеть и любить ее по-особому, но чем больше она стремилась думать о матери, тем дальше, все дальше уходила мать от нее, и нельзя было ее задержать. И скоро эта мысль совсем пропала, рассеялась, и Катя опять потянулась глазами туда, где тихо шевелилось возле берега море.
Поезд пошел еще тише. Было похоже, что он стоит, но волны медленно двигались, а рядом уже торговали рыбой, креветками, виноградом. Поезд дернулся и остановился. Наступила долгая гудящая тишина, над кольями, где были сети, кричали чайки. И опять пришла радость: чайки были такие же, как дома, так же кричали.
Незаметно скрылось солнце, и вода потухла, а вдали сделалась совсем черной. В сумерках стало ветрено и прохладно, стихли чайки. Далеко по берегу мигало зарево большого города: то готовилась к ночи Керчь.
Их вагон поставили на паром, а люди вышли на верхнюю палубу, где играла музыка. Все песни были о море, о счастливых минутах, чтобы всем теперь было весело и свободно, как при вступлении в праздник. Паром огромный, двухэтажный, под свежей краской. Катя тоже стояла на верхней палубе и жадно дышала, подставив голову ветру. Изредка подходила на край парома и смотрела вниз, где бурлила вода от винта. Под ней чудилась бездна. Слабой, осторожной иголкой пробегала боль в сердце, но сразу терялась, и Катя смотрела на себя издали чужими, радостными глазами, шептала: «Море же, Катенька, море!» Снова вспомнилась мать и сразу забылась, забылись свой город и вся дорога, все думы и разговоры, только снова хотелось остаться одной, и чтоб надолго, чтоб не разговаривать, не отвечать на вопросы, чтоб только море, музыка и она, Катя. И сразу, как беда, наказанье, знакомый вздох сзади и сиплый голос:
– Плавать не надоело!
Она не ответила, но щеки у ней опустились, и к сердцу хлынула горячая кровь.
– Скажите, сколько вам лет? – спросила она вдруг Мишу и посмотрела ему прямо в лоб.
– Двадцать пять... – заикнулся он, но, услышав подвох, замолчал и достал сигарету.
Курить ему запретил рабочий парома, и Миша вспыхнул:
– Кругом начальство. Говорят, на луну прилетят, – там тоже начальство.
– А на Марс ? – засмеялась Катя, но смех вышел злой, и сердце сжалось привычной болью, и напряглись веки. Миша, обиженный, опять закурил. Паром шел медленно, тяжело, наваливаясь на воду, возле бортов вставали буруны.
– Этот пролив называется Керченский, – опять сказал Миша, и Катя взглянула на него удивленно и весело, снова захохотала, но теперь уже хорошо и свободно. На середине стало совсем ветрено, она подняла на волосы шарфик; музыка заиграла тише, зато сильней закричали люди, чувствуя берег. Миша ругался с рабочим парома, обзывая его и наскакивая, и было удивительно, почему тот молча терпит и не ударит Мишу. Показался отчетливо берег, там тоже горели огни, ходили люди и толпились машины. Паром пошел еще тише, музыка замолчала, и сразу же вода внизу стала жуткой и черной. Рабочий с парома взял рупор и отдал команду. Машины на берегу откликнулись гудками.
Паром стукнулся о причалы. Была уже ночь, но никто не спал. Наверное, манил к себе большой город, который сверкал огнями, мучил неясным шумом. Казалось, что на дальних улицах ходят машины и люди, даже чудились голоса и смех. Убежать бы туда и хоть на миг задержаться, чтобы вдохнуть всю память о нем, все запахи, а потом снова ехать и ехать. Но кондуктор закрыл все двери на ключ, а вид у него был таинственный и сердитый. Снова дернулся поезд, замелькали огни, и скоро Керчь прошла мимо, растаяла в ночи. Кате стало опять тяжело. Как там мать? Поди, стала ночевать по соседям, боится в пустом дому. Дом у них – большой крестовик, возведенный еще дедом до первой войны. И Стеша часто подумывала, в чьи руки он перейдет, когда не будет на земле ее, Стеши, чьи шаги отзовутся на его твердом дубовом полу. В Катиных женихов не поверила бы: кому надо больную, когда других – пруд пруди. Но все равно где-то грелась надежда: авось заведется такой дурак, не все же умны, есть дураки. И недавно спросила:
– Катенька, у тебя нет никого?
– А кто нужен? – удивилась дочь, хотя сразу все поняла.
– Ну, есть ли нет? – опять наступила Стеша и решительно свела брови.
– А кто нужен... – не то спросила, не то повторила про себя Катя, но губы уже дергал бешеный смех.
– А ты скажи, не таи, – решилась на последнее Стеша, но сил уже не было, и она вышла на кухню. Сразу уставилась на свою полочку, внезапно поняв, что нет наследника и не будет. А сзади надрывалась от смеха Катя и спрашивала себя громким голосом, почти криком: «Катенька, Катенька, у тебя нет никого?»
Сейчас вспомнила об этом и улыбнулась. А про себя сказалось: «Вот и залив проехали. Вот и море было. Ну и что теперь, Катенька, полегче заживешь?» Опять смотрела на себя издали, и глаза были не ее, а чужие, с горьким рассудком. Но это быстро прошло, улетучилось, и странно, что совсем не болело сердце, в это время оно всегда болело. «Может, моря напугалось. Ну, конечно же, моря! Так, значит, вот зачем море!» – поразилась Катя и сразу себе поверила и глубоко вдохнула прохладный, все еще влажный воздух. Но ей показалось мало, и она высоко подняла стекло и высунула в окно голову. Дышать стало совсем легко.
За окном давно была тьма. За ней опять мерещились голоса, звуки, но их заглушал стук колес, опять злых и неистовых, и поезд, распаляясь, гудел все громче, вагоны легко качались и усыпляли. Катя теперь стояла в коридоре, сердце не болело. Временами глаза натыкались на одинокий костер, возле него шевелились тени: может, люди, а может, лошади. Видно, начались уже крымские степи, да и пахло из окна травой, пылью, и глазам уже хотелось догнать того далекого древнего татарина, и на мгновенье он поднимался, желтолицый, в кольчуге, но быстро пропадал и не томил больше воображенья, испугавшись поезда и шума колес. Хотелось спать. Зашла в купе. Миша прикинулся спящим, а женщины не было – ехала до Керчи. Катя хотела снять платье, ресницы у Миши поднялись, и там мелькнули азарт, нетерпенье. Она гадливо поморщилась, но подумала уже спокойно, сквозь дремоту: «От каких матерей родятся такие Миши? Как матерям не стыдно...» Раздеваться не стала, легла в платье. На нижней полке возбужденно вздыхал Миша, покашливал и шумел одеялом.
Проснулась уже в Симферополе, разбудил ее тот высокий старик и пожелал на прощанье счастья. Пассажиры собирались. Вокзал был гордый, торжественный, из серого спокойного камня. Колонны, как мраморные, даже лучше мраморных. Катя радостно озиралась вокруг, поставив к ногам чемодан. Было утро, но людей везде бегало много. Опять пахло фруктами и цветами. Они росли повсюду – высокие и низенькие, над ними летали пчелы и бабочки, вились жучки и стрекозки, и Кате показалось, что она заехала не в город, а в какую-то летнюю праздничную деревню, и воздух тоже был легкий, особенный и неслышно проходил в грудь. Только людей было много, и сейчас все они побежали в одну сторону, – туда, где возле бетонных столбов остановились троллейбусы. Но эта суетня была не злая, а радостная, почти все люди кричали весело и смеялись, многие тащили за руки ребятишек, самых маленьких несли на закрошках, сунув в руки им цветок или яблоко.
Катя подняла чемодан и улыбнулась, вспомнив материнский наказ: «С чемоданом-то не доверяйся, а неси сама. И к носильщикам не припадай. Они всякие. Побегут, дак не догонишь». И другое вспомнилось – веселое из того вечера с родственником, Стешиным сродным братом. Бутылку с красным он докончил один, выпросил белого – и тут его совсем развезло во все стороны. Опять к Кате лез с поцелуями, обнимал, в гости требовал, она отмахивалась от него, как от пчелы, притворно ойкала и повизгивала, а самой было приятно и щекотно, а дядя совсем окосел, сыто оглядывался и кричал:
– Скажите, где я, в городе ли в деревне?
– В городе, в городе, батюшко ты наш, – смеялась мать, подливая ему в стакан и радуясь, что вот и в их доме пьют по-законному, смеются, а не плачут, как раньше, да и разговоры теперь особые – про любовь да про яблоки, как это хорошо, по-человечески, – и только б задержать подольше, не сглазить.
– Эй вы, скажите, где тут Стеша Петрова живет? Отведите! Сейчас же к ней отведите! – то ли правда потерялся, то ли дурачился дядя, и Стеша хохотала до слез.
– Да туто я. Туто, Женечка, Евгений Павлович, – и опять ему в стакан подливала и утешала не Катю, а только его одного.
– И к морю ее отправлю. Все сделаю, как велел. Пусть лечится, хоть залечится. Им жить, а нам помирать.
– И нам, нам! – упрямился дядя, хрумкал огурцом и вкусно облизывался, а Катя начинала чувствовать, что мать и правда решилась на такую радость, как море, решилась и оттого опьянела и поглядывала в окно мечтательно, точно уж сама туда собралась, а не дочь. А дядя попросил чаю. Стакан взял осторожно, тремя пальцами, но все равно обжегся и опять зашутил и подмигнул Стеше:
– Чаю, говорят, чаю накачаю, сахару начакаю.
Опять засмеялись, и Стеша стала такой счастливой, что скоро заплакала, но ее быстро утешили, и она потихоньку озиралась и хлопала себя по коленям.
– Ой, не перед добром. Хохочу да плачу, плачу да хохочу.
– Это вино ревет в тебе, – скалился опять дядя и задирал голову.
Но Стеша оправдывалась:
– Кого я выпила, только задела. Ой, не перед добром все-таки, Евгений Павлович...
Но опасалась Стеша напрасно. Путевку охлопотали быстро и нашли денег. Подскребли по всем уголкам, да соседи поверили в долг. Деньги разложили на три кучки: на дорогу, на яблоки, если вдруг с базара захочется, и на платье. Платье досталось красивое, хоть недорогое, но заграничное. У Стеши была знакомая продавщица, и та принесла платье прямо домой.
Сейчас Катя шла в новом платье, в таком коротеньком, узеньком, что ткань слышалась сзади и выше колен, потому она всех стеснялась, да и в ямочке, чуть ниже шеи, стоял холодок, и она все время его ощущала.
– А вас не узнать! – опять сзади Миша, веселый, ликующий, с двумя кожаными чемоданами и с рюкзаком на плечах. Она о нем позабыла и сейчас вглядывалась в веселого круглолицего парня и жалобно морщила лоб. А Мише уже нравились платье и Катины ноги, теперь длинные, почти открытые, и глаза наливались тем гаденьким нетерпением, – и Катя сразу все вспомнила.
– По гостям купец поехал! – не вытерпела, выпалила и сразу пожалела, что заговорила с ним.
– А как же! – еще больше обрадовался Миша. – Костюмы – надо, рубашки – надо, музыку – надо...
– Какую музыку?
– Развернем на месте. Вон наша карета.
У Кати передернулись плечи, но она не ошиблась. Миша сел с ней в один троллейбус, видно, поехал в тот же городок. Чемоданы положили от людей отдельно – в троллейбусе было просторно. Дорога выскочила в горы. Но Катя не заметила высоты, потому что ехали очень плавно и быстро. Кругом зеленел лес и цвели маки. Лес здесь был ровный, спокойный и оттого чуть унылый. Зато за одним большим поворотом мелькнуло море. Оно стояло в глазах минуту – то ли кусочек воды, то ли неба, и когда Кате сказали, что это море, она, не стесняясь, высунулась в окно до пояса, но море исчезло, и она расстроилась, по-детски сморщила губы. Ей сказали, как маленькой:
– Девочка, еще устанешь от него. Накупаешься!
– Нашли девочку, – прошептал сзади Миша, но Катя услышала и так сжала ладони, что хрустнули пальцы и сразу кольнуло в висках. Хотелось пересесть в дальний угол, но боялась выдать себя, стало бы еще хуже, стыдней. Впереди, на первых сиденьях, запели спортсмены-туристы, и скоро голоса слились в сплошной вой и завладели всем свободным пространством. Лучшего наказанья не выдумать. Она всегда ненавидела, мстительно ненавидела таких людей за здоровье, за уверенность в жизни. Запели еще громче, и у Кати задергались щеки, а сердце сразу сдвинулось в горло. Ладони вспотели. Она стала считать до тысячи: это иногда помогало. Оскорбляла не песня, а самоуверенность хора и крепкие медные лица певших. Вдруг вспомнилась Сима, ее коровья походка, все ее глупости и привычки, и это чуть успокоило, и выровнялось дыхание. Подруга часто ходила в бассейн, чтоб развиться, но это не удавалось. В голове завертелась скороговорка: «Си-ма, Си-ма, Серафима», но последнее слово все время запиналось и отставало, и в этот миг Сима оказывалась где-то совсем близко во всей своей круглой медлительности и простоте. И снова вертелась скороговорка, и снова запиналась в самом конце, замирала, не выдержав Катиных воспоминаний. Зато стихло сердце. Подняла высоко коленки, на них положила лицо и совсем успокоилась. Опять сбоку открылось море, перестали, наконец, петь впереди, и все замолчали. Море стояло в дымке, спокойное, как синее поле. В него опустилась скала, на верхушке ее росло дерево, похожее на человека. Казалось, что дерево живое, но это укачивала дорога. Троллейбус начал тормозить, скоро совсем остановился, и водитель по радио объявил, что рядом солдатская могила. Все вышли на дорогу. Водитель, застенчивый белобрысый парень, сказал, что в этой могиле лежит его отец и он каждый раз останавливается здесь, чтоб отдать ему память. Катя смотрела на серый гранитный столб, по которому бежали желтые строчки фамилий, и думала о своем отце. Буквы были золотые, под ними сияла такая же звездочка.