355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Еремина » Классическая русская литература в свете Христовой правды » Текст книги (страница 42)
Классическая русская литература в свете Христовой правды
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"


Автор книги: Вера Еремина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 56 страниц)

Прямо 22-го числа, придя от обедни, митрополит Сергий тут же написал свое послание всему русскому народу. В этом послание есть такие строки: “Православная наша Церковь всегда разделяла судьбу народа, вместе с ним она и испытания несла и утешалась его успехами”.

То есть, это то же положение, что и в Декларации 1927 года еще раз пересказанное другими словами.

“Не оставит она народа своего и теперь. Благословляет она небесным благословением и предстоящий всенародный подвиг. Господь дарует нам победу”.

Это было сказано в первый день, по вразумлению свыше, и от этого своего исповедания он не отступал никогда и даже тогда, когда в Белоруссии создавалась народная милиция против партизан; и к счастью для Сталина, он ему поверил.

За границей в это же время (или чуть раньше) Киру Кирилловну (дочь Кирилла Владимировича) сватали за одного из Гогенцоллернов (еще до войны и брак состоялся), так спрашивали благословения Гитлера. То есть, чётко понимали, что пакт Молотова-Риббентропа не может быть прочен, что Германия захватит территорию России, что будет посажен немецкий царь, женатый на русской принцессе (то есть, рассматривался один из вариантов “Болгарии после Балканской войны”).

В Москве в начале большевизма афонский старец праведный отец Аристоклий (настоятель Афонского подворья в Москве, †1918 г.) сказал такие слова – “спасенье России придёт, когда немцы возьмутся за оружие”; и ещё пророчествовал – “надо будет русскому народу пройти через многие испытания, но в конце он будет светильником веры для всего мира”.

В карловацкой газете “Новое слово” Иоанн Шаховской писал: “Кровь, начавшая проливаться на русских полях с 22 июня 1941 года, есть кровь льющаяся вместо крови многих и многих русских людей, которые будут вскоре выпущены из всех тюрем, застенков и концлагерей Советской России” – это болезнь нетерпеливого сердца. Дальше он продолжает так: ”Обессиленные и закрепощенные по лагерям, заводам и колхозам русские люди были бессильны подняться против международной атеистической силы, засевшей в Кремле”.

Это лишний раз свидетельствует нам, насколько эмиграция понимать Россию не может, почему и спасители, которые где-то околачиваются в эмиграции, это в лучшем случае – мечтатели, а в худшем – проходимцы.

Ведь надо понимать – “бессильны” или не хотят, да и вообще спросить, что они про меж себя думают.

И дальше “Понадобилась (даже не понадобится, а уже понадобилась – В.Е.) профессионально военная, испытанная в самых ответственных боях, железно-точная рука германской армии. Ей ныне поручено сбить красные звёзды со стен русского Кремля (кем поручено – это вопрос, да и звёзды до сих пор торчат) и она их собьёт, если русские люди не собьют их сами. Эта армия, прошедшая своими победами по всей Европе, сейчас сильна не только мощью своего вооружения и принципов…”

Это уж заходится батюшка и, между прочим, и врёт: он сам, живший в Германии с 1932 года и испытавший на себе и похвальбу, и ложь, и нелепое бахвальство немецкого нацизма, и его антихристианство, тем не менее, говорит о “мощи принципов”.

“… но и тем послушанием высшему зову, Провидением на нее наложенным сверх всяких политических и экономических, человеческих расчётов”. Дальше Иоанн Шаховской упоминает, что это день Всех святых в земле русской просиявших, что в этот праздник, чисто русский и только русский, соединённый с днём воскресенья, “началось исчезновение криков демонского интернационала с земли русской.

Скоро, скоро русское пламя взовьётся над огромными складами безбожной литературы. Мученики веры Христовой, и мученики любви к ближнему, и мученики правды человеческой выйдут из своих застенков; откроются осквернённые храмы и освятятся молитвой; священники, родители и педагоги будут вновь открыто учить детей истине Евангелия”.

Надо сказать, что родители и педагоги и сами не умеют, особенно в это время (в 1941 году, когда это писалось), учить истине Евангелия.

В 1945 году в Париже Иоанн Шаховской был вынужден давать объяснение по поводу этой статьи. Пишет он так (доклад в зале консерватории Парижа): “В этот период мы (то есть паства митрополита Евлогия) были окончательно прозваны не только франкофилами, но и масонами, и жидомасонами, прикрывавшимися лукавой аполитичностью и уклоняющимися от борьбы с большевизмом, которая (то есть борьба) окружала нас, но была крайне непривлекательна по своему духу, исходя из нацистских позиций. Нас устно и печатно обвиняли в нежелании участвовать в этом кипении новой политической пены, стремившейся хлынуть и за борт нашего церковного корабля. Мы неизменно стряхивали с себя эту пену”[252]252
  Действительно, в это время плодятся, как грибы, уже русские нацистские организации, но преимущественно в Берлине.


[Закрыть]
.

Дальше Иоанн Шаховской пишет собственно о статье: “В начале войны Германии и СССР в Берлинской газете была напечатана за моей подписью статья “Близок час”.

Через головы всех политических мыслей и слов этой газеты, не имея к тому времени своего собственного церковного издания, я решил передать людям, сказать пастве своей, пролепетать несколько слов на тему религиозной метаистории.

Мне казалось, что мои слова должны были ободрить и укрепить те русские сердца, которые впали в это время в уныние и недоумение (Лк.21;25), устрашенные огромной движущейся на русский народ лавиной Германии, ставившей себе цель порабощение народов. Более чем кто-либо мы видели дух тогдашней Германии и менее кого-либо могли желать военно-политической победы языческой идеологии нацизма в своём собственном доме. Его окончательное победа казалась невозможной именно в силу совершенно утопически им поставленных целей – истребление христианства и в Германии и в мире” (курсив наш – В.Е.).

Что есть в той статье Иоанна Шаховского? В ней есть болезнь нетерпеливого сердца. Ему в это время 39 лет, но, главное, что двадцать лет, с 1920 года по 1941 год, они всё ждут – ну, когда же, когда же (до 1925 года они сидели на чемоданах). Поэтому болезнь нетерпеливого сердца сказалась; в 1945 году Иоанн Шаховской был вынужден разоблачать не только политику нацизма, но и свои собственные свидетельства и впечатления, полученные за эти тринадцать лет.

Но 1945 год – это еще не конец. К счастью для него он сам не считал себя правым и продолжал каяться и только за счет покаяния очищалось его собственное сознание. Уже в 60-м году, по прошествии опять двух десятилетий и оглядываясь назад, он говорит языком более взрослым.

“Более двух десятилетий так ждавшая встречи с родиной русская эмиграция, потрясенная, замерла в те дни. На разной глубине и под разными углами восприняли русские люди, начавшиеся события, но все хотели своей родине блага, все ждали ее спасения. Был, конечно, элемент человеческой ограниченности и взволнованности во всех этих ожиданиях и надеждах человеческих. Не могло ли не быть ошибок. Но в надежде на конечное торжество Божьей правды не было ошибки ни у кого, кто бы как ни смотрел на пути истории.

Надежда на Бога только в безграничности истинна. (Действительно, “нам ли ведать Промысел Господень?” – В.Е.) И тем истинней, чем безграничней. Пути Промысла открывались в процессе самих событий. Наша встреча с Россией осуществилась, но не так, как мы думали – более глубоко и метафизично, чем мы могли предполагать.

К началу 40-х годов Русская Церковь стояла в России накануне своего полного уничтожения”.

Это – полная правда. К этому времени Иоанн Шаховской познакомился с отцом Василием Виноградовым, который эмигрировал во время войны и в 1946 году оказался в Америке, где находился и Иоанн Шаховской. Василий Виноградов, проезжая из ссылки Москву, был у митрополита Сергия и услышал от него (где-то в марте 1941 года) горькие слова: “Церковь в России доживает последние дни; раньше они душили нас, но выполняли свои обещания, теперь они душат нас, но обещаний уже не выполняют”. И вот три месяца спустя прогремела гроза – началась война.

Как Шаховской пишет далее: “Тут дело было не в борьбе “Германии” и “России” или “национал-социализма” с “марксизмом”, а в одном Божьем суде над двумя лжерелигиями, лжемессианствами человечества; столь различными и столь одинаковыми в своем восстании против Божьего Духа”.

Действительно, с 1938 года была запрещена всякая церковная проповедь, включая и окружные послания первоиерарха, кроме изъяснения дневного Апостола и Евангелия после литургии. И вдруг Сергий Страгородский обращается ко всей России, потому что это послание от 22 июня 1941 года напечатали в государственной типографии и прочитали сразу же во всех храмах. Послание повторяли все и не только в церковных стенах. (Сергий оставался в Москве до Покрова).

Надо сказать, что русская жизнь ответила надеждам эмиграции, ответила её, как пишет Иоанн Шаховской, взволнованности, ответила ее мечтам, ответила в духе глубокой и высокой трезвости.

Вспоминая те дни в “Докторе Живаго” Борис Пастернак, которого потом будет много цитировать Иоанн Шаховской как раз и в этой статье и в своей речи перед хиротонией, что “первый же день войны мы восприняли как дуновение очистительного воздуха. Война явилась очистительной бурей, струёй свежего воздуха, веянием избавления”. И это не в Германии, не в Париже, а в советском Ленинграде. Только что, говоря про 37-38-е годы, мы были свидетелями глубокого уныния этой самой “замордованной воли”; и, вдруг почувствовали струю свежего воздуха, услышали очистительную бурю: Шостакович в это время пишет “Ленинградскую симфонию”. Но, вообще, освобождение человеческого духа при этом надвигающемся общем несчастье и, особенно, в его грозах, это хорошо описал Солженицын в 1-й главе “Гулага”, расписывая свой собственный арест. Конечно, у него всё происходило в 1945-м, но ощущение людей было то же самое.

“Едва СМЕРШ-евцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические и письменные размышления, и угнетаемые дрожанием стёкол от немецких разрывов (его взяли с передовой – В.Е.) подталкивали меня скорее к выходу, раздалось вдруг твёрдое обращение ко мне; да, через этот глухой обруб между остававшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова “арестован”, через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, перешли немыслимые, сказочные слова комбрига – “Солженицын, вернитесь”. И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной, его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев; а сейчас оно задумчиво осветилось – стыдом ли за свое невольное участие в грязном деле? Порывом ли стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион (двенадцать тяжелых орудий), я вывел почти что целой свою разведывательную батарею. И вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью. “У Вас, – резко спросил он, – есть друг на 1‑м Украинском фронте?”

– Нельзя, Вы не имеете права, закричали на полковника капитан и майор контрразведки.

Испуганно сжалась свита штабных в углу как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига, но с меня было довольно. Я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом? и понял? по каким линиям ждать мне опасности.

И хоть бы на этом мог остановиться Захар Георгиевич Травкин; но нет, продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той, прежней жизни), через чумную черту протянул мне руку (вольному, он мне никогда ее не протягивал); и в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отеплённостью всегда сурового лица, сказал бесстрашно, раздельно – “желаю Вам счастья, капитан”.

Я не только уже не был капитаном, но я был разоблаченный враг народа, ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачен; итак, он желал счастья врагу?

Дрожали стекла, немецкие разрывы терзали землю в метрах двухстах, напоминая, что этого не могло бы случиться там, глубже на нашей земле, под колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной смерти.

И вот удивительно, человеком всё-таки можно быть – Травкин не пострадал; недавно мы с ним радушно встретились и познакомились впервые – он генерал в отставке и ревизор в союзе охотников (курсив автора – В.Е.)”.

Итак, мы начинаем понимать, что такое “струя свежего воздуха”, и не можем не понимать, почему первые же дни войны сразу же привели к расширенным лёгким, и эти расширенные лёгкие стали петь: пение – это дыхание. И вот на гребне дыхания идёт звук; и люди, от которых ни до того, ни после того нельзя было ждать ничего подобного, – они вдруг обрели свой голос, свой распев (почти рахманиновский), свой тон. (Именно в это время произошел взлет искусства за рубежом, того же рахманиновского искусства. Рахманинов не дожил до конца войны, но в первые дни войны у него постоянные концерты в пользу России, России, России).

Июль 1941 года. В каких-то фронтовых изданиях выходят сразу три стихотворения Константина Симонова, которые навсегда остались его шедеврами. Симонов 1915 года рождения и писал раньше, но ничего подобного этим первым месяцам войны он не написал. Стихотворение “Алексею Суркову” давно стало христоматийным, но в то же время обстриженным во всех наших христоматиях; и чтобы восстановить текст, приходится обращаться к изданиям для иностранцев. На это стихотворение Константина Симонова обратил внимание Иоанн Шаховской в 1950 году и начало его привел в статье “Время веры”.

Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины,

Как шли бесконечные злые дожди,

Как кринки несли нам усталые женщины,

Прижав, как детей, от дождя их к груди.

Как слёзы они вытирали украдкою,

Как вслед нам шептали – “Господь вас спаси”.

И снова себя называли солдатками,

Как встарь повелось на великой Руси…

Официальная присяжная поэзия довоенная – это – мы рождены, чтоб сказку сделать былью; злые дожди до войны написать было нельзя; это образ почти пушкинский, это образ – “Медного всадника”.

Осада, приступ – злые волны,

Как воры лезут в окна. Чёлны

С разбега стёкла бьют кормой…

И так далее. Так вот – “злые дожди”. Человек оказывается бессилен не только перед надвигающейся лавиной, но и природа оказывается против него. И так же, как в “Медном всаднике”, Народ зрит Божий гнев и казни ждёт.

Так и тут – наступившая гроза смывала с лиц всякую уверенность и, прежде всего, уверенность в своей силе и даже уверенность в завтрашнем дне. Вот эта тема дальше нарастает.

Слезами измеренный чаще, чем вёрстами,

Шел тракт, на пригорках, скрываясь от глаз:

Деревни, деревни, деревни с погостами,

Как будто на них вся Россия сошлась.

Как будто за каждою русской околицей,

Крестом своих рук ограждая живых,

Всем миром, сойдясь, наши прадеды молятся

За в Бога не верящих внуков своих.

Это, конечно, апофеоз всему. Ну и дальше, еще при этих неумелых размышлениях, при обилии литературных аллюзий, этот тон, уже заданный, остаётся, и с него он уже не сбивается.

Ты знаешь, наверное, всё-таки родина –

Не дом городской, где я празднично жил,

А эти просёлки, что дедами пройдены,

С простыми крестами их русских могил.

Не знаю, как ты, а меня с деревенскою

С дорожной тоской от села до села

Со вдовьей слезою

И с песнею женскою

Впервые война на просёлках свела.

Видно, что, конечно, воспитан он весь на Блоке: и это, что дом городской, где я празднично жил – это прямо из Блока

Печальная доля – так сложно,

Так трудно и празднично жить,

И стать достояньем доцента

И критиков новых плодить.

Затем, с дорожной тоской от села до села – это тоже

Когда мелькнёт в тоске дорожной

Мгновенный взор из-под платка…

Есть ещё тоска дорожная железная, но это тоже оттуда – это “На железной дороге” Блока; да и сам тон – “России”:

Опять, как в годы золотые,

Три стёртых треплются шлеи,

И вязнут спицы расписные

В расхлябанные колеи.

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые,

Как слёзы первые любви.

Видно, что Константин Симонов воспитан на Блоке. Но в это время они все взрослеют медленно, и в свои 26 лет (1941 год) – он всё еще и питается и дышит литературными аллюзиями. Но дальше начинаются приметы времени и уже цитаты из Блока там не проходят.

Ты помнишь Алёша изба под Борисовом,

По мёртвому плачущий девичий крик,

Седая старуха в салопчике плисовом,

Весь в белом, как на смерть одетый, старик.

Ну, что им сказать, чем утешить могли мы их?

Но, горе поняв своим бабьим чутьём,

Ты помнишь, старуха сказала: “Родимые,

Покуда идите, мы вас подождём”.

“Мы вас подождем!” – говорили нам пажити,

“Мы вас подождём!” – говорили леса.

Ты знаешь, Алёша, ночами мне кажется,

Что следом за мной их идут голоса.

Что это за изба под Борисовым? Борисов – это на стреле Минск – Смоленск, и на самой границе с Белоруссией; Борисов – Бобруйск – это была наскоро построенная оборонительная линия, в которую бросили курсантов из Борисовского танкового училища – все погибли. Эта оборонительная линия продержалась только двое суток: со 2-го по 4-е июля 1941 года, и это считалось много[253]253
  Г.К. Жуков “Воспоминания”, 1974 год.


[Закрыть]
.

И финал.

Нас пули с тобою пока ещё милуют,

Но трижды поверив, что жизнь уже вся,

Я всё-таки горд был за самую милую,

За горькую землю, где я родился.

За то, что на ней умереть мне завещано,

Что русская мать нас на свет родила,

Что, в бой провожая нас, русская женщина

По-русски три раза меня обняла.

Второй шедевр Константина Симонова – Жди меня и я вернусь, только очень жди, мы его не рассматриваем.

Менее христоматийный стишок, который мог бы называться “Не в брачной одежде” (В.М.).

Если Бог нас Своим могуществом

После смерти отправит в рай,

Что мне делать с земным имуществом,

Если скажет Он – выбирай?

Мне не надо в раю тоскующей,

Чтоб покорно за мною шла,

Я бы взял тебя в рай такую же,

Что на грешной земле жила:

Злую, ветреную, колючую,

Хоть не недолго, да мою!

Ту, что нас на земле помучила

И не даст нам скучать в раю.

Взял бы в рай с собой расстояния,

Чтобы мучиться от разлук,

Чтобы помнить при расставании

Боль сведённых на шее рук.

Взял бы в рай с собой все опасности,

Чтоб вернее меня ждала,

Чтобы глаз своих синей ясности

Дома трусу не отдала.

Взял бы в рай с собой друга верного,

Чтобы было с кем пировать,

И врага, чтоб в минуту скверную

По земному с ним враждовать.

Ни любви, ни тоски, ни жалости,

Даже курского соловья,

Никакой, самой малой малости

На земле бы не бросил я.

Даже смерть, если б было мыслимо,

Я б на землю не отпустил,

Всё, что к нам на земле причислено,

Всё бы в рай с собой захватил.

И за эти земные корысти,

Удивлённо меня кляня,

Я уверен, что Бог бы вскорости,

Вновь на землю толкнул меня.

Именно, что не в брачной одежде, то есть, человек тащит с собой весь свой скарб; и это очень важно и для многих церковных людей, и поэтому они голоса Христова не слушают и ко Господу не вопрошают.

В то же время, человек в середине стихотворения поднимается и до высокой поэзии и до большой, очень искренней интонации, только одного не понимает, что место ему в аду. Но, с другой стороны, “от противного” очень полезно понять, что в аду вовсе никакие не злодеи, а как раз многое множество вот этих обыкновенных, хороших людей с “просторного” пути, но не в брачных одеждах.

Если в этом стихотворении убрать известное озорство XX-го века, то получим Лермонтова – “Любовь мертвеца”.

Что мне сияние Божьей власти

И рай святой? -

Я перенёс земные страсти

Туда с собой.

Мечта о том, что “русские люди собьют звёзды с Кремля” – это тоже в не брачной одежде; это тоже – твоя собственная мечта, которую ты, не спросив Господа о Его всеблагом Промысле, начинаешь выдвигать в качестве истинного пророчества. Это как раз то, о чём говорит Господь в 29 главе Иеремии – они пророчествовали, а Я им не говорил.

Итак, проходит 1941 год. В процессе отката армии несколько очень крупных подразделений оказалось в окружении, и они стали ядром будущих партизанских отрядов. В 1942 году в особом послании митрополит Сергий благословил партизанскую войну и призвал население помогать партизанам. Но одновременно, начиная с 1941 года, идёт массовый захват пленных – и вот уже лагеря для военнопленных по всей Европе. Но в саму Германию русских людей гонят в качестве рабочей силы, так называемых, остовцев. И эти рабочие с востока, говорящие на русском языке, заполняют германские города и, прежде всего, Берлин.

Здесь-то и произошла так называемая чаемая встреча. По поводу войны уже поздним умом Иоанн Шаховской скажет иначе: “Допущение войны, как яркого образа смертности и исчезновенности этого мира, должно облегчить веру людей в высшую реальность бытия, в весомость духовных ценностей. Как всякая болезнь, землетрясение, наводнение, социальная катастрофа, и война есть выявление сокровенных нравственных ценностей, обнажение духовных корней человечества. Новая близость людей к Богу, к ближнему и к своему спасению возникают при сокрушении гордыни человеческой”.

Это – настоящие слова, которые заканчиваются так: “Над всем миром есть рука Божия. И если победа людей не всегда бывает Божьей победой, – всякое поражение людей есть всегда Божья, спасительная для всех, победа – Пасха среди лета”.

Несколько слов о том, что он сам испытал. “Встреча с русскими людьми, привезёнными во время войны из России в Германию, стала для нас, эмигрантов, поистине Пасхой среди лета. Россия, молящаяся, верующая, добрая, жертвенная Россия, к которой мы двадцать лет так стремились, встречи с которой так ждали, сама пришла к нам (всюду курсив автора – В.Е.).

Вдруг великим потоком она наполнила наши беженские церкви. Несмотря на всё трудное, окружавшее нас, пасхальна для нас была эта встреча с Россией. Мы с ней встретились в святом”.

Действительно, Россия пришла здесь не в контексте мировой революции. Как пишет тот же Иоанн Шаховской, “не в гордом лике титана, насилующего и мучающего народы, но в смиренном и униженном виде странника Христа, “не имеющего, где приклонить голову”. “Но когда душа этого народа со Христом принесёт жертву умилостивления”, “он узрит потомство долговечное и воля Господня благоуспешно будет исполняться рукою Его”. Со Христом страдающий, со Христом и прославится и получит, часть между великими и с сильными будет делить добычу, за то, что предал душу свою на смерть и к злодеям сопричтён был тогда, как он понёс на себе не только свой грех, но и грех многих”.

Это проповедь на пророка Исаию (“Восток имя ему”), но эта проповедь для того времени – самая злободневная.

На груди этих людей был четырёхугольник – голубое поле и на нём белые буквы “OST” – “восток”. Иоанн Шаховской так и пишет – “я так и озаглавил послание “Восток имя ему” – “Венчальная песнь” (из чина венчания) – ликуй, се Дева зачне во чреве и роди Сына Эммануила, Бога же и Человека – Восток имя Ему”.

Настоящее осмысление тех событий пришло позже, даже для самых чутких. Но вот это, эти строки были сказаны тогда же, и в это время поэзия и проповедь начинают сливаться. Именно этих лет проповеди Иоанна Шаховского достигают небывалой высоты и насыщенности. Другая его проповедь “Свеча”.

Берлин в эти дни обращался в развалины – это уже 1943 год, Берлин как символ той самой мощи, которую он звал в июне 1941-го, стал главной мишенью союзных самолётов.

“Ночью, над улицами, погруженными во тьму, появлялся инфернальный свет “ёлок смерти”, которые зажигались передовым отрядом атакующих эскадрилий.

В нашем храме установилось такое правило: если богослужение ещё не началось, когда раздавалась воздушная тревога, мы шли в бомбоубежище. Иначе, мы службу церковную продолжали до конца, но советовали молящимся идти в бомбоубежище. Половина уходила из храма, а оставшиеся придвигались к алтарю, и эта молитва во время бомбардировок была самая яркая молитва Церкви – человек тут был на грани настоящего мира” (курсив автора – В.Е.).

В ноябре 1943 года Иоанн Шаховской обращается к пастве с такими словами: “Что ни делает Господь, Он всегда милует нас, благодетельствует всегда нашему внутреннему человеку. Он заботится о сокровищах нашей вечной жизни, когда подвергает опасности и смертям земной наш дом, эту “хижину”, которая “разрушится” (ср. 2 Кор.5;1).

Свечу мы ставим в нашем храме, ставим Отцу, в руке Которого наша жизнь. От этой осиянной свечи загорается весь окружающий мир (а перед этим он пишет, что свечой может стать и ваш горящий дом – В.Е.). Вы приходите, вы видите, как пылает ваше тленное имущество, как огонь поднимается к небу, и вы говорите Господу – приими свечу мою.

Мы ее ставим на всех путях своих: горят города в бескрайних просторах земли; море огня поднимается к небу. Господи! Да будет это свечой, Тебе возженной, в покаяние за беззакония наши. Горят наши дома – свечи наши загораются пред Богом, как молитва покаяния и благодарения. Загорается уже пред небом наша свеча, горит наше жилище человеческое – одна из палаток наших страннических, и несётся пламень к небу. Это свеча, благословенная наша свеча, приносимая ангелами за нас Отцу света и вечности” (“Город в огне”, 1943 – 1960).

Примерно с 1941 года, когда Вторая мировая война вступила в свой решительный фазис, когда две антихристианские силы в каком-то непонятном безумии бросились друг на друга и начали друг друга уничтожать – и вот в этом уничтожении начали высвобождаться человеческие души.

И, начиная с 1943 года надо было ждать чего-то нового и для России и для всего мира.

Лекция №25 (№60).

Метаистория Второй мировой войны и преломление ее в русской литературе.

1. Продолжение войны: лето 1942-1943-1944 годы. Начало литературной пропаганды [Илья Эренбург].

2. А.Т. Твардовский. “Баллада об отречении”, “Немые”, “Отец и сын”.

3. Слово о Германии: архимандрит Иоанн Шаховской.

4. Победа (май 1945 года) в контексте домостроительства Господня. Молитва Иоанна Шаховского – Великий Четверг 1945 года. Послесловие.

Начало войны – это всё-таки эйфория, как будто с душ стала спадать шелуха; как будто в этих раскатах грома и электрических разрядов пропадала вот эта нравственная духота, и люди чувствовали освобождение. Свидетельств масса: тот же Пастернак, та же Ольга Берггольц (в 1935 году был арестован ее первый муж, который потом из лагеря пошел добровольцем на фронт и погиб) и даже Анна Ахматова.

Важно с девочками простились,

На ходу целовали мать,

Во всё новое нарядились,

Как в солдатики шли играть.

И даже Симонов в июне-июле 1941 года – переживает взрыв вдохновения, но это никак не укладывается в рамки государственной пропаганды, а начиная с лета 1942 года, невзирая на то, что армии окружаются (на базе окруженных регулярных частей развертываются партизанские отряды; на гребне первой победы под Москвой войска были брошены освобождать Ленинград, прорывать блокаду, и оказывались в “мешках” – 2-я ударная армия Власова), развернута уже официальная пропаганда.

Со второго года войны было очень серьёзно налажено пропагандистское дело. Писатели, которые сразу же подавали заявление вольноопределяющимся на фронт, были, как правило, новички, никому не известные, никому не нужные и которым не мешали быть пушечным мясом: уцелеешь – твое счастье, сложишь голову – тоже хорошо. Например, Борис Слуцкий, Александр Межиров, Семён Гудзенко.

А писатели, которые были известны наверху – и, прежде всего, Твардовский – получили социальное спецзадание, задание родины. Надо сказать, что благодаря этому гребню войны и всеобщей опасности и духовному подъёму, эта пропагандистская литература не стала литературой присяжной, а всё-таки осталась литературой доброкачественной.

Кроме таких эксцессов, как Илья Эренбург, когда он выпустил свою шутовскую прокламацию “Убей немца”, то получил из Кремля хороший щелчок по носу и был выключен.

В сущности, война перемешала всё: для нас Константин Симонов видится ровесником Алексея Суркова, а между ними шестнадцать лет разницы. Алексей Сурков 1899 года рождения; он – ровесник Владимира Набокова. Сурков успел хлебнуть четыре войны: его еще успели призвать на германскую, он – участник гражданской, он – участник финской и он участник ВОВ (Великая отечественная война). Конечно, чту сохранило место в литературе за Сурковым – это, безусловно, его военные стихи:

Вьётся в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза,

И поёт мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза…

Несмотря на то, что это стало советским романсом, но всё-таки этим стихам – ясно, что суждено жить долго.

И Константин Симонов, хотя не снимал гимнастёрки всю войну, и тот же Сурков, который тоже считался на фронте, – это все-таки литературный второй эшелон; первый эшелон достался Твардовскому.

1942 год – “Баллада об отречении”; но как-то в просторечье привыкли, что это “Баллада о дезертире”. По ней можно просто‑напросто контролировать пропаганду тех лет. Самая сильная сторона Твардовского – это трогательность, способность “брать за живое” – и здесь она проявилась в полной мере.

Вернулся сын в родимый дом

С полей войны великой.

“Великой войной” до революции звали Первую мировую, а сейчас об этом знают только историки – название-то и воскресили.

И запоясана на нём

Шинель каким-то лыком

Это мы сейчас знаем, что с передовой и даже с отступающей в порядке армии люди не убегают, люди убегают из окружения; и если на нём запоясана шинель каким-то лыком, то возникает вопрос – где кожаный ремень? Видимо, распарил и съел. Вторая ударная армия голодала и вынуждены были есть не только ремни, но даже стружки с конских копыт.

Небрита с месяц борода,

Ершиться, что чужая;

И в дом пришел он, как беда

Приходит вдруг большая…

Но не хотели мать с отцом

Беде тотчас поверить

И сына встретили вдвоём

Они у самой двери.

Его доверчиво обнял

Отец, что сам когда-то

Три года с немцем воевал

И добрым был солдатом.

В революцию у Ленина его присные были все пораженцами (см. статью “О национальной гордости великороссов”); а тут всё прошлое, связанное с революцией, было сложено в сундук и засыпано нафталином.

Поэтому с началом войны произошел поворот в идеологии. Первая мировая война опять воскресла как война справедливая и с тем же врагом и еще долго в рассказиках для детей и юношества будут мелькать старые солдаты – герои, которые “с немцем третью войну воюют”.

Ликвидирован Интернационал, как и Союз воинствующих безбожников, который был распущен в 1943 году (Губельман – Ярославский сразу же умер с горя), и на сцене опять – генерал царской армии, любимый народом, и даже неповторимый голос Обуховой:

Тут подъехал ко мне барин молодой.

Говорит – напой, красавица, водой!

Он напился, крепко руку мне пожал,

Наклонился и меня поцеловал. -

зазвучал во всех радиопередачах.

Навстречу гостю мать бежит:

“Сынок, сынок родимый…” -

Но сын за стол засесть спешит


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю