355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Еремина » Классическая русская литература в свете Христовой правды » Текст книги (страница 54)
Классическая русская литература в свете Христовой правды
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"


Автор книги: Вера Еремина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 56 страниц)

Русский грех Иоанн Шаховской увидел в миниатюре – будущую гражданскую войну. Он увидел то, к чему ему надо готовиться; и по прошествии времени увидел то, что все выступления Храповицкого – “дайте им оружие, дайте им добровольцев” – это чушь. По-настоящему, только вера могла противостоять этим духам, которых он потом правильно назовет (вслед за Максимилианом Волошиным) – “трихинами”. Но главное то, что Россия “жалким остатком своей веры” заслоном и щитом служить не могла.

В конце концов, этот убийца Окулов был пойман; ему помогал мальчишка лет восемнадцати, а Окулов был исполнителем своих замыслов.

“Полуграмотный, он был проникнут большой силой концентрированной ненависти и иррациональной жаждой убийства. Это было явление той трихины, о которой пророчески сказал Достоевский; трихина ненависти, вскормленная кровью не нужной для народов войны (то есть, первой мировой – В.Е.), выходила из грехов мира и шла на русскую землю.

Окулова застрелили в Тульской тюрьме во время его попытки убийства охранявшего его стражника”.

В отличие от многих и многих “обиженных революцией”, Иоанн Шаховской на оную революцию никак не сетовал, а скорее наоборот. Писал он так:

Я не пристрастен – мне Октябрь помог:

Не стал министром я, ни дипломатом,

Не разукрасил тленный свой чертог,

За прах земли я не судился с братом;

Увидя свет среди моих дорог,

Я в каждом человеке вижу брата.

И в этом, искренне вам говорю,

Отчасти я обязан Октябрю.

Мы все грешили в старые года

Сословною корыстью, равнодушьем

К простым, живущем в этом мире, душам.

Мы помогали братьям не всегда!

И вот стекла дворянская вода,

Изъездив облака, моря и сушу,

Я понимаю, что случилось тут, -

Благословен великий Божий суд.

Это его вывод.

Отец Иоанна Шаховского всю жизнь жил в деревне Венево, и окрестные крестьяне были ему свои (он даже в общественной своей деятельности не выходил за рамки своего уезда). Усадьбу поэтому не громили; к ней окрестные крестьяне относились как к своей малой родине. Примерно так, как Захар относится к Обломову, то есть, всё обломовское, все – свое, вот оно – родное. Потом окажется, что Захар для Обломова – отец; и поэтому он всегда променяет и теплый угол, и почет, и жадные расспросы своих односельчан только на то, чтобы был рядом с дорогой могилкой в Петербурге и без всякого приюта.

В любом случае, для того, чтобы крестьянам почувствовать революцию, прискакал какой-то конный отряд; произвел в доме обыск – нашли в доме несколько охотничьих ружей и пистолет и забрали мать. Отца не тронули.

(После убийства Ивана Александровича в 1916 году Синод, учитывая все обстоятельства, восстановил церковный брак матери Иоанна Шаховского с его отцом. Все они съехались в свое имение. Конечно, всем было понятны обстоятельства их развода, и Синод просто отнесся милостиво).

Итак, мать арестовали и увезли в Москву, а отец ходил по Веневу и бранил комиссаров за их безобразия, но ему ничего не сделали, а предложили покинуть свое имение и он переехал в Московскую губернию, в имение своей сестры Софьи Николаевны Родионовой.

До последнего времени в Москве жили двоюродные братья Иоанна Шаховского – Родионовы, а Константин Родионов был замечательным ученым – энтомологом, который перевез пчел за полярный круг и научил их там жить.

Вслед за арестованной матерью в Москву отправились старшая дочь Варвара и сын Дмитрий Алексеевич. Тогда в Москве люди были такие, как мы видели на Соборе 1917-1918 годов, то есть, не отрекшиеся от старой власти и от старого режима, но уже признавшие и новую и ждавшие, чтó будет дальше. Поэтому в двух родственных семействах Туркестановых и Родионовых (Туркестановы – близкие родственники митрополита Трифона Туркестанова) научили, в какую дверь надо идти; достали им ходатая, вхожего к новым властям, с польской фамилией Починский, у которого на визитной карточке стояло – интернационалист.

Этот “интернационалист” научил пятнадцатилетнего Димитрия, как действовать; то есть, он ему продиктовал два прошения: одно для разрешения свидания, а другое – чтобы мать судили в Москве, где предполагалось, что суд будет более беспристрастным. Суда в Туле боялись, так как там была пресловутая “власть на местах”, далеко не всегда подчинявшаяся центру.

В связи с этим Дмитрий познакомился и с Дзержинским, и с его помощником Заксом, постояльцем и почти другом Марины Цветаевой, поскольку он жил у нее в доме на квартире (дом в Борисоглебском переулке).

Свидание разрешили, и Дмитрий увидел мать в Бутырской тюрьме; а что касается прошения о суде в Москве – было отказано. Единственно, где ему пошли навстречу, это сообщили, что в Тулу собирается наш человек – матрос Панюшкин, то он может согласиться взять вашу мать с собой. Дмитрий отправился в Панюшкину, познакомился со всем семейством (среди детей Панюшкина находился будущий посол СССР в США, уже после войны).

Но Дмитрий узнал, что Панюшкин был инициатором расстрела группы офицеров (это было время “законной революционности”); после этого он отказался, чтобы мать ехала с матросом.

За взятку Дмитрия с сестрой посадили в тот же арестантский вагон, в котором везли мать. До Тулы доехали благополучно; из Тулы последовал запрос к конкретным крестьянам и через некоторое время поступили “приговорá”: в приговорах было сказано, что “мы от господ ничего худого не видели, а видели одно добро”. На этом основании мать была освобождена и все спокойно стали готовиться к отъезду в эмиграцию.

Отец, переехавший в Московскую область, в ней так и остался и умер на русской земле, а остальное семейство из Тулы перебрались на юг России. За это время Иоанн Шаховской, солгав, конечно, с приятелем поступил в Белую армию генерала Краснова. Этот Краснов впоследствии в Берлине станет его духовным сыном.

Иоанна Шаховского зачислили в пятнадцать лет вольноопределяющимся в пехоту войск генерала Краснова; и вот что он там увидел. “Еще сырая, тяжелая для моих детских рук винтовка, взрывы снарядов и какая-то обнаженность человеческого зла и смерти нашли на меня. И незабываемыми остались моменты, словно ради которых я, мальчик тогда, был введен в эти человеческие страдания. И потом исхищен был из них какой-то силой.

Рядом со мной в наступающей цепи лежит под этим ярким полуднем, под обстрелом в Сальской степи[285]285
  Сальская степь – низовья Дона, где когда-то был Сарай – татарский центр.


[Закрыть]
молодой вольноопределяющийся с немецкой фамилией. Он старше меня и стреляет по противнику. Вдруг, словно от сильного толчка, он перевертывается, и я вижу, пуля угодила ему в самую грудь. И сейчас же за этим из его горла льется самая низкая, изощренная, площадная брань.

Противник наступает большими силами; надо отходить, и наша цепь отходит. (А он лежит в остолбенении рядом с убитым). В это время вдруг вижу семнадцатилетнего прапорщика Александра Голованова: во весь рост, не сгибаясь, под пулями, он идет ко мне. Его лицо вдохновенно‑прекрасно; он кричит мне – “князь, Вы ранены?” Он хочет меня вынести. Пораженный явлением высокого духа жертвенности и человеческого сострадания, я вскакиваю и иду к нему навстречу. Еле идя, я вижу, как из-под насыпи выскакивает красногвардеец лет семнадцати, восемнадцати; как сейчас вижу его исковерканное ненавистью лицо. Он поливает меня такими же черными словами, какие я только что услышал из уст смертельно раненого соратника. И, иступленно бранясь, он прикладывает винтовку к плечу и стреляет в меня на расстоянии шагов с пятнадцати.

Не понимаю, как он в меня не попал. Попал он не в меня, а в паровоз и взорвавшимся паром был обварен другой наш мальчик семнадцатилетний гимназист Нитович – тело его обратилось в одну рану, и сестра покрыла его простыней.

Я не был ни физически, ни душевно готов к этому нагромождению смерти в этой раскаленной Сальской степи у станции Куберле. Контуженного душевно и физически, меня эвакуировали в Ростов и положили в клинику профессора Парийского. Я там отлеживался, меня поили бромом. Ясно было, что я своевольно сунулся туда, куда Богом не направлялась моя жизнь; и какой-то силой я был изъят из этой формы войны в мире; меня ожидали в жизни другие ее формы.

Из госпиталя, где мне исполнилось шестнадцать лет, освобожденный из армии, я поехал через Кубань в Новороссийск к той милой тетушке, которая меня ранее пригласила; там я нашел нужную для моего полного выздоровления обстановку”.

Потом он кое-как пробирается в Тулу, и найдя там семью за час до ее отъезда, опять они пробираются на юг России, откуда на английском пароходе эвакуируются.

Некоторое время Иоанн Шаховской служил радистом на пароходе, пока корабль не был захвачен в Италии большевиками. Но, поскольку это – Италия, то всем выплатили двухмесячное жалованье и отправили в Европу. Как потом напишет Иоанн Шаховской в поэме “О русской любви”, что он не знал Ахматовой сомнений – Мне голос был, он звал утешно.

Я странником ушел в моря иные

Посланником свободы и России.

Нет, я не знал Ахматовой сомнений,

Все как-то проще вышло у меня:

И Севастополь в радостном цветенье,

И белой Графской пристани ступени

Сияли светом солнца для меня.

Семнадцать лет мне было.

Свет храня, я вышел в мир

К морям и дням сокрытым

На корабле России и “РОПИТа” [286]286
  “РОПИТ” (Российское Общество Промышленности и Торговли) – судно, где он плавал.


[Закрыть]
.

Словом, человек оказался в Европе. Что здесь надо помнить – мы знаем из литературы разные формы автобиографической прозы. Дедушка нашей такой прозы, где события рассказываются как бы от лица ребенка, но как бы переосмысляются взрослым человеком, – Сергей Тимофеевич Аксаков. Но прадедушка, конечно же, – Пушкин, “Капитанская дочка”, так как его Гринев – это тоже ребенок; ему в начале повести всего шестнадцать лет.

Чем радикально отличается Шаховской и от Аксакова, и от Шмелева (Гарин-Михайловский (“Детство Тёмы”) – это ближе к беллетристике), и от Льва Толстого (“Детство”, “Отрочество”)? – Радикально он отличается тем, что всё повествование приобретает пневматологическое освещение[287]287
  Пневматология – это духоведение. Пневма – дух.


[Закрыть]
. Он пишет не “с точки зрения”, а он пишет в свете Христовой правды; он именно дает пневматологическое ретроспективное осмысление.

Так вот, пневматологическое – в отличие от психологического. Психологический подход – это всё-таки душевный; пневматологический – это духовидческий и духоведческий.

Проза Иоанна Шаховского, несомненно, – большое слово в русской литературе. Ретроспективный взгляд его в книге “Восстановление единства” – восстановление единства своего с Россией, уже в преклонных летах, в Америке; единства с теми, – кто остался в России, а в Россию он не вернется никогда.

Впоследствии его младшая сестра поживет в России; она по мужу Маевская-Малевич, но любила свою девичью фамилия и всегда подписывалась – Шаховская. Его сестра (1906 года рождения) поживет в Москве, будучи женой секретаря бельгийского посольства (когда выяснится кто она такая, то их немедленно отзовут). Сохранились ее записки на французском языке под названием “Моя Россия, переодетая в СССР”.

Ретроспективный взгляд Иоанна Шаховского существенно отличается от взгляда большинства русской эмиграции. Во-первых, он никогда не имел иллюзий о прошедшем; во-вторых, он, в отличие от Шмелева, никогда не набрасывал розовой вуали на все события прошедших лет и, уж тем более, на историю России. У Иоанна Шаховского был совершенно трезвый взгляд на всех наших монархов.

Но, оказавшись в Европе, надо было жить. В преклонных летах он тоже переосмысливает эти годы. За границей, где его чуть было не женили на заграничной барышне с большим приданым, Иоанн Шаховской нашел свою семью; мать выхлопотала ему стипендию и он поступил учиться в Лувенский университет; нашел духовника – отца Петра Извольского, который до рукоположения был министром иностранных дел, а потом некоторое время обер-прокурором Синода (для истории ничем не замечательным).

Начиная с 1922 года Иоанн Шаховской входит в литературные круги эмиграции; в 1924 году он уже издает журнал под названием “Благонамеренный”,[288]288
  Журнал с таким названием в начале XIX-го века издавал Измайлов. Пушкин писал – Могу ль я их себе представить с “Благонамеренным” в руках.


[Закрыть]
и этот журнал пользуется каким-то успехом.

“Я сидел в редакции “Благонамеренного”, занимаясь просмотром рукописей за письменным столом. Это была брюссельская квартира моей матери. Был я здоров, молод и совершенно ни о чем не думал, кроме литературных задач – они занимали всё моё внимание.

И вдруг, всё исчезло. Я увидел пред собой огромнейшую книгу, окованную драгоценным металлом и камнями, стоящую на некоей, словно древней, колеснице. И на этой книге была яркая, ясная надпись русскими буквами “Книга Книг соблазна”. “Книга Книг соблазна” – несколько секунд продолжалось это виденье, сколько – я не знаю. Очнувшись, я обнаружил, что лежу у письменного стола, а голова лежит на моих коленях – такого никогда со мной не случалось. У меня не было ни сонливости, ни усталости; что-то как молния открылось мне и скрылось. Я как обмер, но на душе было мирно. Никому я об этом не сказал, здесь впервые говорю об этом”.

Дальше начинается пневматологический анализ.

“Только позже я осознал смысл этого явления, которое мне было чисто духовным указанием неверного направления моей жизни. Литературная слово, оторванное от служения Божьему слову, есть, конечно, соблазн духа для многих. Тут был и соблазн моей душе, я мог в него уйти целиком и уходил. И из мира Духа ко мне протянулась рука, чтобы остановился я на этом своем пути абсолютизирования неабсолютного. Случай этот остался в моем глубоком сознании, хотя к полному его пониманию (и других явлений) я пришел, уже находясь на служении Церкви”.

“Книга Книг соблазна” – это, конечно, – великое указание свыше; ему, как Савлу, было дано великое указание, великое благое посещение (“на душе было мирно”), притом, к счастью, в ясном образе и в ясном видении. Эта Книга, в окладе, как Евангелие, и стоящая на древней колеснице, то есть, связанная с античностью. Ведь у литературы есть претензии на вселенскость, и это есть соблазн. Литературы дело – подчиненное: уж если философия есть служанка богословия, так литература тем паче. Откуда взялась пресловутая реформация? Ведь она взялась от бунта в средневековых университетах, с бунта филологов против теологов и врачей. То есть, это началось с интеллектуальной революции, именно с бунта, именно с попыток низшего занять высшее место.

(Только в наши 80-е годы об этом начали говорить. И когда, например, Юрий Анатольевич Шичалин выступил об этом в Институте философии, то его встретил хай, а заступился за него Аверинцев, который сказал, что “до сих пор я слышал хор пьяных; теперь – это первые слова трезвого человека”).

В Иоанне Шаховском мы видим теперь свидетеля Христовой правды, носителя определенного великого Божьего указания. Примерно такого же, как было дано девице о чудотворной иконе Казанской Божией Матери; примерно такое же, как было дано извещен о существовании иконы Божией Матери “Державная”. Во всяком случае, если бы человек утаил или вменил яко не бывшее это великое указание свыше, то он подвергся бы наказанию раба ленивого и лукавого, который зарыл талант.

Естественно, Иоанн Шаховской совершенно не хотел, чтобы его рассекли и подвергли одной участи с неверными. Он начинает слушать лекции в Богословском институте в Париже. Как он потом объяснял, что после этого явления шло “докапывание во мне до своего внутреннего человека”, до самого себя.

По-настоящему этого мало, по-настоящему можно называть гораздо прямее и точнее – это шло (ощупью, в полу‑слепую) выискивание своего пути во Христе.

Следующее указание Иоанн Шаховской получил от своего нового духовника Вениамина Федченкова – уже не епископа Белой армии, который в 1923-м году сложил с себя эти полномочия и особым посланием простился с паствой.

Так как в это время еще не было раскола между Антонием и Евлогием, то Вениамин Федченков подчиняется то тому, то другому, в зависимости от места нахождения. Экзарх западных приходов – Евлогий, и поэтому при организации Богословского института в Париже естественно, что он приглашает и преподавателей и назначает декана – Сергия Булгакова. Туда же был приглашен и Вениамин Федченков в качестве инспектора.

Когда Шаховской, тогда Дмитрий Алексеевич, попробовал вторично уклониться от Божьих путей (а ему хлопотали командировку в Бельгийское Конго), то он получил от своего духовника строгий запрет. Ему было прямо написано, что – “уважаемый Дмитрий Алексеевич, это не Ваш путь. Ваш путь – это монашеский постриг и духовная академия” (так он называл Богословский институт в Париже).

Удивительны здесь два факта. Первый. “Когда я получил это письмо и прочел эти слова епископа Вениамина, не читая письма далее, я сразу поклонился в землю с ясным и ярким чувством полного приятия этого пути, хотя раньше я никогда не думал о нем. Таков был мой аминь[289]289
  Аминь означает – истина.


[Закрыть]
– да будет! Второй удивительный факт этого призвания таков. За все полвека я ни разу не усомнился в нем и, кроме благодарения Богу за него, я ничего (за все эти годы) не имел и не имею”.

Иоанн Шаховской по слову духовника отправляется на Афон. На Афоне его пытаются оставить, и тут он начинает молитвенно искать свой путь; и, встретив однажды на тропинке, случайно, какого-то афонского монаха, слышит в душе – “а вот, спроси-ка его, что тебе делать?”

Он спрашивает и объясняет, что два духовника советуют разное, и он теперь в недоумении, как ему поступить. И тот отвечал: конечно, надо слушать первого. Его второй по постригу старец (то есть, отец от Евангелия) архимандрит Кирик Афонский принимает это решение, как Божий путь.

В постриге ему было дано имя Иоанн в честь Иоанна Богослова. Постриг был в рясофор, потом в Европе он примет постриг в мантию с сохранением прежнего имени. Мать напоследок благословляет его со словами: “твое счастье – мое счастье”.

Удивительно, насколько въелся в них менталитет синодального периода: нигде в церковно-каноническом праве нет положения, что единственный сын в семье может посвятить себя Богу только с согласия родителей. Но в синодальный период существовал такой закон: единственный сын увольнялся от военной службы и единственный сын мог уйти в монахи только с полного согласия родителей.

Книга “Восстановление единства” оказалась и книгой исторической. По мере того, как через его жизнь и через его сердце проходят разные явления русской эмиграции, он тем же ретроспективным анализом дает им соответствующую духовную христианскую оценку. В частности, такой оценке у него сподобились и карловацкие деятели. О них он прямо пишет, что с помощью Церкви “они пытались вернуть себе свое умершее политическое лицо. Отчасти, им это удалось – на беду Церкви”.

Автобиографическая проза в эмигрантской литературе практиковалась. После войны выпустил на английском языке свое произведение Набоков – “Заключительное видение”, которое уже на русском языке вышло под название “Другие берега”. Переводил сын Набокова.

Конечно, по сравнению с “Восстановлением единства” Иоанна Шаховского – это вещи разных уровней. Только такая автобиографическая проза, как у Иоанна Шаховского, имеет значение для вечности – для вечности в том смысле, как в Откровении сказано про Новый Иерусалим: – И принесут туда честь и славу народов (Откр.21.26).

В отличие от такого видения и отношения всякие другие пути, то есть, обеление, перекрашивание в розовый цвет, розовая вуаль на прошедшем, сентиментальные воспоминания (то, что с такой полнотой наблюдается у Шмелева) – это вещи, которые годятся, как литература для детей, но не для личности.

Иоанн Шаховской напишет еще одно серьезное произведение – “Белая Церковь”, касающееся давно прошедшего, то есть, о русской эмиграции 20-х и самого начала 30-х годов.

Иоанн Шаховской уедет из Европы в 1932 году, будучи в юрисдикции митрополита Евлогия, и станет благочинным девяти германских приходов перед самым приходом Гитлера к власти.

Лекция №39 (№74).

1. Еще раз об эмиграции. “Доживающие”: Владимир Набоков, Георгий Ивáнов, Ирина Одоевцева и другие. Последние стихи Владимира Набокова.

2. Новое свидетельство архиепископа Иоанна Шаховского: прикосновение к вечности. “Вечность во временном”. Обращение к русскому человеку.

3. Заключение о русском беженстве. Послесловие.

Многие надежды на литературу русской эмиграции не оправдались, то есть не удалось создать за границей вековую русскую диаспору: со своим языком, со всеми обычаями, привычками и так далее. Например, как у старообрядцев, то есть как бы срез XVII-го века, перенесенный на другой материк (не мешаясь с материком).

Начиная со второго поколения и, особенно, с третьего началась безусловная ассимиляция, то есть оставались только русские имена. Но русские имена оставались, например, и в Германии: жители Померании – это бывшие поморяне; фамилии со славянскими окончаниями: фон Бюлов, например, – фамилия славянская; Вена – от венды (люди водные) и так далее. Таких вещей Хомяков накапывает в “Записках о всемирной истории” большое количество.

Конечно, были надежды создать большую автономную культуру, но уже к войне 1939-1945 годов она тоже начинает выдыхаться. И вот это последнее: домой, домой, домой – оно остаётся. В этом отношении, сначала декларативно, а после войны и фактически, голосом русской литературной эмиграции остаётся Георгий Ивáнов – вот это.

За столько лет такого маянья

По городам чужой земли

Есть отчего придти в отчаянье,

И мы в отчаянье пришли.

В отчаянье – в приют последний -

Как будто мы пришли зимой

С вечерни в церковке соседней

По снегу русскому – домой.

Дом: если посмотреть, как вела себя эмиграция после войны, то видно, что как только раскрыли занавес, то она хлынула домой. Пожалуй, это ироническое пророчество Бунина и сбылось: провожая ещё до войны в Россию Ариадну Эфрон, он говорит, что “тебя там посадят, отправят на каторгу, будут у тебя верблюжьи натоптыши на ногах, а и до посадки будешь работать на макаронной фабрике художником рекламы”. Но, прерывая своё ироническое пророчество, Бунин добавляет – “было бы мне столько лет, сколько тебе (Ариадна Эфрон родилась в 1912 году, а уезжала в Россию в 1937 году), то я б пешком в Россию ушел и будь, что будет”.

Не пешком, конечно, в поездах, но все они идут, идут караваном в Россию после войны и, конечно, уж о чём-то это да говорит.

Бывшие вожди эмиграции, тот же Бердяев – ведь все его мысли были всё равно о возвращении в Россию. Раньше мы отмечали “переход”, что ли, Набокова в другую языковую стихию, в которой он успел стать великим американским писателем; но это не значит, что он перестал быть русским. Например, его стихи 1953 года:

Есть сон, Он повторяется как томный

Стук замурованного. В этом сне

Киркой работаю в дыре огромной

И нахожу обломок в глубине.

И фонарём на нём я освящаю

След надписи и наготу червя.

“Читай, читай!” – кричит мне кровь моя:

Р, О, С… – нет, я букв не различаю.

Уже кто не сумел уехать в 1945-м, в 1946-м, в 1947 году, те уже так и застряли за границей. Кое-кто переехал в Америку. Ну, начиная с Деникина; там он нашел себе новую опекуншу Софью Владимировну Панину, которая ещё когда-то опекала Льва Толстого; то есть, это была её, так сказать, социальная физиономия – она всегда кого-то опекала. Переехали в Америку потому, что в Америке нет собственной национальной физиономии – она вся состоит из эмиграции. Поэтому, принимая их в американское гражданство, им так и объявляли, что если вы захотите тут же обангличаниться, то будете плохими американцами; вы оставайтесь русскими, только американскими русскими. (Есть хорошие воспоминания Софьи Сергеевны Куломзиной, урожденной Шидловской, где она как раз и описывает то, как они выбирали себе новую страну сразу же после войны).

Из среды эмигрантов, которые вернулись в Россию после войны, были и несколько известных батюшек: ныне покойный отец Борис Старк, когда-то отпевавший Шаляпина, ныне покойный отец Всеволод Шпиллер, которого многие верующие его помнят по храму Николы в Кузнецах. Во всяком случае, переехали лучшие, а отребье, так сказать, не переехало.

Хотя в эмиграции народу осталось мало, хотя они все старели, но это вовсе не означало, что они утратили всякий менталитет; менталитет и ищет самовыражения, а самовыражение бывает и на уровне большой литературы.

Владимир Владимирович Набоков, который связал свою вторую половину жизни с Америкой, и Америкой, в высшей степени, принятый, и не как терпимый снисходительно эмигрант, а именно вот как такое украшение уже своей новой родины (почти как жемчужина в короне).

Владимир Владимирович Набоков только по качеству, что ли, по масштабу отличается от других эмигрантов, но не по направлению: всё равно его направление – назад; это как жена Лота – вот оглянулась и застыла и ничего другого. Набоков просто смотрит и ищет, ищет дружбы. Всё-таки 700-800 тысяч эмигрантов было (не три-четыре миллиона эмигрантов – это только для филиппик Антония Храповицкого), но где же, где же они?

Эмиграция так и не стала масштабным явлением, всё-таки речь шла о близких и ближайших. В 60‑е годы последние представители русской эмиграции начинают домирать – и эти последние начинают как бы надгробный плач, и даже не плач, а то, что по‑русски называется подвывание. Это-то подвывание и составляет, пожалуй, лучшую страницу поздней эмигрантской литературы 50‑60‑х годов. Например, стихи Владимира Набокова (9 апреля 1967 года).

Сорок три или четыре года

Ты уже не вспоминалась мне:

Вдруг, без повода, без перехода

Посетила ты меня во сне.

Мне, которому претит сегодня

Каждая подробность жизни той,

Самовольно вкрадчивая сводня

Встречу приготовила с тобой

И хотя, опять, возясь с гитарой,

Ты опять “молодушкой была”,

Не терзать взялась ты мукой старой,

А лишь рассказать, что умерла.

Эти стихи обращены берлинской невесте Светлане Романовне Зиверт. Все эмигранты после Первой мировой войны в 1922 году ринулись в Берлин, так как там сильно упала марка и на русский рубль можно было много чего купить.

С Валентиной Евгеньевной Шульгиной (“Машенька”) Набоков расстается мысленно и литературно еще в 30-е годы. Потому что она осталась в России, к ней он был строг до придирчивости, вплоть до того, что (1930 год)

Ни синего платья, не имени

Ты для меня не сберегла

А как сбережешь, если твоя девичья фамилия Шульгина, не говоря уж о том, что у женщины есть права на её свободу сердца? (Обе первые любви Набокова скончались в 1967 году).

Светлане Романовне Зиверт в 1922 году было 17 лет; она была настоящей невестой Набокова, но как-то не сладилось.

Однажды мы под вечер оба

Стояли на старом мосту.

– Скажи мне, – спросил я, – до гроба

Запомнишь вон ласточку ту?

И ты отвечала: Ещё бы!

И как мы заплакали оба,

Как вскрикнула жизнь на лету…

До завтра! – Навеки… – До гроба.

Однажды, на старом мосту…

(не позднее 1923 года)

Поэтому после прошествия 45 лет в 1967 году:

Сорок три или четыре года

Ты уже не вспоминалась мне

Мне, которому претит сегодня

Каждая подробность жизни той…

И стихи 1939 года

Обескровить себя, искалечить

Не касаться любимейших книг

Променять на любое наречье

Всё, что есть у меня, – мой язык.

Сравни:

“Читай, читай!” – кричит мне кровь моя

А он собирался себя обескровить. Поневоле будешь вписываться в чужой быт, но это “вписание” будет поневоле выхолощенным. “Потерять, забыть, не думать” – вот, что нужно, и поэтому вписывается какая-то формальность, вписывается то, в чём нет существа, а душа – где-то.

На этом фоне выделяется другое. Будущий архиепископ Иоанн Шаховской оказался воистину белой вороной русской эмиграции. Иоанн Шаховской всего на три года моложе Набокова, то есть, Набоков родился в 1899 году, а Иоанн Шаховской – в 1902 году. И он тоже после войны переедет в Америку и, главным образом, от греха подальше, потому что не сдобровать бы ему с лагерем вроде Кемлага; да и Господь хранил его для чего-то другого.

Иоанн Шаховской в 1931 году перешел из карловацкого раскола в юрисдикцию митрополита Евлогия и в 1932 году был направлен Евлогием в Берлин. В Берлине ему достается действительно исповедническое служение и исповедническая миссия.

Начиная с 1933 года некоторая часть русской эмиграции создает свои фашиствующие организации, которые начинают нападать. У Иоанна Шаховского не было ни малейшего антисемитизма, более того, он оставался пастырем и русских и евреев, поэтому они все, начиная с 1933 года, тоже ощущают необходимость куда-нибудь уйти.

Иоанна Шаховского регулярно вызывали в гестапо и задавали вопрос ребром: – А если бы Литвинов (почему-то именно Литвинов считался самым характерным представителем иудо-большевизма) захотел креститься, Вы бы и его крестили? Иоанн отвечал, что “если бы Литвинов (Макс Валлах) покаялся и захотел жить во Христе, Церковь приняла бы его наравне со всеми”.

В 1939 году Иоанн Шаховской – действительно замечательный пастырь с даром печатного слова. Конечно, в это время его слово – это слово пастырское: оно вначале говорится, а потом просто записывается прихожанами и он только вносит некоторые поправки. Например, существует замечательный его очерк “Город в огне” – о времени, когда война уже посетила Германию. Как он пишет: “обоготворявшая свою плоть и кровь Германия начала закалывать свою плоть и проливать свою кровь за духовное спасение: и своё, и Европы, и русского народа – дай кровь и прими дух”.

Впоследствии Иоанн Шаховской займет позицию милосердную, милосердную даже к побежденной Германии, то есть, он будет отстаивать и устно и печатно, что ни один народ нельзя отождествлять с его грехом, будь то русский, будь то германский. В частности – “в Германии мы видели не только её грехи, но и то человечное, что было в её христианах. Обрушиваясь в ярости на побежденную Германию, многие потом забывали те истины, что никакой народ нельзя отождествлять с его грехом… Много немцев во время нацизма было заключено в тюрьмы, в концлагеря и убито. Сколько людей оказывало по деревням и городам бескорыстную помощь несчастным людям.

Сколько было в те дни добрых, жертвенных, мужественно‑христианских душ в Германии. Могу свидетельствовать о жертвенном, чисто‑христианском отношении к русским военнопленным одного Мекленбургского помещика, посчитавшего своим долгом похоронить с православной молитвой скончавшегося в его имении русского военнопленного.

Наше сестричество церковное приняло участие в этой акции, за которую немец был предан суду нацистов; мужественно держал себя на суде, обличая гибельную для своего народа власть. Когда прокурор нацистов назвал его врагом народа, ослабляющего ненависть к противнику, он, в своем горячем слове, ответил – нет, это вы враги народа, рождающие ненависть к другим народам и возбуждающие в народах ненависть к Германии. Он был осуждён на четыре года каторжных работ”.

В 1941 – 1942 году – призвание Иоанна Шаховского к новому пастырству уже для русского народа, для “остов” – перемещенных лиц, вывезенных из русских оккупированных территорий. Пишет он так: “Встреча с русскими людьми, привезёнными во время войны из России в Германию стала для нас, эмигрантов поистине Пасхой среди лета. Россия, молящееся, верующая, добрая, жертвенная Россия, в которую мы двадцать лет так стремились, встречи с которой так ждали сама пришла к нам. Вдруг великим потоком она заполнила наши беженские храмы…”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю