355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Еремина » Классическая русская литература в свете Христовой правды » Текст книги (страница 48)
Классическая русская литература в свете Христовой правды
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"


Автор книги: Вера Еремина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 56 страниц)

Как раз в лице Брежнева и, особенно, Косыгина государственная власть махнула рукой и на единство и на общественную солидарность, в значительной степени, иллюзорную.

Но и взросление нации началось тоже как раз начиная с 1966 года; началось медленное, но неуклонное созревание менталитета. Когда народ‑ребенок, то он принимает всё, что ему дают родители: если радиопередача, то как истина в последней инстанции, как и газетная статья. Еще Розанов говорил, что обыватель – это младенец, малолетний человек, которого государство держит на руках, кормит его и меняет ему пелёнки. И тот же Розанов отмечает, что гражданин от обывателя отличается тем, что гражданин несёт внутреннюю нравственную ответственность за дела всей страны. В этом отношении жители Московского царства, за редчайшим исключением, были все обыватели. То, что поражало иностранцев, так это обычный ответ – “мы того не знаем, то ведает Бог да великий государь”. Именно эта попытка всё переложить на великого государя – это и есть психология обывателя; потом государем будет Сталин, а менталитет останется прежним.

В этом взрослении нации следует выделить три тенденции, наблюдаемые в раннебрежневскую эпоху:

1. Восстановление естественных социальных перегородок. По-настоящему в стадии “развитóго” социализма социальных перегородок и социальных групп быть не должно, а они начинают возникать и ограничивать сословия.

2. Образование естественных внутрисословных структур и их консолидация.

3. Образование кружков, течений и прочего, то есть пробуждение стихийного общественного самосознания, то есть, того, что называл Аполлон Григорьев (1822-1864) – вопроса “нашей умственной и нравственной самостоятельности”.

Кто такие, например, “отказники”? – это характернейший пример внутриобщественной структуры. Например, у Высоцкого во второй песне про охоту на волков:

Я лежу. Но теперь окружают меня

Звери, волчьих не знавшие кличей.

Это псы – отдаленная наша родня,

Мы их раньше считали добычей.

Это как раз – спор отказника с образованцем; оппозиционера с лояльным гражданином. И “звери, волчьих не знавшие кличей”, – это не знающие наших тайных лозунгов. В 1974 году (по тайной статистике) в одной Москве насчитывалось десять тысяч безработных интеллигентов с высшим образованием, притом сознательно безработных, то есть отказников, – это тоже тенденция.

Протоиерей Георгий Флоровский в работе “Пути русского богословия” (первая половина XX-го века) в главе “Философское пробуждение” рассматривает вопрос о пробуждении самосознания. (Брежневская эпоха очень похожа на эпоху Николая I).

При образовании кружков, микро-салонов и прочего как раз и формируется так называемое “русское направление”; и оно близко к почвенникам, особенно, сам Шукшин. Шукшин даже лично похож на Аполлона Григорьева – есть явные общие черты: личная неустроенность (то, что называл Булгаков “сбитость с жизненных винтов”); второй признак, и тоже близкий к Аполлону Григорьеву, это пристрастие к горячащим напиткам. Шукшин – ровесник нынешнего патриарха: патриарху в 1974 году 45 лет – да он только-только набирал силу, набирал церковное влияние, собирал вокруг себя сторонников. А Шукшина в 1974 году в 45 лет уже не стало. Третий и тоже общий характеристический момент, как и у Аполлона Григорьева, – это религиозная неприкаянность. Четвёртый характерный признак – преодоление беспочвенности выхолощенного советского западничества, которое в это время стали называть “марсятиной”.

Как и в николаевское время, так и в ранне брежневское идеальным насельником, так сказать, этой страны считают всё-таки робота. (Николай I боялся славянофилов едва ли не больше западников).

О чём стал писать Шукшин (менталитет героев Шукшина), когда стал потихоньку реализовать свои внутренние силы? Возьмём три основные вещи, более всего подходящие к нашей теме. Первый пример “Жена мужа в Париж провожала” – это такой “тихий абсурд”; конец его – самоубийство (герой отравился газом). Второй пример – “Сураз”; герой его Спиридон Расторгуев, в просторечье – Спирька; конец его – самоубийство, он застрелился из охотничьего ружья. Третий пример – это “Залётный”; мужичок‑художник, сбитый со всех винтов и ждущий естественный смерти и живущий на содержание своего брата.

Если коротко сказать, то по советской терминологии – это люди, утратившие смысл жизни; по терминологии более зрелой, это люди погибающие. Погибающие прежде всего от пустоты жизни; но люди, в которых уже пробуждено сознание, то есть, это не роботы и не те, кто живёт растительными процессами, растительной жизнью.

“Растительная жизнь” – термин XIX-го века и как раз выработан в кругу Аполлона Григорьева: друг его молодости – Островский Александр Николаевич, в пьесе которого “Светит, да не греет” приведен такой любопытный оборот, что “если уж не человеческую, то хоть бы животную жизнь проявлять, а то растительные процессы одолели”.

Можно сказать, что Шукшин, пожалуй, лиричней Твардовского, хотя один – поэт, а другой – прозаик. В сущности, Шукшин пишет о себе, только он ставит себя в несколько иные социальные условия: для него это гораздо больше, чем для Флобера, например, справедливо. Флобер скажет: – Эмма – это я[270]270
  То есть, героиня романа “Мадам Бовари”.


[Закрыть]
; и “Сураз”, и “Залётный” – это сам Шукшин.

Но, в отличие от Льва Толстого, у Шукшина нет самодовольства. Не даром о Льве Толстом писали, на его слова, что “у меня нет героев” – “врёшь, братец, это твоё разросшееся я, вот твой герой”[271]271
  См. В.В. Розанов, “Мимолетное”.


[Закрыть]
. А здесь нет самодовольства.

“Жена мужа в Париж провожала” – это рассказ о деклассированном крестьянине, который соблазнился жизнью в столице. Герой Колька Паратов оказывается как бы между двух берегов: патриархальной деревни давно нет, но есть ещё доживающие представители патриархальной деревни – это мать Кольки Паратова; и есть уже прущая и требующая своего лавина – это стремление “жить по-человечески”, “как люди”.

В жене своей, в этой самой Вале, он, этот герой, Колька Паратов, в сущности, не может найти, с точки зрения всех, ничего плохого. Если она берёт деньги за шитьё, а ее родители – потомственные портные, так она берёт их за труд; и мать Кольки, приехавшая к ним погостить, в ней тоже не может найти ничего плохого. “Если, говорит, она с характером, да может оно и лучше, лучше, чем размазня-то какая. А так ничего. Что ж, хорошо живёте, куды с добром”. (“Хорошо живете” – значит в отдельной квартире, наполненной всяческой мебелью и в том числе и сервантом).

У них девочка, которая тоже по‑детски хорошо одета, тем более, что сама мать шьёт.

В чём заключается соблазн? А в том, что вот в той оставленной прежней жизни – колхозное рабство. О чём мечтает Колька Паратов, который по складу абсолютно деревенский человек, человек, имеющий вкус и призвание к жизни на земле? А вот, гуляя по сельскохозяйственной выставке, он часами любуется – что бывает же маленький комбайник; его мечта – небо, маленький комбайник и десять гектаров земли. (Сейчас уже это не для рассказа Шукшина, а для любой газеты – это сейчас “герой нашего времени”).

Вдобавок, существуют деревенские навыки некоторого общинного жития: вот это деревенское гуляние, компанейский парень (это тоже статус), гармошка или аккордеон; пляски на улице (люди смотрят), а жене это всё противно, потому что она уже человек другого менталитета. В брежневское время преобладала тенденция закрыться, запереться в своей квартире, принимать только трижды проверенного человека и с ним говорить в кухне о том, что на улицу не выносится.

(Сейчас с таким менталитетом даже люди, чьё церковное сознание сложилось в 70-е годы, а это половина теперешнего нашего духовенства, уже не молодого).

Как Шукшин дальше оборачивает свой сюжет? Надо сказать, что он плохо и мало учившись, то есть, не имея серьезных учителей, тем не менее, самоучкой сумел воспринять методы Чехова. Рассказы Шукшина – это Чехов XX-го века.

Как он оборачивает свой сюжет: это паренёк Колька Паратов, пришедший из солдатчины и, видимо, остававшийся на второй год, так как тогда еще не давали закончить десятилетку: к 18 годам не закончил – валяй служи. Пареньку остался доучиться один класс (он закончил 9 лет). Затем, нет специальности. Поэтому когда он поступает в зятья к своим московским теще и тестю, то приносит, конечно, только чубчик и великолепное умение плясать.

Трагедия человека в житейском смысле в том, что он не может стать лидером: многих вот так привечали, но это были люди либо явно с дарованиями, которые садились на шею родителей жены и немедленно поступали учиться. Когда они получали университетские дипломы, потом аспирантуру, диссертацию – это была “отдача”, значит, выбор был сделан правильно. Либо уж люди хваткие, которые просто садились на шею, без отдачи.

(Из таких примеров, в свое время была крупная фольклористка Е.М. Галкина-Федорук[272]272
  Учительница моей мамы – В.М.


[Закрыть]
: так она сначала была домработницей в семействе профессора Галкина, а потом выскочила за сынка, и потом пошла учиться).

Если человек может идти только на поводу, то, потолкавшись по нескольким работам, Колька Паратов всё-таки устроился в магазин подсобным рабочим, а там, разумеется, научился пьянствовать. Сам герой в ужасе: кто из него получается? – пьяница и тряпка. И исхода у него только два: или стать убийцей своей жены, потому что инстинктивно ему кажется, что вот эта лавина, которая его сейчас захватывает, – она воплощается в ней. Но когда жена убегает, схватив ребенка, то ему остается второй вариант, который он и реализует: этот вариант – самоубийство.

В брежневское время учили, что самоубийства у советского человека не бывает, потому Шукшин сразу же оказывается аутсайдером, так как он приоткрывает в этой советской действительно то, что закрыто.

Рассказ “Жена мужа в Париж провожала” – уровня среднего Чехова; а следующий рассказ Шукшина “Сураз” – это уже поздний Чехов и с оглядкой на Достоевского. Ведь этот Спирька Расторгуев – он весь написан с оглядкой на Свидригайлова, хотя Шукшин учился в школе тогда, когда Достоевского в школе не проходили. Шукшин относится к последнему предвоенному поколению: 1929 год на фронт не брали (1927 год брали на японскую войну).

Что такое “Сураз”? У Шукшина пометка: “Сураз” – это 1) внебрачный ребенок; 2) бедовый случай, удар, огорчение. У Даля мы встречаем наоборот, что сураз – это молодец собой; парень, у которого всё при нём. А несуразный – это тот, у которого ничего при нём.

В рассказе написан человек довоенного рождения, может быть, ровесник самого Шукшина, потому что во время войны Спирька был уже подростком и уже знал бабу. В то же время, в 36 лет (то есть, если он – ровесник Шукшина, то это 64-й год – хрущевское время) он выглядит на 25, не больше; учительница в школе когда-то называла его маленьким Байроном, пока он не высказал ей такое выражение “отреченной словесности”, что она, по выражению Шукшина, “только присела”.

То есть, от природы красавец и как раз от прохожего молодца: то есть, воспитывался с одной матерью; и он сразу ищет себе как бы социальное лицо: это социальное лицо, им избранное, лихого парня, грозы мирных обывателей, благородного разбойника.

Спирька действительно одной вдове с двумя детьми привозит ночью краденого зерна и говорит – спрячь подальше, молоть его, конечно, нельзя, а в ступке растолочь можно. Благородный разбойник; и как полагается благородному разбойнику – они с приятелем отбивают из телеги, которая едет в сельпо, ящик водки; он окапывается в одной избе, выставляет оттуда дуло ружья и громко поет – “Врагу не сдаётся наш гордый “Варяг”, пощады никто не желает”.

Любопытно, как относятся к этому делу окружающие. Послевоенное время – это время вот такого “незатихшего героизма”, а скорее, мечты о нём, которая сразу же претворяется в потенциальный разбой. И это тоже есть у Высоцкого – “Баллада о детстве”

А в подвалах и в полуподвалах

Ребятишкам хотелось под танки,

Не досталось им даже по пуле -

В ремеслухе живи да тужи.

Ни дезнуть, ни рискнуть – но рискнули

Из напильников делать ножи!

И заканчивается этот пассаж так:

И вот ушли романтики

Из подворотен – вóрами…

То есть, естественно, что этот Сураз получил пять лет, но пять лет – это минимальный срок и как раз уголовникам давали именно минимальный срок. В том раскладе послевоенном (сталинском) они назывались “бытовиками” – бытовое преступление. Сказано, что он отсидел ровно пять лет и, следовательно, вышел где-то в 54-м году, потому что 9 сентября 1955 года была, так называемая, “ворошиловская амнистия”, когда уголовников выпустили всех, включая самых матёрых убийц; политических – только тех, кому оставалось сроку несколько месяцев.

И вот этот, уже деклассированный, человек вышел; тогда он оставил какую-то питательную среду; то есть, “марухи” повыходили замуж, дружки разъехались; и все эти, оставшиеся, мирные обыватели надеются, что этот “герой” куда-нибудь уедет. Но он остался: с 1954 года по 1964 год Спирька живёт с матерью в избе.

Конечно, он устроился шофером. Шофер – это профессия тоже для героя. Когда Солженицын ещё “во время оно” сочувственно писал о Чечне, то он писал, что чеченцы всегда стремились устроиться шоферами, потому что баранка и дальний рейс напоминали им родного коня в горах.

Сураз как раз – охотник по дальним рейсам. Дальше начинается самая история; и начинается с того, что по хрущевской разнарядке в это глухое село посылают совсем других, городских, абсолютно не знающих местных порядков учителей Зеленецких: она учительница пения, он – учитель физкультуры. Это та социальная категория, которую Троцкий в своё время называл “беспайковые обыватели”, то есть, пайка не получают.

Тут и начинаются интересные вещи. В сущности, этот герой, похожий на Байрона, давно развращён, он уже давно – нравственный паразит. Но здесь он неожиданно наталкивается на преграду: в то время у нас признавалась только одна защита – через партсобрание. А тут, когда вот этот “Байрон”, с “прихотливо изогнутыми губами”, лезет к жене, то муж избивает его до кровавых соплей, а потом говорит, что “считай, что это урок вежливости”.

Это, в сущности, вместо дуэли; и оно воспринимается обоими как дуэль, потому что один стоит на крыльце, а другой тоже пытается драться. После этого для героя остаётся только один выход – тайное убийство из-за угла.

Учителя живут у хозяев в избе (на квартире), где жил его друг детства и ночью он пробирается в дом через кладовку (через подвал).

Литературная аналогия – “Выстрел” Пушкина: когда Сильвио на правах старой дружбы оказывается в доме графа К. и говорит – “выстрел за мной”. Сильвио – такой же нравственный проходимец, и недаром у обоих одна и та же параллель – Байрон: Сильвио ведь тоже похож на Байрона.

Ситуация до мелочей напоминает ситуацию повести Пушкина – “Выстрел”. То есть, когда он прицеливается в мужа на глазах жены, она вылезает из кровати и, вереща, падает перед ним на колени в одной рубашонке. И вот тут он останавливается; мыслей нет – мысль только одна: хоть бы она не так громко верещала. Но уже под аккопонемент этого верещания он не может спустить курок и поэтому опускает ружье и уходит.

Это – пощада. Сильвио считает, что он получил моральное удовлетворение. Как он выражается в последнем слове к графу К., что “я видел твоё смятение, твою робость; я заставил тебя сделать второй выстрел”; и заканчивает так – “будешь меня помнить”. После этого Сильвио уходит, чтобы умереть героем в сражении за Грецию (убит в сражении под Скулянами).

Но Шукшин в своей ситуации переходит от Пушкина к Достоевскому. Тема пощады – это тема Свидригайлова; пощада Дунечки, которая оборачивается самоубийством для него – он знал всегда, что она, эта пощада, будет стоить ему жизни. Но Свидригайлов не рассуждает; он просто весь во власти своих видений и он уже просто потерял последнюю зацепку за эту жизнь.

А шукшинский герой рассуждает и рассуждение оказывается до последней степени убогим. Рассуждение оказывается такое, что де “теперь меня же в деревне засмеют и ни одна баба к себе не подпустит”. То есть, он почему-то убежден, что в этой системе великодушие смешно. Нет ни одного проблеска, что он наказан за дело; он оскорблён, оскорбление не отомщено (в этом смысле, как и у Сильвио). И, наконец, приходит во второй раз, предупредить мужа, что “я тебя встречу одного и тогда посчитаемся”.

После этого он ищет место: в начале приходит на кладбище, но сами кресты кладбищенские служат для него укором; тогда едет в дальний рейс и застреливается посреди цветущей полянки.

После этого рассказа уже видно, что такое Шукшин. Как и многие его собратья по перу, как и Тургенев, как и Толстой, в лучших своих произведениях они несомненно умнее самих себя. Это маленькое, почти подспудное веяние, что кладбище обличает – это, конечно, то, что лишний раз свидетельствует, что творческие энергии – энергии Духа Святого. Но если у человека его человеческий дух в рабстве у эмонациональной части души, то рассуждающая часть разумной души наполовину атрофирована и поэтому сам осмыслить своего творческого опыта он часто не может.

(У Платона в “Апологии Сократа” – Сократ развивает эту точку зрения и настаивает на том, что поэты – это одержимые и поэтому философ должен знать поэта лучше, чем сам поэт. И, в сущности, от Платона до М.О. Гершензона – все критики стоят на том. Гершензон в споре с Ходасевичем, когда ему говорят, что, ведь, сам Пушкин! – Ну и что же, я не могу не знать о Пушкине больше, чем он сам, потому что я знаю и то, что он хотел сказать, и то, что он хотел скрыть, и то, что он произносил бессознательно).

Рассказ “Залётный”.

“Залётный” – это человек, прибившийся к деревне и, конечно, никогда не могущий войти в это деревенское сообщество. Он живёт в деревне, но не заводит даже огорода – он абсолютно не способен ковыряться в земле. (В отличие даже от солженицынского героя, дяди Авенира. Почему дяде Авениру удаётся спрятаться даже на окраине Твери? Потому, что, во-первых, ему 70 лет и он уже не должен ходить на работу (с пенсией ли или без пенсии) – работает жена медсестрой; во-вторых, он ковыряется на земле и единственное выражение лояльности, которое от него требуется, – это вывешивать по праздникам красный флаг. Но это как все – все домовладельцы вывешивали красный флаг).

Шукшин рассматривает хрущевскую ситуацию, когда уже такой авторитарности нет. От Залётного никто не требует, чтобы он вывешивал флаг; вообще никому нет дела до его личных качеств и уж, тем более, до его идеологии. Его ненавидят бабы, потому что попивает и привечает мужиков – все боятся, что он вот-вот начнёт их спаивать. Бабы ненавидят по естественному чувству самосохранения, так как защищают свой дом.

А почему прибиваются мужики? – Выпить-то можно и в чайной. Но что-то их сюда привлекает, какие-то странные слова, не здешние, которые он говорит. Наконец, он приговорён и врачами и своей сомой (каких только на нём не было операций), но он в этом вопле, который к Богу не обращён, в воздух – восклицает: “Пожить бы хотя бы ещё полгодика”. Хотя – чтó для такого человека может измениться за полгода?

Шукшин пишет о людях, которые ещё не дошли до понятия покаяния. Покаяние по-гречески – метанойя, то есть изменение образа мышления. Герои Шукшина – это люди, которые остановились где-то посередине. Отчасти – это и “навоз в проруби”, это люди, которые от одних отстали, а к другим не пристали; это люди, которые советскими уже не станут никогда, но которым ещё очень далеко до людей церковных и обретших новый смысл жизни во Христе.

Этого смысла, конечно же, не обретёт и сам Шукшин. Он будет искать, в сущности, какого-то социального лица и, в сущности, почти Сураза. Шукшин будет пробовать силы в кино; будет пробовать силы даже в актёрстве (“Калина красная”); он будет оттаптывать себе место в качестве признанного аутсайдера, допущенного аутсайдера, который как бы отвоевал себе право на существование в этом (поскольку нет другого) советском социуме.

Как раз брежневская эпоха с ее политикой государственной безнадёжности такие вещи допускала, так же, как и допущено было не только его участие в кино, но почти что он становится и киноворотилой, так как он сам и режиссёр. Во всяком случае, его признают; и даже, чтó вообще для советского режима дело не частое, признают его право на особое мнение.

Лекция №32 (№67).

Василий Макарович Шукшин – свидетель о страшных делах, в стране творящихся.

1. Баллада о неверующем священнике (“Верую”).

2. Баллада о беглом каторжнике (“Охота жить”).

3. Малый просвет (“Нечаянный выстрел”).

У Гоголя в повести “Страшная месть” – сказано, что старики качают головами, “размышляя о страшном, в старину случившемся деле”. Так вот, мы и будем размышлять о страшных делах, которые совершались в нашу эпоху, хотя, может быть, и не на наших глазах. Это свойство всех страшных дел, которые всегда совершаются как-то не на глазах – в некоей темноте.

Кое о чём нам засвидетельствует название, а именно: баллада о неверующем священнике и рассказ называется “Верую”. Во что верует этот священник? В то, чтó объективно, как он выражается: в освоение космоса; в механизацию сельского хозяйства; в научную революцию; в космос и в невесомость – это всё диктует священник людям, таким, как герой рассказа Максим Яршов, которые собрались около него со своей болью и которые ищут у него пастырского утешения.

И вот они уже вместе орут – верую, “что скоро все соберутся в большие вонючие города”; верую, “что задохнутся там и побегут опять в чисто поле”; верую “в барсучье сало”. (У священника чахотка и он пользуется народным средством – барсучьим салом и для этого родственник жены Илья Лапшин отстреливает для него барсуков, разумеется, нелегально). “Верую в бычачий рог, в стоячую оглоблю; в плоть и мякоть телесную”.

“Когда Илюха Лапшин продрал глаза (спьяну, конечно)”, он увидел; громадина поп, можно сказать, “кидал по горнице” мощное тело своё, бросался с маху в присядку и орал и нахлопывал себя по бокам и по груди – “эх, верую, верую – туды, туды, туды, раз! верую, верую – мпам-бам-бам, два! верую, верую!” А вокруг попа, подбоченясь, “мелко работал” Максим Яриков и бабьим голосом громко вторил – утя-утя-утя, три; верую, верую; етя-етя, все четыре. “За мной, – восклицал поп, – верую, верую!”

“Оба, поп и Максим, плясали с какой-то злостью, с таким остервененьем, что не казалось и странным, что они пляшут – тут или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать и скрипеть зубами.

Илюха посмотрел, посмотрел и пристроился плясать тоже. Но только время от времени тоненько кричал – и-и-ха, и-и-ха – он не знал слов. Рубаха на попе на спине взмокла, под рубахой могуче шевелились бугры мышц, он, видно, не знал усталости вовсе и болезнь не успела еще перекусить тугие его жилы.

Их, наверное, не так легко перекусить – раньше он всех барсуков слопает, а надо будет, если ему посоветуют, попросит принести волка пожирней, он так просто не уйдет. “За мной!” – опять велел поп. И трое во главе с яростным раскалённым попом пошли приплясывая кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга; прогнул половицы; на столе задребезжали тарелки и стаканы – э-эх, верую, верую”.

Это будет пострашней Солженицына, пострашней всех его расстрелов, всей его “мужичьей чумы”. Солженицын, собственно, говорит о вещах, которые так или иначе, находятся в каком-то контексте: они легко вписываются в контекст эпохи; злой революции, хорошего русского народа, большевиков – насильников, и так далее; точнее, они укладываются в этакую мелководную концепцию, для мелкой рыбешки.

Всю эту, так сказать, бодягу Солженицына можно вписать и расписать, а этот рассказ потому и страшен, что он ставит такие вопросы, на которые такая концепция действительность ответа не знает.

Рассказ “Верую” написан в 1971 году, это значит, что только только скончался (17 апреля 1970 года) патриарх Алексий I; был назначен местоблюститель Пимен и в июле 1971 года был избран и патриархом.

Вообще говоря, на месте Шукшина можно было отпечатать этот рассказик отдельной брошюрой и послать ее прямо в Чистый переулок патриарху Пимену (Извекову). По сравнению с этим открытые письма Солженицына патриарху Пимену – в сущности, детский лепет, так как он требует от патриарха того, чего он заведомо тогда не мог исполнить.

В то время духовных школ было всего три: Московская, Ленинградская и Одесская, притом Одесская семинария без академии. Киевская семинария открылась только в год 1000-летия крещения Руси в 1988 году. (Киевская семинария была закрыта при Хрущеве, как и Минская и Волынская – Хрущев закрыл пять семинарий, осталось только три).

Священник из рассказа “Верую” закончил одну из духовных школ. Нельзя забывать, что при патриархе Алексии I сложились согласно и выступили по телевизору, что они обманывали народ, несколько профессоров духовных академий: Осипов, Долуман. Но тогда Патриархия проявила некоторую твёрдость и эти деятели, “как похулившие имя Христово”, были отлучены от Церкви.

Что касается автора рассказа “Верую”, то” как с этим бороться?” – и, притом, Шукшин много думал. В то же время Шукшин был всю жизнь неприкаянным – это время страшного дефицита, так как в большинстве епархий не было епархиальных духовников[273]273
  Епархиальный духовник должен быть в сане иерея; может быть и епископ, но только когда он на покое.


[Закрыть]
(их очень трудно было искать).

В самой Москве было несколько легче, всё-таки в 70-е годы Московское духовенство окормлял действительно великий раб Божий отец Герман (из села Шеметова, близ Сергиева Посада), который скончался в 1982 году; а так большинство священников ни у кого не окормлялись.

Рассказ начинается с того, что приходит к попу человек (Максим Яриков), человек далекий от Церкви, но у которого болит душа.

Священник его спрашивает – глазом опытного человека он его быстро определил;

– Так ты сказал, душа болит? Ты знал, к кому придти, у меня тоже болит.

Ему, конечно, Господь посылает смертную болезнь; видимо, врачи отказались лечить туберкулезный процесс (он далеко зашел), и вот он лечится сам барсучьим салом.

Вот он и говорит:

– Идём дальше, сын мой занюханный.

– Ты что? – удивился Максим.

– Я просил не перебивать меня. Ты спросил, отчего болит душа, я доходчиво рисую тебе картину мироздания, чтобы душа твоя обрела покой.

Священник, несмотря на законченную семинарию, не является христианином, скорее манихеем. Поэтому у него нет христианских представлений – откуда берется зло; он говорит так, что вот появился род человеческий и сразу появилось зло.

А дальше говорит, что “идея Христа возникла из желания победить зло, а иначе зачем? Представь себе, победило добро, победил Христос, но тогда – зачем Он нужен? Надобность в Нём отпадает. Значит, это не есть нечто вечное, даже как идея, непреходящее, а есть временное средство, как диктатура пролетариата”.

В чём состоит эта страшная доктрина манихеев? Что зло и добро суть начала равнозначные и оба – безначальные; и это суть оба начальные стихии мира. Александр Введенский думал точно так же и думал так задолго до своего раскола; и если бы не революция, он так бы и умер уважаемым протоиереем, потому что протоиереем он стал законно и канонически.

Для попа из рассказа – добро и зло соперничают между собой (в смысле первичности) и у него получается, что первично зло. И как только появилось зло, так появилось желание бороться с ним – появилось добро. Значит, добро появилось только тогда, когда появилось зло. Другими словами, “есть зло – есть добро; нет зла – нет добра”.

Такой взгляд даже не зеркален истине, так как в зеркальном мире отражается реальность; а тут появляется дьявольская клевета. Нечто подобное излагал Софроний Сахаров (не от себя, а – “как некоторые считают”) Силуану Афонскому. (Софроний Сахаров прошел опыт индуизма). И в ответ услышал чёткий ответ Божьего человека – “это вражья наука, Дух Святой так не учит”.

В этой “вражьей науке” есть не только относительность добра и зла, это уже ближе к ницшеанству, именно – по ту сторону добра и зла. Нечто подобное говорил Павел Флоренский, который был рукоположен в 1908 году и сам с себя снял сан и говорил он это тоже задолго до своих лагерей[274]274
  Нужно ли тут удивляться, что произошла революция, что де “плохие большевики царя сбросили”.


[Закрыть]
.

Этим шукшинский сюжет не кончается. Дальше священник выступает как явный безбожник: Христос для него не только выдумка, но если Он – победитель смерти, как учит Церковь, то на что Он нужен? Священник‑то представляет жизнь только эту и в ней только барсучье сало, да ещё спирт.

Итак, священник может прямо утверждать, что надобность в Нём отпадает, то есть, он похлеще любых агитаторов именно потому, что не говорит о том, что Христа никогда не было, но надо было Его выдумать.

Поп издевается над своими слушателями и именно как над телятами, которые привыкли слушать попа. Один, правда, заметил – “ты какой-то интересный поп, разве такие попы бывают?” – “Я – человек и ничто человеческое мне не чуждо”. (Священник явно читал Достоевского, так как у Достоевского чёрт говорит – “сатана sum et nihil humanum…”).

Поп говорит:

– Налей-ка мне, сын мой, спирту, разбавь стакан на 25 % водой и дай мне, налей мне, сын мой простодушный, и да увидим дно.

Он строит всякие антиномии

– Я сказал, что Бога нет, а теперь скажу – да, есть; имя Ему – жизнь.

Итак, “могучий Бог” у него – жизнь; этот предлагает добро и зло вместе – это, собственно, и есть Бог, притом у него Бог – то с большой буквы, то с маленькой, а это уже авторская орфография.

Даже по Булгакову видно, что для того, чтобы написать и Мастера и сатану, надо было пропустить то и другое через себя; кольми паче Шукшину все эти чувства, и мысли, и сомнения, чаяния и богохульства надо было пропустить через себя, через глубины своего сердца.

Но, странное дело, поп из рассказа любит Есенина и, причем как бы имеет свое литературоведение.

– Вот жалеют, Есенин мало прожил (учитывая, что он повесился – В.Е.). Ровно – с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей – длинных песен не бывает.

– А у Вас в церкви как заведут...

– У нас не песня, у нас – стон.

Не надо забывать, что поп-то служащий, и денег у него – пачками, и их он нашел не на улице. И на вопрос:

– Любишь ли Есенина?

– Люблю.

– Споём?

– Я не умею.

– Слегка поддерживай, только не мешай.

И поп “загудел про клён заледенелый, да так грустно и умно как-то загудел, что и правда, защемило в груди. На словах – “ах, и сам я, что нынче чтой‑то стал не стойкий” поп ударил кулаком в столешницу и заплакал и затряс гривой:

– Милый, милый, любил крестьянина, жалел.

Максим почувствовал, что он тоже начинает любить попа.

И всерьёз, по-настоящему этому попу, чтобы ему на земле не мучиться, предлагают его убить и обращаются уже к нему – “попяра”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю