355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Еремина » Классическая русская литература в свете Христовой правды » Текст книги (страница 43)
Классическая русская литература в свете Христовой правды
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"


Автор книги: Вера Еремина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 56 страниц)

И смотрит как-то мимо.

Беда вступила на порог,

И нет родным покоя.

“Как войне дела, сынок?” -

А сын махнул рукою.

А сын сидит с набитым ртом

И сам спешит признаться,

Что ради матери с отцом

Решил в живых остаться.

Родные поняли не вдруг,

Но сердце их заныло.

И край передника из рук

Старуха уронила.

Отец себя не превозмог,

Поникнул головою,

“Ну, что ж, выходит так, сынок,

Ты убежал из боя?..” -

И замолчал отец‑солдат,

Сидит согнувши спину

И грустный свой отводит взгляд

От глаз родного сына.

И праздник встречи навсегда

Как будто канул в омут,

И в дом пришедшая беда

Уже была как дома.

Не та беда, что без вреда

Для совести и чести,

А та нещадная, когда

Позор и горе вместе.

Такая боль, такой позор,

Такое злое горе,

Что словно мгла на весь твой двор

И на твоё подворье.

На всю родню свою вокруг,

На прадеда и деда,

На внука, если будет внук,

На друга и соседа.

И это распространялось и пелось в тылу и на фронте и против дезертиров это действовало лучше, чем даже страх Именно благодаря такой пропаганде, к окруженцам и, вообще, к тем, кто попал в плен, вырабатывалось соответствующее отношение. Реабилитация началась только при Хрущеве, только в 60-е годы, а до этого всё “общественное мнение” страны от них отворачивалось.

И вот поднялся, тих и строг

В своей большой кручине,

Отец‑солдат: “Так вот, сынок,

Не сын ты мне отныне.

Не мог мой сын, на том стою,

Не мог забыть присягу,

Покинуть родину в бою,

Придти домой бродягой.

Не мог мой сын, как я не мог

Забыть про честь солдата,

Хоть защищали мы, сынок,

Не то, что вы– куда там!..

И ты теперь оставь мой дом,

Ищи отца другого.

А не уйдёшь, так мы уйдём

Из под родного крова.

Не плачь, жена, тому так быть,

Был сын и нету сына.

Легко растить, легко любить,

Трудней сердце вынуть”.

И что-то молвил он ещё,

И смолк, и поднял руку,

Тихонько тронул за плечо

Жену свою, старуху.

Как будто ей хотел сказать:

“Я всё, голубка, знаю,

Тебе ещё больнее, ты – мать,

Но я с тобой, родная.

Пускай наказаны судьбой, -

Не век скрипеть телеге,

Не так нам долго жить с тобой,

Но честь живёт во веки.

Собственно, этот сюжет лермонтовский – сюжет лермонтовского “Беглеца”:

Гарун бежал быстрее лани,

Быстрей, чем заяц от орла...

Но лермонтовский беглец в отчаянии кончает собой, но и тогда его никто не пожалел:

И мать поутру увидала…

И хладно отвернула взор.

И более того -

Ребята малые ругались

Над хладным телом мертвеца,

В преданьях вольности остались

Позор и гибель беглеца.

В балладе Твардовского несколько иначе:

Ни в дом родимого отца

Тебе дороги нету,

Ни к сердцу матери родной,

Поникшей под ударом.

И кары нет тебе иной,

Помимо смертной кары.

Иди, беги, спеши туда,

Откуда шел без чести,

И не прощенья, а суда

Проси себе на месте.

И на глазах друзей бойцов,

К тебе презренья полных,

Тот приговор, Иван Кравцов,

Ты выслушай безмолвно.

Как честь, прими тот приговор

И стой, и будь, как воин,

Хотя б в тот миг, как залп в упор

Покончит счёт с тобою.

А может быть, ещё тот суд

Свой приговор отложит,

И вновь ружьё тебе дадут,

Доверят вновь. Быть может...

Так, что кончается многоточием.

Если не говорить о пропаганде, то стихотворение – шедевр. Нам известен Твардовский 50-х, 60-х годов: “За далью даль”, “Тёркин на том свете” так те стихи и поэмы никак с этим не сравнимы, совсем другого масштаба.

“Отец и сын” (1943 год).

Быть может, всё несчастья

От почты полевой:

Его считали мёртвым,

А он пришел живой.

Живой, покрытый славой,

Порадуйся, семья!

Глядит – кругом чужие.

“А где жена моя?” -

“Она ждала так долго,

Так велика война.

С твоим бывалым другом

Сошлась твоя жена”. -

“Так где он? С ним по свойски

Поговорить бы мне”.

Но люди отвечают:

“Погибнул на войне.

Жена второго горя

Не вынесла. Она

Лежит в больнице. Память

Ее темным темна”.

И словно у солдата

Уже не стало сил,

Он шепотом чуть слышно:

“А дочь моя?” – спросил.

И люди не посмели

Солгав, беде помочь:

“Зимой за партой в школе

Убита бомбой дочь.

О, лучше б ты не ездил,

Солдат, с войны домой!”

Но он ещё собрался

Спросить: “А мальчик мой?” -

“Твой сын живой, здоровый,

Он ждал тебя один”.

И обнялись, как братья,

Отец и мальчик сын.

Как братья боевые,

Как горькие друзья…

“Не плачь, – кричит мальчишка, -

Не смей, тебе нельзя!”

А сам припал головкой

К отцовскому плечу,

“Возьми меня с собою,

Я жить с тобой хочу”. -

“Возьму, возьму, мой мальчик,

Уедешь ты со мной

На фронт, где я воюю,

В наш полк, в наш дом родной”.

Третье, совершенно пропагандистское стихотворение Твардовского 1943 года, но с умом – это вам не Илья Эренбург.

“Немые” (немцы).

Я слышу это не впервые

В краю, потоптанном войной,

Привычно молвится – немые,

И клички нету им иной.

Старуха бродит нелюдимо

У обгорелых чёрных стен,

– Немые дом сожгли родимый,

Немые дочь угнали в плен.

Соседи мать в саду обмыли,

У гроба сбилися в кружок,

Не плачь, сынок, а то немые

Придут опять; молчит сынок.

Немые, тёмные, чужие,

В пределы чуждой им земли,

Они учить людей России

Глаголем виселиц пришли.

Пришли и ног не утирали,

Входя в любой на выбор дом,

В дому, не спрашивая, брали,

Платили пулей и кнутом.

Немцы платили, конечно, немецкие марки, но только все же понимали, что эти марки до разу, а потом – это пропуск в лагеря. Между прочим, только такие рабы Божии, как Афанасий Андреевич Сайко (да и то – юродивый!) хотя избавлял людей от угнания в Германию, но, однако, запрещал их ругать, а говорил – “они наши гости, как пришли, так и уйдут”.

К столу кидались, как цепные,

Спешили есть, давясь едой,

Со свету нелюди. Немые, -

И клички нету им иной.

Немые – в том коротком слове

Живей, чем в сотнях слов иных,

И гнев, и суд, что всех суровей,

И счёт великих мук людских.

И, немоты лишившись грозной,

Немые перед тем судом

Заговорят. Но будет поздно:

По праву мы их не поймём.

То есть, это так предсказан Нюрнбергский процесс, который, между прочим, не оправдал многих надежд. Солженицын прав – Нюрнбергский процесс судил идею, а меньше судил отдельных людей. Отдельные люди получали пожизненное заключение вместо расстрела. И, конечно, это не Сталина заслуга – он‑то предпочёл бы поменьше разъяснять, побольше расстреливать.

Исходя из принципа – говори на волка, говори и по волку, рассмотрим мнение русского человека, жившего в Германии, – давно, с 1932 года, – Иоанна Шаховского. “В Германии мы видели не только ее грехи, но и то человечное, что было в ее христианах. Обрушиваясь в ярости на побежденную Германию, многие потом забывали ту истину, что никакой народ нельзя отождествлять с его грехом.

Много немцев было во время нацизма заключено за свои убеждения в тюрьмы, концлагеря и убито. Сколько людей по деревням и городам оказывало бескорыстную помощь несчастным людям.

Сколько было в те дни добрых, жертвенных и мужественных христианских душ в Германии. Могу свидетельствовать о жертвенном, чисто христианском отношении к русским военнопленным одного мекленбургского помещика, посчитавшего своим долгом похоронить с православной молитвой скончавшегося в его имении русского военнопленного.

Наше сестричество церковное приняло участие в этой акции, за которую немец предан был суду нацистов; мужественно держал себя на суде, обличая гибельную для своего народа власть. Когда прокурор нацистов назвал его врагом народа, ослабляющим ненависть к противнику, он в своём горячем слове ответил: “– Нет, это Вы враги народа, рождающие ненависть к другим народам и возбуждающие в народах ненависть к Германии”. Он был осужден к каторжным работам на четыре года.

Вспоминаю тайные экуменические христианские собрания во время войны в Шарлоттенбурге на квартире престарелого пастора Унгнада. Мы собирались там, как братья‑христиане: протестанты, римо-католики и православные. Из среды этого кружка были мученики за веру, как казнённый отец Метцгер.

Не могу я не вспомнить и о раскаянии одной души, которой властями было поручено перлюстрировать письма православного пастыря. Религиозное содержание писем так подействовало на эту душу, что ей открылся духовный мир, и она с покаянием пришла к тому самому пастырю, письма которого перлюстрировала. Таковы пути Промысла Божия”.

Об этом же Иоанну Шаховскому удалось сказать в стихах. Стихи 1943 года “Смерть воинов”.

Без утешения, без роптания,

Переступив порог земной,

Как дети светлого незнанья,

Вы все стучитесь в город Мой.

На миг – враги, навеки – братья,

Вы к миру Моему пришли,

В полях и рощах, где распятье

Стоит, как путь среди земли.

Распятья в полях и рощах – это, конечно, приметы Германии; у нас крест просто безо всего – две палки одинаковой длины, а Германии на перекрестках ставится крест правильный (восьми или четырехконечный), но с распятым на нём Спасителем.

Прошел Сталинград. И церковные люди сразу отметили, что битва закончилась в Богоявленские дни 1943 года. Другая примета времени: на следующий день после празднования именин митрополита Сергия (его именины 11 июля по новому), в день Петра и Павла началась Курско-Орловская операция, которая закончилась в Преображенские дни – 25 августа 1943 года.

После этого стало ясно, что война немцами проиграна и наше дело – дойти, а их дело – ждать. Твардовский после войны как-то намёками стал говорить о поведении наших войск на оккупированной нами территории. По крайней мере, за изнасилование немецких девушек бойцы ничего не получали; и даже у Твардовского в “Тёркине” мы увидим, что

По дороге на Берлин

Вьётся белый пух перин…

Так это означает, что немцы убегали внезапно – накануне еще мыли стены в своих домах (по привычке). И прошел слух среди войск, что немцы своё золото прячут в перинах – поэтому обязательно вскрывали ножами перины и искали золото. Часы, кольца, серьги – всё срывалось и забиралось, и это не считалось мародёрством, считалось “трофеями”.

Потом, когда уже надо было лечить наших раненых и наших остовцев, то немецкие врачи были верны клятве Гиппократа, то есть, лечили в высшей степени добросовестно.

Конечно, существовала разница менталитетов. Например, у немцев против наступающей русской армии партизанского движения не было, да и своих отступающих солдат немецкие деревни не принимали: сами немцы своим же не давали куска хлеба (просто потому, что вы “побеждённые – и нам вас не надо”).

Бомбёжки, разруха, смерть близких – всё это действительно смывало с человеческих лиц как бы выражение устойчивости всех земных ценностей. Не надо забывать, что “зависеть” – от слова “висеть”: люди стали воспринимать свой земной мир только подвешенным на милости Божией, но по грехам нашим он легко может рухнуть. Вот это ощущение непрочности здешнего мира и раскрывающееся из тайников души упование на милость Божию и на вечность в этой милости – это и называли тогда “пасхой среди лета”.

Иоанн Шаховской в “Город в огне” пишет так: “Победа не всегда является победой Божией, всякое поражение людей есть всегда Божье спасительная для всех победа – Пасха среди лета”.

В Великий Четверг 1945 года, когда идут последние залпы, а православные причащаются Иоанн Шаховской обращает свою молитву ко Господу – эта молитва бессмертна.

“Многие сейчас молятся. Господи, даруй им молитву совершенную! Многие Тебя просят – исполни их прошение… Многие сейчас насыщаются Твоей пищей – благослови ее.

Многие сочетаются в эту минуту браком (хотя он не положен по уставу, но разрешали смертного часа ради – В.Е.) – Господи, благослови эти супружества.

Многие умирают сейчас, – да будут их последние минуты во благодати Твоей…

Многие Тебя ищут, – откройся им. Многие сейчас грешат – прости их, обрати к свету. Многие стоят на пороге греха – не допусти их до него. Служащих Тебе укрепи на путях Твоей правды. Прими покаяние кающихся. Многие ещё Тебя не знают – даруй этой молитве быть верою за них... (курсив автора – В.Е.).

Слава и держава и благодарение Твоей правде. Аминь”.

Наша отечественная литература до высоты этой молитвы подняться не могла.

Стихотворение Твардовского “Я убит подо Ржевом” – это 1946 год, когда миновала смертная опасность, и исчез вопль “Господи помилуй”, и вступают в силу соображения всё-таки человеческие. А эти человеческие соображения – это ещё и школьное воспитание – хотя, по его собственному признанию про “дни не высиженные в школе” (он об этом всегда сожалел), – но что-то советская школа в нём оставила. Оставила, прежде всего, этот разврат безбожия, потому что именно по слову Господню – Аще кто соблазнит единого от малых сих, верующих во имя Мое, лучше ему на шею надеть жернов мельничный (ср. Мф.18;6).

Основной вопрос для этой литературы – вопрос о бессмертии; как раз то, что непреложно для Иоанна Шаховского, у которого на миг враги, навеки братья. В это же время швейцарский немец Макс Фриш напишет бессмертную пьесу “Опять они поют”, где в одной обители загробного мира оказываются: и заложники центральной Европы – какие-то православные, похожие на сербов; и немецкий солдат, который их расстреливал; и английские летчики, погибшие при бомбардировке Кёльна; и умершие от бомбежки жители Кёльна; и окормляет их расстрелянный священник. И им всем будет дано искать ту жизнь, которую они могли бы вести все вместе, то есть, им дано будет искать не формального, не бумажного, а истинного во Христе примирения. Но это возможно, конечно, только в строго религиозно-христианском ключе.

А здесь начинается такое “топтание”, топтание, которое часто, почти неминуемо, приводит к дешевому пантеизму: если мы услышим, что душа, как и тело, распадается на стихии и соединяется с земными стихиями, или “слияние с природой” и так далее, то надо иметь в виду, что независимо от того, владеют ли люди термином “пантеизм”, сущность явления от этого не меняется.

Итак.

Я убит подо Ржевом,

В безымянном болоте,

В пятой роте, на левом,

При жестоком налёте.

Я не слышал разрыва

И не видел той вспышки,

Точно в пропасть с обрыва –

И ни дна, ни покрышки.

И во всём в этом мире

До конца его дней,

Ни петлички, ни лычки

В гимнастёрки моей.

Самая сильная сторона Твардовского всё-таки трогательность; она у него проходит везде – она есть в “Тёркине”:

И такой ты вдруг покорный

На земле лежишь сырой,

Заслонясь от смерти чёрной

Только собственной спиной.

Здесь мы видим то же самое, то есть ни петлички, ни лычки с гимнастерки моей, конечно же – это же.

А дальше:

Я – где корни слепые

Ищут корма во тьме;

Я – где с облачком пыли

Ходит рожь на холме;

Я где крик петушиный

На заре по росе,

Я – где ваши машины

Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке

Речка травы прядёт,

Там, куда на поминки

Даже мать не придёт.

Стихи опять‑таки – бессмертные.

Всё-таки все творческие энергии – энергии Духа Святого, иных просто нет; поэтому бесы – не творческие личности. Поэтому, когда волна творческих энергий взмывает, то сознание перестаёт контролировать творческий процесс и в строках проявляется больше, чем человек задумывал, и уж заведомо больше, чем можно уписать в его идеологию. Поэтому есть строки и такие:

Фронт горел не стихая,

Как на теле рубец,

Я убит и не знаю, –

Наш ли Ржев, наконец?

Удержались ли наши

Там, на среднем Дону?

Этот месяц был страшен,

Было всё на кону.

Неужели до осени

Был за ним уже Дон,

И хотя бы колёсами

К Волге вырвался он?

Нет, неправда. Задачи

Той не выиграл враг,

Нет же, нет! А иначе

Даже мёртвому – как?

Вы должны были, братья,

Устоять как стена,

Ибо мёртвых проклятья –

Эта кара страшна.

Летом в сорок втором

Я зарыт без могилы,

Всем, что было потом,

Смерть меня обделила,

Нам достаточно знать,

Что была несомненно,

Та последняя пядь

На дороге военной,

Та последняя пядь,

Что уж если оставить,

То шагнувшую вспять

Ногу некуда ставить.

Несколько строк послабее пропускаем.

Братья, ныне поправшие

Крепость вражьей земли,

Если б мёртвые, павшие

Хоть бы плакать могли!

Если б залпы победные

Нас, немых и глухих,

Нас, что вечности преданы,

Воскрешали на миг,

О товарищи верные,

Лишь тогда б на войне

Ваше счастье безмерное

Вы постигли вполне.

А дальше как бы завершение:

Я убит подо Ржевом,

Тот ёще под Москвой,

Где же, воины, где вы,

Кто остался живой?

Последние строки совершенно в стиле Твардовского.

Ах, своя ли, чужая,

Вся в цветах иль в снегу…

Я вам жить завещаю, -

Что я больше могу?

В сущности, это как раз то слово, которое отечественная литература сказала. Потом начнутся рассуждения post factum, всё-таки начнётся ещё и ещё раз такое внутреннее возвращение, перемалывание; отчасти удивление на себя, прежде всего. И это – совершенно законное чувство, потому что это было удивленьем перед той, не контролируемой ситуацией, перед тем, что само выходило, выбрасывалось, выпевалось из души; и, оглядываясь на прошедшее, многие в тайном удивлении сами себя вопрошали – неужели это был тоже я?

Патриарх Сергий не дожил до конца войны; он скончался 15 мая 1944 года. Поместный собор 1945 года 28-31 января вынес осуждение той идеологии, притом её вытянули от протестантизма, через ницшеанство к фашизму; и это осуждение было закреплено в соборных документах Собора.

Всегда во всех случаях жизни, когда минует смертная опасность, а человек ещё не подготовлен – не к скорому подвигу, а к другому подвигу, к подвигу ежеминутному, который сопряжен со вниманием к себе, – тут, разумеется, видим, что совсем другие люди и совсем другие мысли и, пожалуй, как бы всплывёт другой менталитет.

Впоследствии об этом напишет Солженицын в “Гулаге”, что “когда мы пришли в сорок пятом, позванивая орденами и рассказывая про боевые случаи, то эта, возросшая в нашем отсутствии, оппозиция, мало христианская, но подчёркнуто религиозная, так сказать, вся скривилась; и мы увидели на их умных мордочках: Эх, вы – недотёпы”.

Лекция №26 (№61).

Послевоенные годы: 1945-1952 годы.

1. “Дым отечества”. Послевоенный поэтический обвал: И. Эренбург, Б. Слуцкий, М. Исаковский и многие другие.

2. “Оборванная струна”: А. Яшин, В. Трушнова.

3. “Холодный дым” на родине и за рубежом: О. Берггольц, Г. Иванов, последний И. Шмелев.

Наблюдается калейдоскоп – медленно и неуклонно опять происходит поляризация. По свидетельству Иоанна Шаховского мы видели, что “мы с Россией в военные годы встретились в святом”, а после войны начинается расслоение.

Как только Илья Григорьевич Эренбург выпустил свою прокламацию “Убей немца”, так из Кремля послышался одёргивающий голос вождя, чтобы оставили его и более не выпускали. И не он один; начиная с 1945 года, появится много людей, которые начнут писать на военную тему, как бы торопясь наверстать упущенное.

В начале войны мы видели Константина Симонова, потом на втором этапе – Твардовского и Суркова. А сейчас вдруг огромное количество “авторов” пишущих о войне.

Илья Эренбург (1945 год).

Она была в линялой гимнастёрке,

И ноги были до крови натёрты.

Она пришла и постучалась в дом.

Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.

“Твой сын служил со мной в полку одном,

И я пришла; меня зовут Победа”.

Был чёрный хлеб белее белых дней,

И слёзы были соли солоней.

Все сто столиц кричали вдалеке,

В ладоши хлопали и танцевали.

И только в тихом русском городке

Две женщины сидели и молчали.

Если брать ретроспективный эпиграф, то его надо брать прямо из Фета, который – тоже еврей: “И была ли при этом победа и чья”. Это – ретроспективный эпиграф вообще, вот к этому позднему Эренбургу, то есть

Все сто столиц кричали вдалеке,

В ладоши хлопали и танцевали,

И только в тихом русском городке

Две женщины сидели и молчали.

Видна некоторая остановка, и, прежде всего, перемена интонации, как бы тихую пауза, но она грозится стать многозначительной.

В последние дни и сразу после войны как бы набирают голос старички: Эренбург – 1891 года рождения; он – ровесник Михаила Булгакова и на год старше Марины Цветаевой; старше Пастернака на четыре года (Пастернак родился в 1895 году – ровесник Есенина). И вот возникает многозначительная пауза и в этой паузе возникает немой вопрос, – какой ценой?

В 1945 году, например, вышло у Исаковского стихотворение, которое сразу же стало песней (исполнял Марк Бернес).

Враги сожгли родную хату,

Сгубили всю его семью.

Куда ж теперь идти солдату,

Кому нести печаль свою?

Пошел солдат в глубоком горе

На перекрёсток двух дорог,

Нашел солдат в широком поле

Травой заросший бугорок.

Стихи получаются длинные, то, что впоследствии в литературном институте будет называться “портянкой”. Заканчивается:

Хмелел солдат, слеза катилась,

Слеза не сбывшихся надежд,

И на груди его светилась

Медаль за город Будапешт.

Возникает по сути дела целое направление послевоенного советского сентиментализма; и оно будет потихоньку жить и доживет до хрущевских пор, пока не дойдёт до: Ты помнишь, изменник коварный, как я доверялась тебе, то есть, это оно, в конце концов, спустится до фольклора.

Второе стихотворение Исаковского и которое тоже сразу же стало песней

Услышь меня хорошая,

Услышь меня, красивая,

Заря моя вечерняя,

Любовь неугасимая

……………………………….

Еще косою острою

В лугах трава не скошена,

Еще не вся черёмуха

Тебе в окошко брошена;

Еще не скоро молодость

Да с нами распрощается.

Люби, покуда любится,

Встречай, пока встречается.

И это тоже – 1945 год. На что надо бы обратить внимание? Еще не вся черемуха тебе в окошко брошена – это явная есенинская интонация; люби покуда любится – прямая цитата из Некрасова (“Зеленый шум”).

Казалось бы, что стихотворение все – из кусочков; и даже его сентиментальные стихи: Враги сожгли родную хату, и то по его песенности сразу вклиниваются строфы из каких-то других стихов, потому что мотив один и тот же, что и в “Кубанских казаках”: Свою судьбу с своей судьбою...

Получается, что один мотив – на несколько произведений. Но, во всяком случае, это послевоенное направление советского сентиментализма будет иметь продолжателей: та же Ольга Фокина. Это направление (и в этом его удача) сразу же захватит этот популистский мотив; оно захватит даже фольклорный оборот: Еще не скоро молодость да с нами распрощается и так далее.

Получается так, что все эти послевоенные поэты как бы одного возраста, а ведь это не так. Михаил Исаковский – ровесник века, он 1900 года; он на два года старше Иоанна Шаховского, но сравнить их невозможно, прежде всего, по степени зрелости. В 50-е годы Исаковский начнет никнуть, спускаться, спускаться, хотя и он был включен в школьную программу.

“Разговор на крыльце”.

Нынче всякий труд в почете, где какой ни есть,

Человеку на работе воздается честь.

Кто работу сердцем любит, кто баклуш не бьет,

Для того закон и люди, для того – народ.

Это было уже – позорище.

Михаил Исаковский на многие годы пережил самого себя и ему не досталось умереть, хотя бы в 1957 году, как Владимиру Луговскому, а ещё в 1956 году тот написал: “Та, которую я знал”.

Некоторые писатели в войну всё-таки не то, чтобы сложились, но получили возможность обрести свой голос. К таким, прежде всего, относится Александр Яшин, отчасти и Ярослав Смеляков. Во время войны по-настоящему приобретает голос Борис Слуцкий; он, действительно, “родом из войны”, что ли, и потом, после войны тоже начнет опадать, сникать и уходить.

Борис Слуцкий.

Старух было много, стариков было мало.

То, что гнуло старух, стариков ломало.

Старики умирали, хватаясь за сердце,

А старухи, рванув гардеробные дверцы,

Доставали костюм выходной, суконный,

Покупали гроб дорогой, дубовый

И глядели в последний, как лежит законный,

Прижимая лацкан рукой пудовой.

Здесь опять то, что Солженицын называл “правда довеском”; если прижимают лацкан рукой пудовой, это значит, что руки успели сложить человеку крест на крест.

Постепенно образовались квартиры,

А потом из них слепили кварталы,

Где одни старухи молитвы твердили,

Боялись воров, о смерти болтали.

Они болтали о смерти, словно

Она с ними чай пила ежедневно,

Такая же тощая, как Анна Петровна,

Такая же грустная, как Марья Андревна.

Вставали рано, словно матросы,

И долго, тёмные, словно индусы,

Чесали гребнем редкие косы,

Катали в пальцах старые бусы;

Ложились рано, словно солдаты,

А спать – не спали долго, долго,

Катая в мыслях какие-то даты,

Какие-то вехи любви и долга.

И вся их длинная, вся горевая,

Вся их радостная, вся трудовая -

Вставала в звонах ночного трамвая,

На миг бессонницы не прерывая.

Самое любопытное, что слово “жизнь” он сумел избегнуть, но и так ясно о чём идёт речь: вся горевая, длинная, радостная и вся трудовая.

После войны на страницах журналов появилось много авторов и, например,

Александр Яшин.

Александр Яшин – ровесник ныне здравствующего (†2003 г.) митрополита Антония Блюма; он 1913 года рождения. Перед призывом на фронт он всё ещё ходил в молодых и так как он из вологодской деревни (где и завещал похоронить себя), то в это время не успел закончить даже литературного института. В Литературный институт он попал уже как фронтовик, то есть без экзаменов (как, между прочим, и Друнина). После института ему крупно повезёт: он женится на болгарке Злате Юрьевне, которая на всю жизнь останется при нём нянькой.

Лучшие стихи Яшина – тоже 50-х годов, но в отличие от Ольги Берггольц, они все идут отзвуком: отзвуком войны, отзвуком пережитых страданий.

Я встретил женщину. Была она

Почти стара

И так измождена,

Что я смотрел – смущен и поражен,

Ведь я когда-то был в нее влюблён.

Усталая, она не шла – брела.

А уж какою сильною слыла,

Каким цветком росла среди полей,

Какие парни бегали за ней!

Мне стало жаль ее, любовь мою;

“Узнала ль?” – спрашиваю.

Признаю. Как не признать!

И голову склоня,

Участливо взглянула на меня.

Теперь уж что! – былого не вернёшь.

А хоть сказал бы – какого живёшь?

Был на войне-то? Был.

Вишь, уцелел.

Но до чего ж ты, милый, постарел.

Это вот – стихотворная зарисовка; и, вообще, Яшин вошел в историю именно как мастер зарисовок. У него бывает зарисовка с моралью, что ли, но всё равно, не более как зарисовка.

Мне с отчимом невесело жилось,

Но всё же он меня растил. И оттого

Порой жалею, что не довелось

Хоть чем-нибудь порадовать его.

Когда он слёг и тихо умирал, -

Рассказывает мать, – день ото дня

Всё чаще вспоминал меня и ждал:

Вот Шурку бы, уж он бы спас меня.

Бездомной бабушке в селе родном

Я говорил, мол, так ее люблю,

Что подрасту и сам срублю ей дом;

Дров наготовлю, хлеба воз куплю.

Мечтал о многом, много обещал…

В блокаде ленинградской старика

От смерти б спас, да на день опоздал;

И дня того не возвратят века.

Теперь прошел я тысячу дорог,

Купить воз хлеба, дом срубить бы мог:

Нет отчима и бабка умерла…

Спешите делать добрые дела!

Это как раз – зарисовка с моралью.

Яшин скончается в 1968 году, то есть ему едва-едва исполнится 55 лет. Но, так как большинства героев уже нет в живых, то, рассматривая судьбы героев, мы рассматриваем всё, как сложивший портрет эпохи; это свидетельство уже сложившегося советского менталитета, который сложится окончательно только после войны. Потому что до войны всё люди ждали: что, вот, может, переждём; может, всё сразу не устраивается; может, лет 10, ну 25; ну, вот, война; вот она пройдёт и, наконец, всё-таки можно будет дышать.

Когда дышать нечем, то начинается камуфляж, начинается разменивание на подобие свободы, уже, так сказать, не в нормальной жизни, а подобие свободы в жизни-выдумке.

Такой поиск подобия свободы, спустя несколько лет, в своих записках Иоанн Шаховской заметит, что – чем привлекателен грех? А тем, что он тоже вне законничества, он как бы “вроде благодати”.

Где-то в 60-м году вдруг Яшин решил пережить четвёртую молодость. Если человек 13-го года рождения, то в 60-м году ему 47 лет, но у всех перед глазами прецедент Тютчева – история с Денисьевой началась, когда Тютчеву было тоже 47 лет.

А тут подвернулась тоже поэтесса – Вероника Тушнова. Вероника Тушнова – это поэтесса (поэт – это для нее сильно сказано, поэтому поэтесса). Это то, о чём говорил Блок в отношении Ахматовой, что она всегда пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо как бы перед Богом.

Это, так называемая, “бабья поэзия” и ее вершина – Ахматова; второе звено – Вероника Тушнова; третье звено в этом же роде – Бэлла Ахмадулина, ныне здравствующая Изабелла Ахатовна.

Вероника Тушнова:

Я тебя давно спросить хотела -

Неужели ты совсем забыл,

Как любил мои глаза и тело,

Сердце и слова мои любил.

И вот тянется эта портянка из пяти строф и кончается так:

Но крепка надежда в человеке,

Я ищу твой равнодушный взгляд,

Всё ещё мне верится, что реки

Могут поворачивать назад.

Видно, что, конечно, кое-что умеет, оксюморонное сочетание, например.

Как писал Островский – не в свои сани не садись. Она на самом деле из другого социума: дочь профессора‑медика (академика); закончила 1-й Медицинский институт; она 20-го года рождения, но благодаря связям отца, на фронт ее не забрали.

После войны Тушнова начала пописывать стишки и старалась всякий раз их пристроить; и так и вошла в нарождающуюся послевоенную богему. Началось: одна какая-то полу история, потом вторая и уже к 40-ка годам начинается история с Яшиным.

Для Яшина история началась, когда всё в доме есть: преданная жена, четверо детей (две дочери, два сына); какие-то стихи, которые надо было каждый раз просунуть – даже и для известных поэтов; потому что не просовывать могли только Шолохов, да Твардовский, да Пастернак (пользовались личным покровительством товарища Сталина), а все остальные шли по второму и по третьему разбору.

К 60-му году все такие писатели стали выдыхаться. Поэтому за неимением настоящего дыхания в истинной жизни, они пытались его создать себе в жизни ложной.

Яшин уходит из семьи; и для семьи и, особенно, для взрослеющих детей – это было таким неожиданным предательством, что его старший сын Александр застрелился. После этого вся эта окололитературная публика стала смотреть на Веронику Тушнову соответствующими глазами, а та – хорохорилась, и храбрилась, и говорила, что я, мол, не боюсь.

В 1962 году у Вероники Тушновой открылся рак, и в 1962 году она выпевает свою лебединую песню, которую назвала “Сто часов счастья”; в 1964 году умерла. Яшин в “Литературке” поместил очерк “Памяти друга”, а в 1968 году и сам умер. Жена и дети Яшина похоронили его в Вологодской земле. (Младший сын Яшина Михаил женился на русской эмигрантке второго поколения и переехал в Париж).

Если уж и заканчивать этот период, то лучше вспомнить известные строки Ольги Берггольц:

Нет, не из книжек наших скудных -

Подобья нищенской сумы -

Узнаете о том, как трудно,

Как невозможно жили мы.

Но если жгучего страданья

Дойдёт до вас холодный дым,

Так что ж! Почтите нас молчаньем,

Как мы, встречали вас, молчим.

Действительно, в этом загробном мире им досталось молчать. И этот холодный дым жгучего страданья – он ведь ещё и дым кремации, потому что не всякий в это время сподоблялся лечь в землю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю