Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"
Автор книги: Вера Еремина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 56 страниц)
У Блока начинается первый ужас, но у этого ужаса тоже есть градации: можно различить один фазис от другого. Например, 1904, 1905, 1906 годы – это время борьбы. Поэтому характернейшие стихи прямо об искусителе, а не просто об искушении.
По улицам метель метёт,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подаёт
И кто-то улыбается.
Ведет – и вижу: глубина
Гранитом темным сжатая,
Течёт она, поёт она
Зовёт она, проклятая.
И шепчет он, (не отогнать!)
И воля уничтожена:
Пойми: уменьем умирать
Душа облагорожена.
Пойми, пойми, ты одинок –
Как сладки тайны холода!
Войди, войди в холодный ток,
Где всё навеки молодо.
Бегу. Уйди, проклятый, прочь!
Не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и в ночь,
Забьюсь под куст ракитовый!
Там воля всех вольнее воль
Не приневолит вольного,
И болей всех больнее боль
Вернёт с пути окольного!
Соблазн (и затем – гибель), это – героизм. Как умирает Сафо (это, конечно, дохристианская эпоха); влюбившись в юношу Фаона и поняв, что в этом романе она – не она, то она ведь не просто бросается с крутизны, не с отчаяния, а с тем, чтобы очиститься – в этом как раз акте.
А Эзоп – “где тут пропасть для свободных людей?”. Это тоже. Но это самоубийство, потому что для них смерть лучше рабства. Соблазн героизма, он весь тут: “уменьем умирать душа облагорожена”; это свойственно только большому таланту – краткая характеристика героического начала.
Блока окружают, соблазняют и заманивают. “По улицам метель метет, свивается, шатается” – это идеальная тактика заманивания. Но потом Блок настолько приучается их распознавать, что они как бы поотступают, уже не могут его так просто мучить. Игра с хороводами у Блока кончается примерно в 1908 году, а уже в 1910 году читаем в “Двойнике”.
Вдруг вижу: из ночи туманной,
Шатаясь, подходит ко мне
Стареющий юноша. (странно, не снился ли он мне во сне?),
Выходит из ночи туманной
И прямо подходит ко мне.
И шепчет – “Устал я шататься,
Промозглым туманом дышать,
В чужих зеркалах отражаться
И женщин чужих целовать”.
И стало мне странным казаться,
Что я его встречу опять…
Вдруг он улыбнулся нахально,
И нет близ меня никого…
Быть может себя самого
Я встретил на глади зеркальной?
То есть, душа настолько слилась, что ли, – что-то “этот” больно похож на меня. Но всё-таки в отличие от Льва Толстого, Блок может “отходить от своих мыслей” и ещё, и ещё раз критически переоценивать своих “посетителей”; и здесь он уже обретает то, чего никогда не было у Льва Толстого, – эсхатологическое восприятие и эсхатологическое отношение к действительности. Свидетельство Блока в этом случае гораздо более ценно, чем все, что могут его современники, а это время, конечно, было необыкновенно.
Я коротаю жизнь мою,
Мою безумную, глухую:
Сегодня трезво торжествую,
А завтра плачу и пою.
Но если гибель предстоит?
Но если за моей спиною
Тот – необъятною рукою
Покрывший зеркало – стоит?…
Блеснёт в глаза зеркальный свет,
И в ужасе, зажмуря очи,
Я отступлю в ту область ночи,
Откуда возвращенья нет.
Угроза гибели, угроза ада – вот этим как раз существенно отличается начало XX-го века от всего XIX-го: для героев Чехова – самоубийцы попадают только “в рай”.
У Достоевского есть выражение, что “всю жизнь меня Бог меня мучил”; Блока “мучает” Христос. У таких людей, как Лев Толстой, – Христос карманный: Толстой может вытащить и прочесть Нагорную проповедь, но само распятие Христа для Толстого – это просто неприятный эпизод в деятельности “этого общественного проповедника”. Поэтому Крест Толстой называет не иначе, как “виселицей”.
Для Блока Крест – это центральное. Но в чём ужас начала века, которое пошло от XIX-го века, как писал Блок, что “за нами великие тени Толстого, Ницше[173]173
У Ницше – Бог умер и теперь Бог – я.
[Закрыть], Вагнера[174]174
У Вагнера Христос – это “несчастный сын назорейского плотника”.
[Закрыть] и Достоевского”. Трое из четверых – это наглые кощунники. Для Блока наглого кощунства не было, для него было – фатальное несчастье. Фатальное несчастье Блока – непонимание этой чрезвычайной божественной асимметрии, но русское общество осознало это только в эмиграции.
У Иоанна Шаховского (“Угли пустынные”) есть замечательное выражение, что “Христос неизмеримо далёк от нас, если мы пытаемся к нему приближаться; и Он по Своей благодати неимоверно, немыслимо приближается к нам”. Этого не понимал никто из писателей XIX-го века, но они от этого не страдали, а в начале века люди уже начинают от этого страдать.
Непонимание этого вопроса и приводило, например, к “подражанию Христу” на западе, а у нас, как в той сказке о мужике и горохе, когда мужик по выросшему гороху решил подняться на небо.
Непонимание этой божественной онтологической асимметрии приводит начало века ко многим трагическим результатам.
Если это принять и понять, то и Христос и отношение Блока к Нему станет более понятным. В этом отношении – ключевое стихотворение (1906 год): “Когда в листве сырой и ржавой” (“Осенняя любовь”).
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, -
Когда палач рукой костлявой
Вобьёт в ладонь последний гвоздь, -
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте, -
Тогда – просторно и широко
Смотрю сквозь кровь предсмертных слёз
И вижу: по реке широкой
Ко мне плывёт в челне Христос.
В глазах – такие же надежды,
И то же рубище на Нем.
И жалко смотрит из одежды
Ладонь, пробитая гвоздем.
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И чёлн Твой будет ли причален
К моей распятой высоте?
Уже, вообще говоря, непонятно – может быть, это действительно просто кеносис, вполне реальный: Христа, распятого заново в Русской Православной Церкви; а может быть, вновь переживание – “в глазах такие же надежды”: нет конца света, значит, Он жив; “и то же рубище на Нем, и жалко смотрит из одежды ладонь, пробитая гвоздём”. То есть, я не вместо Христа – нас двое; и сейчас распинают меня “пред ликом родины суровой”.
Вообще говоря, тема “невоскресшего Христа” и само выражение принадлежит Блоку; но, в отличие от Льва Толстого, – не Тот Христос не воскрес, а я – невоскресший Христос.
Тут же возникает больная тема. В своё время в “Прекрасной даме” было характерное стихотворение:
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь посещать,
Всходить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Но в храме во время богослужения его тоже навещает дьявол и начинается:
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
Одновременно Блок прекрасно понимает, что он “перемигивается” со своим инфернальным гостем. И даже больше, он чувствует себя соблазном для окружающих.
Бужу я память о двуликом
В сердцах молящихся людей.
Молитва у нас суеверная, потому что бормочет человек, бормочет свои просьбы, но не очень надеется, что они будут исполнены, – это и есть начало суеверия; молитва идёт как привычная.
Блок, конечно, не Розанов. Он, например, не может придти на исповедь (то, что Розанов делает регулярно), но свое отношение к Церкви он определяет и, притом, достаточно дистанцированно – в поэме “Возмездие”.
Но не за вами суд последний,
Не вам замкнуть мои уста…
Пусть церковь тёмная и пуста,
Пусть пастырь спит. Я до обедни
Пройду росистую межу,
Ключ ржавый поверну в затворе
И в алом от зари в притворе
Свою обедню отслужу.
“Обедня в притворе” – в этом вся интеллигенция начала века, на что обратил внимание и Сергей Булгаков на религиозно-философских собраниях, что “наша интеллигенция готова выпускать из своей среды не только новых лютеров, но даже новых пророков и новых апостолов и едва ли не основателей новой Церкви”.
Такова трагическая реальность, в которой Блок должен быть жить. Позднее Нектарий Оптинский засвидетельствует, что Блок прощён от Бога и находится в раю.
Блок может быть понят и рассмотрен только в свете Христовой правды; рассмотрен только средствами православных мыслительных категорий. Именно поэтому совершенно путается не только критика, а и православное духовенство; но интересно то, что чётче критики оказывается цензура. Например, пытались запретить лирическую драму Блока “Незнакомка”. Потому что какая-то там “звезда Мария”, которая обращается здесь на земле в человека, а потом снова уходит в звезды. Что-то здесь есть от кощунственного восприятия Богородицы. Очень серьёзно попал в самую точку цензор, – а это ведь ещё и “соловьёвщина”, это те же Сергей Булгаков, Флоренский – все они были декаденты.
Тогдашняя иерархия относилась к “началу века” с большим и серьезным вниманием. Это и Антоний Вадковский; пастырь русской интеллигенции Сергий Страгородский.
В ту пору вполне ещё православный иерарх Евдоким Мещерский, ректор Московской Духовной академии, принимает у себя преподавателя академии отца Павла Флоренского, ещё не сложившего с себя священнический сан. Тот показывает ему всякие пророчества “начала века” и обращает внимание на то, что первые пустынники – это не то, что мы сейчас имеем в Патерике, так как это все уже сорок раз отредактировано и сорок раз прочищено. А так как профессура читала и манускрипты, то Флоренский говорит, что первая христианская мысль и, особенно, раннее египетское пустынножительство, это удивительно похоже на то, что мы имеем “здесь”, то есть в русском “начале века”.
Лекция №6.
Александр Блок с 1908 по 1916 год.
1. Самосвидетельство и сокровенная мука художника (стихотворение “Художник”).
2. История любви и бессемейного брака: Блок и Люба.
Блок достиг изумительных вершин, которые в русской литературе до сих пор не повторились. Почти все поэты писали стихи с названием “Поэт”: у кого “не дорожи любовью народной, восторженных похвал пройдет минутный шум, услышишь суд глупца и смех толпы холодной, но ты остался тверд, спокоен и угрюм” или “нет, я не Байрон, я другой, еще не ведомый избранник, как он, гонимый миром странник, но только с русскою душой”. Всё это, конечно, хорошо, но всё не по делу. Или, например, стихотворение “Поэты”, написанное Блоком в 1908 году, комическое с точки зрения Христовой правды.
Пускай я умру под забором как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала,
Я верю, то Бог меня снегом занёс,
То вьюга меня целовала.
Или “Друзьям”
Печальная доля – так сложно,
Так трудно и празднично жить
И стать достоянием доцента
И критиков новых плодить.
Зарыться бы в свежем бурьяне,
Забыться бы снов навсегда!
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда.
Всё это, конечно, мило, но кто же тогда написал 8 томов полного собрания сочинений? – получается комедия. Но это не настоящий Блок, это так, то, что писалось походя. Эти два стихотворения “Друзьям” и “Поэты” – написаны в один день.
Настоящий Блок решает совсем другие вопросы. Настоящее самосвидетельство Блока отнюдь не хрестоматийное, это стихотворение “Художник”.
В жаркое лето и в зиму метельную,
В дни ваших свадеб, торжеств, похорон
Жду, чтоб спугнул мою скупость смертельную
Легкий, доселе не слышанный звон.
Когда Блок перестал писать стихи (примерно с середины 1918 года), то на все вопросы отвечал очень просто – “все звуки умолкли”. То есть, стихи начинаются со звона, вот с того “легкого звона”.
Вот он возник. И с холодным вниманием
Жду, чтоб понять, закрепить и убить.
И перед зорким моим ожиданием
Тянет он еле заметную нить.
Я думаю, что Блока надо читать в параллель с его младшим современником отцом Софронием Сахаровым. Когда отец Софроний пишет о духовных состояниях, то на этом материале можно сделать настоящий комментарий к Блоку. Отец Софроний совершенно правильно замечает, что когда человек восхи́щен (сам не знает куда), он не знает, что это за состояние: истинное (то есть в небесные обители) или ложное.
Творческие энергии только одни – энергии Духа Святого; а вот в каком направлении пойдет душа – это другое дело: потому нам и дана полная ответственность, потому с нас и спросится (творческие энергии можно рассматривать как бензин в автомобиле – бензин один: а куда едет автомобиль – за это отвечает водитель).
Прежде всего, как и отец Софроний нам скажет, идёт совлечение чувственных образов и у Блока тоже.
С моря ли вихрь? Или сирины райские
В листьях поют? Или время стоит?
Или осы́пали яблони майские
Снежный свой цвет? Или ангел летит?
Это просто зрительные образы, которые с него опадают (как шелуха). Но следующее четверостишье идёт уже вполне серьёзно:
Длятся часы, мировое несущие,
Ширятся звуки, движенье и свет
Прошлое страстно глядится в грядущее
Нет настоящего, жалкого нет.
Вот он ключ; и Блок об этом не знает; а знать досталось нам, но только вооружась духовными достижениями XX‑го века и нам удобопонятными.
Отец Софроний пишет, что когда кончается вот это восхищенное состояние (в этом состоянии мир забыт совершенно, то есть, “настоящего нет”) и если на его месте вырастает огромная любовь к людям, то это и есть первый признак, что состояние было истинное; если бывает равнодушие и сухость души, значит, оно ложное.
Когда Блок возвращается из этого состояния – сухость-то душевную он испытывает, любви‑то в нём нет, но вот эта переполненность остаётся.
И наконец у предела зачатия
Новой души, неизведанных сил
Душу, как громом, сражает проклятие:
Творческий разум осилил, убил
И замыкаю я в клетку холодную
Легкую, добрую птицу свободную -
Птицу, хотевшую смерть унести,
Птицу, летевшую душу спасти.
Это уже оголтелое кощунство, это ложное бессмертие, когда искусство подменяет собой Царство Небесное. Очень подробно об этом сказано у Марины Цветаевой в поэме “Крысолов” (Крысолов выдувает на своей дудке и утопляет в болоте сначала всех крыс, а потом и всех детей).
В царстве моём ни свинки, ни кори,
Ни высших материй, ни средних историй,
Ни расовой розни, ни гусовой казни,
Ни детских болезней, ни детских боязней…
То есть, прямо “несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная”.
“Птицу, хотевшую смерть унести, птицу, летевшую душу спасти” – это в ту же силу. Как будто душеспасение даётся этими блестками творческой энергии и окрылённостью души теми же самыми творческими энергиями. В это время художник действительно испытывает ни с чем не сравнимую радость. Только бездарные художники, типа Репина, пишут, что “вдохновение – это награда за каторжный труд”. Наоборот, сначала вдохновение, а уж потом каторжный труд правки (при небольшом даровании, а при большом – это труд легкий).
И завершение:
Вот моя клетка, стальная, тяжелая,
Как золотая в вечернем огне,
Вот моя птица, когда-то весёлая,
Обруч качает, поёт на окне…
Крылья подрезаны, песни заучены.
Любите вы под окном постоять?
Песни вам нравятся? Я же, измученный,
Нового жду и скучаю опять.
Еще раз вспомнишь его признание – “мне бы пора перестать стихи, я слишком умею это делать”. Когда поймёшь, чту он знает и что он испытывает, то и это признание примешь.
Стихотворение “К музе”, которым открывается цикл “Страшный мир” (т.3)[175]175
В том 3 входит и цикл “Возмездие”, который начинается бессмертными стихами “О доблести, о подвигах, о славе”.
[Закрыть], – оно, пожалуй, написано со знанием дела.
Для иных ты и муза и чудо,
Для меня ты – мученье и ад.
Я не знаю, зачем на рассвете
В час, когда уже не было сил,
Не погиб я, но лик твой заметил
И твоих утешений просил.
Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами
Всё проклятье твоей красоты.
А пред этим сказано:
И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой,
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой.
Зла, добра ли – ты вся не отсюда…
Мудрено про тебя говорят -
Для иных ты и муза и чудо,
Для меня ты – мученье и ад.
Блок и творческие переживания определяет как “страшные ласки”. Переживания Блока не понятны даже для его младших современников, ни как не понятны для Пастернака, например. В стихотворении “Ветер” из цикла стихотворений о Блоке, Пастернак писал: этот ветер у Блока
В поэзии третьего тома,
В “Двенадцати”, в смерти – везде.
Именно поэтому, то есть по непонятности Блока ужасно путают: одно дело – третий том, другое дело “Двенадцать” и третье дело “смерть” – это абсолютно разные вещи, не сравнимые и, вообще, существующие в ортогональном пространстве (они нигде не перекрещиваются).
У Блока есть признание в дневнике, – что “у меня женщин не 100, 200, 300 или больше, а только две: одна Люба, а другая – все остальные; и они разные и я – разный”.
Вообще говоря, то, что у него произошло и происходило многие годы, это был ужас с точки зрения настоящего, правильного, христианского, трезвого взгляда на жизнь.
Моя бабушка (покойница) говорила в таких случаях – “драная грамота”. То есть, явно что-то написано, но смысл уловить нельзя. Именно поэтому такое обилие стихов, обращённых к жене, что нет семейной жизни. Это как бы по закону психологической компенсации, как бы попытка залатать и сшить эту “драную грамоту”.
Блок пять лет пребывал женихом, то есть с 1898 по 1903 год – перипетия с ухаживанием, обхаживанием и так далее – всё длилось пять лет. Когда она за него выходила замуж, то она, вообще, как всякая нормальная здоровая девушка и моложе его только на год, совершенно сознательно выходила замуж, чтобы иметь семью, иметь детей, иметь дом, иметь постельное, столовое и прочее белье и так далее. А вместо этого… (началось всё – разве что по вине Владимира Соловьева).
Из житийной литературы известен, например, пример Хрисанф и Дарии, но они заранее уговорились только об этом; Дария в язычестве была жрицей богини Дианы, то есть богини-девственницы. Жрицы Дианы были вечные девственницы (virga eterna), то есть она была всею своею предыдущей жизнью к этому подготовлена.
А Любовь Дмитриевна стремилась именно к семейной жизни. Блок был большого роста, с военной выправкой – и кто бы мог подумать, что Любовь Дмитриевна вышла замуж фиктивным браком? Это стало известно бесспорно после его смерти, когда она написала свои воспоминания и через некоторое время они были опубликованы, но уже после её смерти.
Воспоминания назывались “Были и небылицы об Александре Блоке”. Любови Дмитриевне в 1904 году кое‑как удалось соблазнить его к супружеским отношениям. До этого они везде бывали как муж и жена, приезжали в Петербург, знакомились с Белым и с кружком соловьевско‑литературным. И потом, существуют глухие намеки на это в стихотворении (1906 год) к трехлетию свадьбы: “Ангел хранитель”.
Люблю тебя, Ангел-хранитель, во мгле -
Во мгле, что ты со мною всегда на земле.
За то, что светлой невестой была,
За то, что ты тайну мою отняла,
За то, что связала нас тайна и ночь,
Что ты мне сестра и невеста и дочь…
………………………………………………..
За цепи мои и заклятья твои
За то, что над нами проклятье семьи.
“Проклятье семьи” в полном смысле слова не было, а были скверные отношения Любови Дмитриевны со свекровью с Александрой Андреевной.
Были разные соглядатаи, включая Тату. Вечная девственница была Тата – Татьяна Николаевна Гиппиус (ее безуспешно обхаживал Антон Владимирович Карташов).
Блок еще в 1904 году стал грезить о ее супружеских изменах, то есть тогда, когда их не было и быть не могло. Об этом так раздирающе пел Вертинский.
Зимний вечер играет терновником,
Задувает в окне свечу…
Ты ушла на свиданье с любовником -
Я один, я прощу, я молчу.
Ты не знаешь, кому ты молишься,
Он играет и шутит с тобой,
О терновник темный уколешься,
Возвращаяся ночью домой.
Интересные вещи начинаются в 1906 году, когда за Любовью Дмитриевной стал ухаживать Андрей Белый. Притом, это пошло сначала как рыцарство, трубадурство, поклонение. Это было принято благосклонно, так как она сама уже втянулась в этот мир не подлинных, не настоящих отношений. Позднее все эти отношения, напоминающие западное средневековье, развились в городской романс конца XIX‑го века, типа – “Глядя на луч пурпурного заката”.
Однажды Любовь Дмитриевна даже пришла на квартиру к Белому и успела распустить прическу (у нее были громадные волосы – золотой плащ), но что-то Белый сказал не так, что ли, и она убежала.
“Драная грамота” всё же началась. Была даже предполагаемая дуэль Блока с Белым, который ещё к тому же написал на Блока пасквиль “Куст”. Но это всё кончилось ничем, кроме комедии: приходил парламентером некто Ниделендер (потом он будет ухаживать за Цветаевой).
Вслед за этим Блок сам увлекся актрисой театра Комиссаржевской Натальей Николаевной Волоховой, так называемой “снежной девой”. Но, как только добился всего, чего хотел, так тут же бросил. Поэтому в 1908 году -
Своими горькими слезами
Над нами плакала весна.
………………………………
Когда один с самим с собою
Я проклинаю каждый день, -
Теперь проходит предо мною
Твоя развенчанная тень.
Таким образом, к 1908 году семейная жизнь была нарушена окончательно. Любовь Дмитриевна решила иметь профессию; так как когда-то она ходила на театральные курсы, то решила стать актрисой. Призвания настоящего на эту деятельность у нее не было. Свою сценическую судьбу связала с Мейерхольдом, который в это время от Комиссаржевской ушел. Начались нудные переезды из провинции в провинцию, из одного провинциального театра в другой.
“Худые общества развращают добрые нравы” (1кор.15.33; ср. Притч.13.20); из одной из таких поездок она приехала, неся “в подоле”. Блок объявил, что это их ребенок. Младенца назвали Дмитрием в честь Дмитрия Ивановича Менделеева (отца Любови Дмитриевны), но младенец умер вскоре после крещения. На смерть младенца тоже написаны бессмертные стихи – “На смерть младенца”:
Когда под заступом холодным
Скрипел песок и яркий снег,
Во мне, печальном и свободном,
Ещё смирялся человек.
Пусть эта смерть была понятна -
В душе, под песни панихид,
Уж проступали злые пятна
Незабываемых обид.
Уже с угрозою сжималась
Доселе добрая рука,
Уж подымалась и металась
В душе отравленной тоска.
Я подавлю глухую злобу,
Тоску забвению предам,
Святому маленькому гробу
Молиться буду по ночам.
Но быть коленопреклоненным?
Тебя благодать, скорбя?
Нет, над младенцем, над блаженным
Стоять я буду без Тебя.
“Стоять без Тебя”, то есть без Бога.
Отношения в семье Блока больше никогда не наладились, хотя Любовь Дмитриевна осталась единственной. Но у Блока были всякие. Например, была Наталья Николаевна Скворцова. Ее отец, старый шестидесятник, был издателем газеты “Русские ведомости” и даже сам приезжал к Блоку с брачным предложением.
Увлекался Блок и Елизаветой Юрьевной Кузьминой-Караваевой (девичья фамилия Пиленко), впоследствии известная как мать Мария (Скопцова). Эта Кузьмина-Караваева сидит на ступеньках и ждёт, пока он выйдет из квартиры, чтобы пойти гулять (он всегда гулял по ночам).
У Блока была хроническая бессонница; и впоследствии, вспоминая всё и Кублицкую‑Пиоттух (по второму мужу), и ее сестёр, и весь это круг, и всё это окружение, Любовь Дмитриевна сделает горький вывод – “они все не были вполне нормальными”.
Блок позднее в 1914 году увлекся ещё Л.А. Дельмас (“Кармен”).
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе.
Прошло это быстро, потому что
… Превратила все в шутку
Сначала,
Поняла. Принялась укорять,
Головою красивой качала,
Стала слезы платком утирать.
И зубами, дразня, хохотала,
Неожиданно все позабыв…
Вдруг припомнила все – зарыдала
Десять шпилек на стол уронив.
Сразу видно, как он считает эти шпильки – не шпилек десять, а “десять шпилек”.
История с Дельмас была некрасивой с трех сторон. Самая некрасивая роль досталась Александре Андреевне, которая уже пыталась его свести и приглашала в Шахматово эту самую Дельмас, а перед этим мечтала, что, может быть, он себе возьмет Анну Ахматову.
К счастью, началась первая мировая война и, хотя бы на первых порах, Любовь Дмитриевна отправилась сестрой милосердия в госпиталь Михаила Ивановича Терещенко.
А бессмертные стихи – они сами по себе: они продолжаются.
Приближается звук. И покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша.
Впоследствии, когда уже идет революция, идет голод – в пайке дают ржавые селедки; и, чистя эти селедки, она вспоминает – “хоть во сне твою прежнюю, милую руку прижимая к губам”.
“Что‑то” всегда оставалось: остались смешные картинки, которые позднее были опубликованы; например, картинка – “Люба изучает политические новости”. Блок никогда не читал никаких газет, а ее он изобразил, с этими громадными волосами, сидящей над газетой.
“О доблестях, о подвигах, о славе”.
Хочется обратить внимание на тон – вот это:
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость мою.
Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слезы лил, но ты не снизошла…
Блок вовсе не был сопляком, но, так же как и Пушкин, иногда поддавался соблазну самосожаления. У Пушкина – помните?
Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
В чистом поле, под ракитой
Богатырь лежит убитый.
Кем убит и для чего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая.
Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет милого -
Не убитого, живого.
В этом ключе у Блока тоже есть
О, нет, не расколдуешь сердце ты
Ни лестью, не красотой, ни словом
И там -
А я умру, забытый и ненужный,
В тот день, когда придет твой новый друг,
В тот самый миг, когда твой смех жемчужный
Ему расскажет, что прошел недуг.
Забудешь ты мою могилу, имя…
И вдруг проснешься – пусто, нет огня.
И в этот час, под ласками чужими
Припомнишь ты и призовешь – меня.
Как исступленно ты протянешь руки
В глухую ночь, о бедная моя!
Это тоже летопись кратковременной слабости. Но, пожалуй, вершиной любовной лирики Блока является стихотворение “Она как прежде захотела” (1910 год).
Она, как прежде захотела
Вдохнуть дыхание свое
В мое холодное жилье.
Как небо – встала надо мною…
А я не мог навстречу ей
Пошевелить больной рукою,
Сказать, что тосковал о ней.
Смотрел я тусклыми глазами,
Как надо мной она грустит,
И больше не было меж нами
Ни слов, ни счастья, ни обид…
Земное сердце уставало
Так много лет, так много дней…
Земное счастье запоздало
На тройке бешеной своей.
“Земное счастье запоздало…”. Потом она вернётся. Вернётся навсегда. Добрые дни ещё будут. Последняя “соперница” со своей безнадёжной любовью (Надежда Павлович) будет ещё топтаться до самой его смерти. Конечно, не ей (и не “им”) было понять, что те стихи (“Она как прежде, захотела…”) уже заканчиваются предощущаемой близостью вечности:
Мне вечность заглянула в очи,
Покой на сердце низвела,
Прохладной влагой синей ночи
Костер волненья залила.
Лекция №7.
Александр Блок.
1. Блок и Россия. “На поле Куликовом”, цикл “Родина”.
2. Первая мировая война в жизни России и в жизни Блока.
3. Февральская революция.
Временное правительство второго состава (А.Ф. Керенский). Работа в Чрезвычайной комиссии при Временном правительстве по расследованию преступлений царского двора. “Последние дни”[176]176
Очерк Блока о работе в Чрезвычайной комиссии.
[Закрыть].
4. Предгрозовое затишье. Блок и Максимилиан Волошин.
Блок и Россия. У нас была тема: Достоевский и Россия; могла быть тема: Лермонтов и Россия. Пушкин и Россия – это уже не совсем то, так как Пушкин вписывался в некую часть России: в начале в российское диссиденство, а начиная с 1830 года – это попытка сотрудничества с царем и с Россией официальной.
А вот, чтобы человека можно было назвать “женихом России” – это только Блок. Только у Блока могли совершенно естественно вырваться слова – “О Русь моя, жена моя, до боли нам ясен долгий путь”.
И только о Блоке Клюев, например, (человек из народа и притом из старообрядцев) мог написать – “обручите раба Божия Александра рабе Божией России”.
Во время гражданской войны, хотя белые войска и провозглашали “единую и неделимую”, но это же провозглашали и красные. А про Врангеля был дан довольно чёткий и уничижительный, так сказать, рескрипт, что “Врангель, конечно, не сокол и не жених России”. Это сказал один из офицеров врангелевской армии, а записал – епископ белой армии Вениамин Федченков.
Во взаимоотношениях Блока с Россией программное стихотворение, безусловно, “На поле Куликовом”.
Блок для своего круга был не слишком образован: закончил университет только в 1906 году, будучи прославленным поэтом, конечно, историков он не читал: ни Карамзина, ни Соловьева, ни Ключевского – это всё было не для него. Но удивительное дело, он понял правильно. Для Соловьева – это просто победа на Куликовом поле (плоды этой победы продолжались только 2 года до прихода Тохтамыша); Ключевский, как человек более рассуждающий, попытался представить Куликовскую битву, как тайную победу или победу неявную, то есть, победу, поднявшую дух и развеявшую миф о непобедимости татар.
Эта концепция тоже слаба, так как первое непокорство татарским властям обнаружили уже первые Калитичи: и Симеон Гордый и, особенно, Иван Иванович Красный, отец Дмитрия Донского, когда он не пригласил татарских свидетелей при переделе границ между княжествами в 1358 году; произошла битва на реке Воже. Да и само размирие 1373 года вызвало поход Мамая: прекращение поминовения на литургии татарских князей[177]177
Частицы вынимают только за крещенных, а поминовение властей всегда (1 Тим.2.4). Василий Великий отказался вынимать частицы за императора‑еретика Валента.
[Закрыть] и невыплата дани. То есть поход Мамая был карательным, а не для омусульманивания Руси. То есть слова Ключевского, что Русь “трепетала при одном имени татарина” не верны.
Блок о Куликовской битве понял всё правильно, у него о победе не сказано ни единого слова и зато очень много сказано о максимальном напряжении сил. И вот, их он пророчествует.
О, Русь моя, жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь.
Наш путь стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
И вечный бой! Покой нам только снится…
В том же цикле “На поле Куликовом”
И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: “Остри свой меч,
Чтоб не даром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!
Я – не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!
То, что связано с Куликовым полем и с Россией – это двойное пророчество. Это пророчество о большой крови
За Непрядвой лебеди кричали
И опять, опять они кричат
Непрядву надо было перейти, чтобы уже не было обратного хода.
И это пророчество о длительных сроках.
Я не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
“На поле Куликовом” написано в 1912 году и примерно в это же время Блок начинает внутренне собираться. Хотя ни слова не сказано ни о каких победах, но цикл светлый. И особенно
Был в щите Твой лик Нерукотворный
Светел навсегда.
1914 год.
Несколько слов об обстоятельствах начала Первой мировой войны.
Конечно, всё катилось под откос, но, с точки зрения как бы стороннего наблюдателя, в Первую мировую войну Россия попала глупо. Глупое амбициозное заступничество за Сербию, которая предоставила политическое убежище заведомому провокатору и заведомому проходимцу, убившему эрцгерцога Фердинанда, Принципу. Но это еще не привело к войне, к войне привел подписанный Николаем указ “О мобилизации”. При такой громадной регулярной армии, мобилизация не способствовала усилению российского оружия, а наоборот, ослаблению, потому что некогда было учить.