Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"
Автор книги: Вера Еремина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 56 страниц)
Но сюжет комедии (а это явно – высокая комедия) вводит еще и «третьего лишнего», тоже разорившегося из дворян, бывшего прожигателя жизни, который собирается любящую его девушку – сначала выдать замуж за богача, а потом, при разводе, зная характер этого богача и надеясь, что она заручится состоянием тысяч в 300, оказаться при ней и уже прожигать остаток жизни. Она, наконец, спрашивает его: «По вашему, чтобы быть счастливой, надо прежде кого-нибудь ограбить?» Он говорит: «Уж там как ни рассуждайте, а сделали ошибку большую. Задумали хорошо (это он уже пускается на сарказмы), а исполнить характера не хватило – вот плоды сентиментального воспитания».
Островский переводит этот язык намеков и умолчаний на слова общечеловеческих понятий. А общечеловеческие понятия по-русски, в русском менталитете, всегда сопряжены с покаянием.
Вот она и говорит, уже не боясь самоосуждения – что «ум-то Вы во мне успели развратить, а волю не смогли, Вам помешали мои хорошие природные инстинкты, а я этому очень рада».
Поэтому из всех перечисленных только одна пьеса (вот эта последняя), где, наконец, и Островский как бы отдыхает и позволяет себе счастливый конец. Пьеса кончается торжествующим восклицанием мужа. Дело в том, что она вышла замуж фиктивно, при запертой спальне. И только на слова своей свекрови (и свекровь и свекор – люди абсолютно безгласные в их семейной жизни) – «как же вы там жить то будете, ведь у нас в доме при фабрике двух половин нет». Та отвечает – «да не беспокойтесь и не нужно совсем».
Тогда то пьеса и заканчивается торжествующим восклицанием мужа, что «я по приезде такой бал задам, что в Москве нашу музыку слышно будет».
Островский редко позволяет себе счастливый конец: но зато этот счастливый конец у него, как правило, не фальшивый. В пьесах Островского никогда не бывает фальши.
Лекция 18.
Афанасий Афанасьевич Фет.
Жизненный путь и творчество.
Афанасий Афанасьевич Фет того же поколения, что и Александр Николаевич Островский: они были связаны событиями личной и дружеской жизни через их общего друга Аполлона Григорьева.
В статье Блока «Судьба Аполлона Григорьева» (1916 г.) хорошо показаны 1840-1850-е годы – время, которое Блок называл «интеллигентским безвременьем». Мы уже знаем несколько имен людей, которые великолепно могли сопротивляться этому «интеллигентскому безвременью»: Тютчев, Гончаров, Островский и, тем более, Афанасий Афанасьевич Фет.
Эта сторона жизни Фета была хорошо защищена – и не только личным мужеством и личным убеждением. (У Фета чрезвычайно мало слабых стихов, у Тютчева – гораздо больше). Но другая сторона! В свете Христовой правды мы и рассмотрим ту сторону жизни Фета, которую в наибольшей степени атаковал дух злобы.
Даже имя Фета несколько настораживает. Какой национальности Фет? Фет – еврей. В свое время мать Фета была увезена в Германию от своего неудачного какого-то там брака тульским помещиком Афанасием Шеншиным (отчим Фета)[77]77
В конце концов, когда Фет будет уже учителем КаэРа, то есть Константина Романова («Умер бедняга в больнице военной…» – это КаэРовские стихи), будет этого великого князя принимать у себя дома и тот будет считать за честь, что посетил со своей молодой женой своего учителя, только тогда Фет выхлопочет себе вновь фамилию Шеншин.
Тогда-то Фет и напишет своей жене Марии Петровне, чтобы немедленно вытравить со столового и постельного белья, со столового серебра все вензеля Фета и переделать на Шеншина. И характерное добавление – «если не хочешь мне опротиветь». Фет ненавидел фамилию «Фет», хотя она навсегда осталась его литературным именем.
[Закрыть].
Родился Фет в имении Шеншина и его приходской священник тут же записал его в приходской книге как законного сына Шеншина и при крещении его назвали в честь отца – Афанасием. До 14 лет Фет носил фамилию Шеншин, тем более что отчим с матерью очень скоро обвенчались и все прочие дети, а их было много, уже законно носили фамилию Шеншиных. Когда Фету было 14 лет, последовал донос, что он родился не через 9 месяцев после заключения законного брака, а раньше и по тем законам Фета записали по старой фамилии матери – Фет или по-немецки Fet.
Поэтому Фет как бы спустился с вершин какого-то благополучия, бесспорного устоявшегося менталитета (тем более, что Фет был даже в какой-то степени антисемитом, так как учился в школе в Дерпте (Таллин), там антисемитские настроения тогда были сильны). Впоследствии, уже будучи в Германии, Фет познакомился со всей еврейской родней своего настоящего отца, которого тогда уже не было в живы.
Это был первый его не просто удар, а это был его первый обвал. Обвал, не в том смысле, что потеряно благосостояние (он потом наживет себе и не такое), а в смысле менталитета; он его воспринял как обвал для своей личности. Этим первым надрывом в 14 лет очень много объяснимо в его биографии.
Фет закончил Московский университет; среди его педагогов главное место занимал Михаил Петрович Погодин. Афанасий Афанасьевич Фет был однокашником Аполлона Григорьева и жил в Москве у Григорьевых на квартире. Аполлон Григорьев, друг молодости Фета, позднее будет писать и про стихи Фета, кому-то их объяснять, но Фет к тому времени уже не будет в этом нуждаться, «интеллигентское безвременье» на него не повлияло, он был чрезвычайно защищен именно с этой стороны.
После Московского университета Фет подал прошение на военную службу, так как, начиная с чина майора, по тогдашним Российским законам давалось потомственное дворянство. На портрете Фета 50-х годов он в офицерской фуражечке, в его облике нет ничего еврейского – это было его тайной.
Со своим полком Фет попадает в линейные войска. (Митенька Карамазов у Достоевского тоже ведь был «в батальоне линейном»). Линейные войска – от слова «пограничная линия». Служил на границе в Польше. Это пребывание в Польше и было второй крупнейшей вехой в его биографии. Это время для Фета было судьбоносным, и он не просто его много вспоминал, а нельзя было его не помнить.
Полу-провинциальное общество. (Александр I называл Варшаву своей третьей столицей). Польские помещики и, особенно, польские помещицы – отчасти скучающие, отчасти меценатствующие[78]78
В фильме Вайды «Пепел» это время отражено довольно правдиво.
[Закрыть]. Для Фета, который уже писал стихи, оказался открытым один дом некой мадам Бржеской:
Далекий друг, пойми мои рыданья!
Ты мне прости болезненный мой крик…
Это прямо и озаглавлено: А.Л. Бржеской.
В доме Бржеской Фет встречает Марию Лазич – дочь одного из окрестных помещиков. Мария Лазич не была даже особенно хороша собой. Фет оставил о ней не только стихи, но и прозаические записки мемуарного характера, где и пишет, что в отличие от Бржеской, которая была хороша собой, Мария Лазич имела только хорошие черные волосы, а так – ничего особенного. Но голос был изумительный, вот именно, проникающий в душу; и Мария была великолепной музыкантшей (фортепьяно и пение). Лист, когда был в Варшаве (проездом через Варшаву в С.-Петербург), очень одобрял ее игру.
Все началось с ее восхищения поэтическим даром Фета; и активной стороной была она, а он, как это сказано у Достоевского, «не затруднился принять ее любовь».
Шепот, робкое дыханье, трели соловья,
Серебро и колыханье сонного ручья…
Трели соловья – это свидание в саду, прибежище провинциальных барышень. И дальше:
Трели, трели, трели, трели, трели без конца
Ряд волшебных изменений милого лица…
И так далее – вплоть до:
И стенания, и слёзы, и заря, заря.
Ну, уж как пошла утренняя заря, так ей срочно надо было через черный ход скользнуть в свою комнату, но чтобы на страже стояла доверенная горничная. Потому что если проморгаешь начало этой самой «зари, зари», то можно наткнуться на преданного слугу, который донесет отцу. По законам того времени за обольщение честной девицы (девственницы) было достаточно нажаловаться командиру полка и его бы заставили обвенчаться.
(В романе «Война и мир» Анатоля Курагина польский помещик заставил именно таким образом жениться на своей дочери, и потом тот платил этому помещику условленную мзду за право слыть за холостого человека.)
Мария Лазич сама не хотела выходить замуж за Фета – перед этим они уже объяснились, и она пошла на все. Фет объяснил Марии причину того, почему он не может на ней жениться. И дело не в бедности, а дело в том, что ему надо восстановить социальный статус, а эта девочка с романсами в данном случае ему ничем помочь не могла. Роман длился несколько лет, то есть примерно с 1848 года по 1851-й (в 1848 году Фету 30 лет, он – ровесник Тургенева). В 1851 году полк, в котором служил Фет, отвели от пограничных областей и перевели в среднюю Россию.
Пройдут годы, и каждая минута прощания с Марией у Фета воскресала. Впоследствии он напишет:
Подала ты мне руку, спросила – идешь?
Чуть заметил в глазах я две капелька слёз…
Эти искры в глазах и холодную дрожь
Я в бессонные ночи навек перенес.
И еще как бы в воспоминание:
Вчера я шел по зале освящённой,
Где так давно встречались мы с тобой…
Ты здесь опять; безмолвный и смущенный,
Невольно я поникнул головой.
И в темноте тревожного сознанья
Былые дни я различал едва,
Когда шептал безумные желанья
И говорил безумные слова.
Знакомыми напевами томимый,
Стою. В глазах движенье и цветы…
И кажется, летя под звук любимый,
Ты прошептала кротко: Что же ты?
И звуки те ж, и те ж благоуханья…
И чувствую – пылает голова!
И я шепчу безумные желанья
И лепечу безумные слова.
После отъезда Фета Мария почувствовала, что ее жизнь прекратилась. Некоторое время она еще походила по знакомым местам, но, в конце концов, сидя в кресле у себя в комнате, бросила горящую спичку на платье. Вспыхнула факелом и крикнула младшей сестре: «Sauvez les lettres!» – береги письма (Фета) и через два дня умерла.
(Таким же способом потом уже в 1900-х годах пытался сжечь свою первую жену Куприн, но та тут же позвала на помощь.)
Фет об этом узнал от мужа и жены Бржеских, но узнал как-то пуходя: ну, напился раз, да и то по дороге (пока ехал – проспался). Во всяком случае, Фет как бы «закрыл» эту страницу своей биографии. И только в 1856 году Фета потихонечку что-то стало донимать, но сначала он не придал этому решительно никакого значения. И даже, более того, рассматривал это как источник и поэтического вдохновения и даже как некий поэтический возбудитель.
Через некоторое время, когда ему было уже под сорок, Фет женился на Марии Петровне Боткиной – родной сестре Сергея Петровича Боткина[79]79
Им основана Боткинская больница. Наряду с Г.А. Захарьиным, С.П. Боткин – основатель русской клинической школы.
[Закрыть]. Боткин – врач по преимуществу Петербургский, поэтому его имя постоянно склоняется Достоевским: «Бобок», «Идиот», «Преступление и наказание» – везде у него Боткин. Московский врач, столь же знаменитый,– Захарьин Григорий Антонович.
Евгений Сергеевич Боткин, расстрелянный вместе с царской семьей в 1918 году – был родным племянником Марии Петровны, жены Фета.
Отец Боткиных Петр (а там был ещё и Василий Петрович – автор «Писем об Испании») – это знаменитый чаеторговец (чай самых высших сортов). (У Шмелева в «Богомолье» присказка: «Кому – вот те на, а кому – господина Боткина!»).
Братья жены, особенно Василий, очень хорошо относились к Фету, который получил за ней серьезное приданое, хотя к тому времени сам имел уже определенное состояние (больше за счет гонораров).
После женитьбы Фет подал в отставку, на приданое жены было куплено имение в Тульской губернии (недалеко от имения Толстого), Фет стал большим хозяином и весь хозяйственный обиход приобретал уже на свои деньги.
Фет писал средние стишки, посвященные супругам Толстым; по-настоящему в Софье Андреевне Толстой ему импонировала ее хозяйственность (связка ключей у нее на поясе и так далее).
Но надо было жить дальше: и вот тут его стала настигать Десница Господня. Ситуация стала походить на ту, которая была описана у Достоевского в «Братьях Карамазовых», во вставной новелле «Рассказ старца Зосимы» – о чиновнике – тайном убийце, который не только ускользнул от уголовной ответственности, но даже не был и заподозрен. Но в конце концов совесть его замучила: он и желал «объявить» о своем преступлении – и не мог решиться. Вот тут Зосима (будущий старец – тогда еще молодой офицер) стал «укреплять» его в этом решении и показал ему слова апостола Павла (Евр.10,31):
31 Страшно впасть в руки Бога живаго!
Так вот, 31 стих из 10 главы Послания к Евреям апостола Павла начал сбываться над Фетом; и тут начались его муки.
Как и тот герой Достоевского, «будучи характера сильного», боролся с этим наваждением, и даже придумал тот же иезуитский ход – «всё искуплю тайной мукой моей».
Для Афанасия Афанасьевича тоже началась тайная мука, но он с нею боролся. В это время, то есть 60-е годы, он пишет «Allter egо» («Другое я»):
Как лилея глядится в нагорный ручей,
Ты стояла над первою песней моей
И была ли при этом победа, и чья —
У ручья ль от цветка, у цветка ль от ручья?
………………………………………………
Ты душою младенческой всё поняла,
Что мне высказать тайная сила дала,
И хоть жизнь без тебя суждено мне влачить,
Но мы вместе с тобой, нас нельзя разлучить.
И заканчиваться так:
У любви есть слова, те слова не умрут.
Нас с тобой ожидает особенный суд:
Он сумеет нас сразу в толпе различить,
И мы вместе придём, нас нельзя разлучить.
Как сказать? Если это – Суд Божий, то уж даже не из Священного – из светского писания (Данте), про каких-нибудь Паоло и Франческу – и то им место в аду.
Слово «суд» в стихотворении Фет пока употребил для красного словца, но для него Страшный Суд стал реальностью, когда он стал настигать его сердце (ведь хотя Мария Лазич покончила с жизнью сама, но толчок!). И уже следующее стихотворение в этом ряду отличается по тону, так как и в «Allter egо» сильна риторика, а тут уже не до риторики.
Но жизнь продолжалась. Фет входит в тесные отношения со Львом Толстым.
У Фета чрезвычайно мало слабых стихов, а мастерство такое, что, как бы сказал тот же Лев Толстой, «мастерства не видно». Лев Толстой писал: «Откуда у этого толстого офицера лирическая дерзость, свойственная только истинному поэту?».
Страницы милые опять персты раскрыли…
Я снова умилён и трепетать готов,
Чтоб ветер иль рука чужая не сронили,
Засохших, одному мне ведомых цветов.
……………………………………
О, как ничтожно все! От жертвы жизни целой,
От этих пылких жертв и подвигов святых —
Какие святые подвиги?! – это то, что называется, – читатель всё проглотит.
Лишь тайная тоска в душе осиротелой
Да тени бледные от лепестков сухих.
………………………………………..
Но им и дорожит моё воспоминанье.
Без них всё прошлое – один жестокий бред,
Без них один укор, без них одно терзанье
И нет прощения и примиренья нет.
Стихотворения этого ряда, пожалуй, должны завершаться стихотворением:
Прости. Во мгле воспоминанья
Всё вечер помню я один:
Тебя одну среди молчанья
И твой пылающий камин.
Глядя в огонь, я забывался —
Волшебный круг меня томил…
И чем-то горьким отзывался
Избыток счастия и сил.
Что за раздумия у цели?
Куда безумство завлекло?
В какие дебри и метели
Я уносил твое тепло?
Где ты? Ужель ошеломленный,
Кругом не видя ничего,
Застывший, вьюгой убеленный,
Стучусь у сердца твоего.
Этот текст, бесспорно, является прямым предшественником стихов Блока. У Блока потом прочтем:
А я, печальный, нищий, жесткий,
В час утра встретивший зарю,
На захудалом перекрестке
На царский поезд твой смотрю.
Вот эта «жесткость», где тело потеряло гибкость, опять «застывший» как бы от внутренней вьюги, от того холода, который пронизает его сердце.
Жизнь продолжалась с неумолимой логикой. Фет скончался раньше своей жены Марии Петровны. Состояние нажил большое, хотя его друг Аполлон Григорьев буквально погибал в 1863-1865 годах, но Фет почему-то не приютил его у себя. Ответа так и нет. Это значит, что, несмотря на всякие поэтические покаяния, Фет в своей жизни и в сердце оставался глубоким эгоистом.
Уже достигнув большой славы, Фет с помощью своего ученика КР смог восстановить свою фамилию и получить полные документы Шеншина. Имя «Фет» – осталось только как его поэтический псевдоним. Впрочем, он писал, что «всем моим несчастиям имя Фет». Но, видно, что он так сросся со своими несчастиями, что, как бы сказал Обломов,– «я прирос к этому больным местом, оторви – будет смерть».
Во всяком случае, теперь уже этот тульский помещик не мог взять себе другого литературного имени; в остальном в свои 74 года достиг всего, что он ценил. КР с молодой женой были счастливы посетить его в имении; и там он, например, по средам подавал только постный обед. Но всё это было как бы «в пику»; это было в пику интеллигентскому безвременью (разным безбожникам и полу-безбожникам), а вот он де целиком исполнял православный устав.
Покаяние начинается не с литературных излияний – покаяние начинается в сердце и потом оно совершается в Церкви при священнике-духовнике – Богу; и тогда по слову псалма Давидова: «Омыеши мя и паче снега убелюся». Это знает вся Церковь, это знали все подвижники, пережившие многие большие падения; и это знает каждый, верующий во Христа. Фет этого не видел – и именно потому, что в сердце он оставался глубоким эгоистом. Вот это окамененное нечувствие – вот оно было главный его грехом.
На Фета оказало влияние и еще одно несчастье. Его братья и сестры (не все, правда), законные Шеншины, один за другим сходили с ума и умирали; особенно, когда это случилось с его любимой сестрой, и Фет стал бояться, что наследственное безумие перейдёт и на него.
Супружеские отношения с Марией Петровной у Фета были, но детей Бог не послал (не благословил).
Хоть память и твердит, что между нас могила,
Хоть каждый день бреду томительно к другой,
Не в силах верить я, что ты меня забыла,
Когда ты здесь, передо мной.
Фет оказался один в благоустроенном имении, которое уже не требовало его трудов (Марии Петровны рядом не случилось). Лев Толстой где-то рядом, но тот сам был глубокий эгоист и у него нельзя было искать нравственной поддержки. КР, благоговевший перед своим учителем, не догадался вытащить его в Петербург и подтолкнуть к хорошему духовнику. И вот здесь случился последний обвал в его жизни. Фет в холодную сырую погоду встал перед открытым окном в надежде простудиться. У него началось воспаление легких, потом уже двухстороннее, перешедшее в скоротечную чахотку, от которой Фет и скончался.
Если говорить о поэтическом мастерстве Фета в свете Христовой правды, то об этом просто достаточно упомянуть. Что тут сказать? Вот говорили, что «вся помещичья Россия поет Фета». Я могу сказать другое – она только тренькала под гитару известный романс «Я тебе ничего не скажу, я тебя не встревожу ничуть».
Настоящих романсов, как у Глинки на слова Баратынского («Не искушай меня без нужды»), на его стихи не написано; и не написано потому, что такой внутренней музыки до Фета русская поэзия не знала.
Злая песнь! Как больно возмутила…
Это стихотворение кончается так:
Но к утру потухнул жар напевный,
И душа затихнула до дна…
В озаренной глубине душевной
Лишь улыбка уст твоих видна.
После смерти Фета о нём служились все возможные панихиды; его самоубийство было глубоко завуалировано, но Бога-то не обманешь. По настоящему у него не было человека, который бы выплакал за него свои глаза (как бабушка Лермонтова) и который бы Псалтирь читал оп нем неустанно.
За самоубийц молятся при близком родстве; а в остальных случаях – это каждый решает со своим духовником и в глубине своего сердца.
Лекция 19.
Николай Семенович Лесков (1831 – 1895 годы).
Свидетель-соглядатай русской жизни (наблюдатель инкогнито).
У всех писателей, которые пробовали силы в автобиографической прозе, творческий «запал» как бы выкладывается и выдыхается. Аксаков напишет «Семейную хронику», «Детские годы Багрова внука», но его «Воспоминания» читать уже невозможно, так как чувствуется, что талант выдохся. Лев Толстой совершенно сознательно напишет «Детство», «Отрочество» и «Юность» – и всё. Шмелев тоже – «Лето Господне» и «Богомолье».
А у Лескова повествование от первого лица – это присутствие постоянного наблюдателя-инкогнито; а сила убедительности такая, что невозможно бывает восстановить его подлинную биографию (сила такова, что не поймешь даже, какого он социального происхождения).
Отец Лескова – небольшой чиновник из семинаристов (коллежский асессор), а мать – из среднего дворянского рода Алферьевых. Но как Лесков выставляет ребенка свидетелем – неподражаемо, для русской литературы абсолютно беспрецедентно. Что-то подобное можно найти в «Больших надеждах» Диккенса, но есть существенная разница. Разница в том, что и у Толстого, и, тем более, у Достоевского, и у Аксакова, и у Шмелева, и у Диккенса герой-когнито, герой известен, а Лесков ухитряется сделать себя инкогнито; как бы «скрытая камера» и он снимает, как бы он переодет – он даже не за кулисами, а он как бы – как души смотрят с высоты на ими брошенное тело» (как у Тютчева). Вот так Лесков наблюдает русскую жизнь.
Лесков наблюдает русскую жизнь в исторические моменты: голод 1840‑го и 1841‑го годов («Юдоль»), крепостник-самодур с известной фамилией графа Каменского («Тупейный художник»), затем, дает чрезвычайно «проникнутую» ситуацию и рассказанную в форме притчи – повесть «Зверь». Всё произведения разных эпох: «Зверь» – среднего периода, «Юдоль» – очень поздняя, «Тупейный художник» – начало второй половины творческого пути.
Голод 1840-1841 годов прочно датирован, следовательно, реальному Лескову в это время – 10 лет; но вся ситуация помещичьего быта, то есть помещик – отец и помещица-мать, чего в жизни Лескова не было.
Повесть «Юдоль» – это про голод 1840-1841 годов, про который написал только Лесков. Хотя в это время жил и Тургенев и Достоевский (последнему – 20 лет). Но такое написать им, видимо, было и не по силам, так как только Лесков мог написать про глухое пророчество в народе о голоде. У нас об этом – разве что фольклор, потому что только житийная литература пишет о предсказания святых. Например, предсказание Серафимом Саровским голода 1830-31 года: половина братии, которая вообще не доверяли Серафиму, негодовали на него, что тот только смущает покой братии; в том числе и молитвенный покой, а которые к нему относились более серьезно, припадали к чтимым иконам Божией Матери и Спасителя и молили об отвращении беды, не беря в толк того, что Серафим мог бы вымолить лучше. Поэтому Серафим вполне серьезно говорил, что надо запастись хлебом в шесть годовых потреб, пока хлеб еще дешевый и пока про голод знает только он один, потому что придется кормить и окрестных крестьян.
А такого летописца народной правды, как Лесков, русская литература не знала. Сначала глухое пророчество в народе; потом, когда не было дождей, долго-долго собирались отслужить молебен; когда, наконец, решились, то долго-долго обсуждали, у кого служить молебен, потому де неудобно служить у помещика, у которого любовница в доме, а может быть и две крепостные любовницы, – значит, нужно служить у того, у кого законная супруга.
Молебен отслужили, да уже поздно: все пели, и помещики тоже – «Даждь дождь земле жаждущей, Спасе». Потом уже детишки, нарядившись в нянин фартук вместо стихаря, изображали этот молебен в своем импровизированном детском театре (дети очень любят театр – игра воображения). Наконец, няня одернула детей, что, мол, будет дьячить, хоть бы и дал Господь дождя, а голодный год уже пришел – поздно.
Потом, когда уродилось так, что «от колоса до колоса не слыхать человечьего голоса», что крестьянам никто не помогает, хотя – это время крепостного права, когда был обычай, так сказать, строже закона[80]80
Как в советское время все колхозы, за малым исключением, были на государственной дотации.
[Закрыть]: все голодные крестьяне имели право просить хлеба на барском дворе.
Так один из бар смотался из собственного имения, чтобы не слышать этих просьб, а свою яровую рожь, как он выразился, «припоганил», то есть вымочил в навозе[81]81
Известно, что часть помещиков получила дотации от государства на прокормление крестьян, но «просвистала» его в Петербурге на всякие балы и праздники.
[Закрыть]. Но и такую рожь съели.
Потом начинается голод; и сначала у Лескова идет пересказ народных легенд, а потом подоплеки, откуда возникли легенды. При голоде не было разве что людоедства. Но сам Лесков, уже взрослый человек, так как повесть написана в 90-х годах, вспоминает общественную работу 1891-92 годов. Тогда Ключевский в Духовной Академии читал свой доклад «Добрые люди Древней Руси», который был посвящен Иулиании Лазаревской, но с намёком на обстоятельства 1892 года.
После голода пришел урожай, но люди ничему не научились. Где-то в середине июня первую рожь парили в горшках, а на Петров день (29 июня ст.ст.) пекли первый хлеб – и все пошло как прежде. Парни пели известную прибаутку – а мы жито сеяли; сеяли и другая сторона отвечала – а мы жито вытопчем, вытопчем. И только ребенок начинает внутренне задавать себе вопросы: зачем же они хотят вытоптать то, что посеяли другие? На этом рассказ обрывается.
В другом рассказе повествуется о том, что могло иметь и реальную подоплёку; это длинный рассказ, уже почти перерастающий в повесть: «Зверь».
(Творческий метод Лескова, то есть длинный рассказ, перерастающий в повесть, заимствовал в наибольшей полноте Чехов, который чрезвычайно много взял у Лескова.)
«Зверь» – это зверь-помещик; но одновременно там есть ещё и зверь-медведь. Медведь – это медвежонок, который вырос на барском дворе, и за то, что он проштрафился, его приговорили к смертной казни. Но крепостной охотник, вскормивший и потому полюбивший этого медведя, решил его спасти. И на этом – вся завязка. (Это – идеальный сценарий для кино).
Сюжет развивается как вестерн: именно, цель всего действия – спасение зверя, герой-охотник, один против всех и так далее. Каким-то образом охотник увлекает за собой других крепостных людей. Зверь уходит от расстрела в лес.
Но на следующий день предстоит правильная осада, правильная облава, чтобы всё-таки застрелить медведя.
Ребенок на сон грядущий собирается молиться и спрашивает няню – можно ли помолиться за медведя? Няня призадумалась, но поскольку она тоже человек с глубокими корнями веры, то говорит, что надо бы посоветоваться с батюшкой (духовенство окормляло главным образом дворню). Но, так как плавал же медведь в Ноевом ковчеге, значит, всё-таки как-то Господь и на зверя назирает, поэтому помолиться можно.
На следующий день наступало Рождество. В барском доме такая атмосфера, как будто в доме покойник. Самодур-барин ещё не выходил к столу. Священник, который был приглашен к столу, что бывало не часто, обращается вначале только к детям, – а знаете ли вы, дети, что такое «Христос рождается, славите» (первая песнь Рождественского канона). «Христос с Небес, срящите, Христос на земли, возноситеся» – и после этого стал говорить о милосердии (сам как бы «вознесся»).
И вдруг все как бы вздрогнули, как от неприличного испуга; а это упала у помещика палка, а сам он, уткнувшись в руки, лежащие на столе, почти беззвучно рыдал. Это началось его покаяние; и из помещика-зверя вырос настоящий (тайный) и умный благотворитель, который именно умел находить частную человеческую нужду, а не просто отстегивать одну или две сотни рублей.
Крепостному охотнику вручили вольную и сто рублей на дорогу и, конечно, он никуда не пошел. Так как при том устроении и не имея профессии сто рублей можно было только прокутить, а во-вторых, он захотел послужить барину, к которому он тоже привык, вольною волею, как служил раньше в крепостном состоянии – вот он и становится первым помощником барина по благотворительным делам.
«Тупейный художник» – это уже рассказ по детским воспоминаниям. Написано, разумеется, как бы в память Александра II, отменившего крепостное право. Лучше о крепостном состоянии сказал только Алексей Степанович Хомяков.
Крепостное право – это как бы оккупация одной части народа другой частью, и глубокий разврат победителей мстит за несчастье побежденных[82]82
Это же можно сказать и о большевиках.
[Закрыть].
«Тупейный художник» – как бы благое соглядательство, как скрытая камера; но наблюдатель только по возрасту – младенец, а по уму, как у апостола, «яко совершенных лет» (1Кор.14,20).
Нечто подобное дано у Пушкина в «Капитанской дочке»; но в «Капитанской дочке» сразу возникает вопрос о нежизненности Гринева, что он, вдруг, начинает писать стихи и так далее. В «Тупейном художнике» – ни малейшего сомнения, а наоборот – возникают просто какие-то сомнения или разногласия по поводу биографии Лескова, а в конечном итоге, она становится неизвестной, она вся растворяется вот в таких свидетельствах невидимого наблюдателя.
Лесков когда-то служил в Киеве по протекции дяди, но свои наблюдения (скрытой камерой) не прекращал. Служил Лесков при губернаторе чиновником для особых поручений (примерно); об этом времени рассказ «Владычный суд» о митрополите Филарете (Амфитеатрове) – написан изумительно.
Святитель Филарет (в схиме Феодосий, умер в 1857 году) в настоящее время прославлен Украинской Автономной Церковью. В схиме Филарет был долго, но схима была тайной. Чиновник для особых поручений Лесков оказывается свидетелем и участником (деятелем) рекрутского набора. Так как дело происходит на Украине и черта оседлости для евреев не снята, евреи живут скученно, как бы в гетто, и имеют какое-то местное самоуправление: их лидеры только и могли выходить на гражданскую власть.
Еврейских детей, так как евреи – южная нация, разрешалось брать в армию с 14 лет; а свидетельств о рождении у них не было, потому что документы о рождении были только у православных, так как все метрическое дело было в руках у духовенства. Поэтому от управленцев-евреев принимали клятвенное заявление о возрасте человека.
И вот, управленцы по личным мотивам, клянясь на Библии и показывая на 10-летнего ребенка, притом единственного сына, клянутся, что ему 14 лет. (Единственного сына не полагалось брать в армию, но на еврейские полу-гетто законы Российской империи полностью не распространялись.)
Начинается тоже вестерн, но уже трагический – мытарства несчастного отца, которого возненавидела еврейская община за творческий подход к Библии (не талмудист). Отец бросается к чиновникам; и молоденький чиновник для особых поручений уже сам ищет, как помочь этим людям. Еврея можно было заменить только евреем; и отец мальчика нанял «охотника» 20-ти лет, заплатив тому 200 рублей. 20-летний балбес, получив деньги, объявил, что он желает креститься и переходит в православную веру. Таким образом, в армию его взамен мальчика брать уже нельзя.
Крещеные евреи, становясь православными, получая православное отчество и православную фамилию по имени крёстного отца[83]83
Корней Чуковский – его настоящее имя Николай Иванович Иванов. Чуковский – не законный сын Габера (габеровские карандаши) и при крещении ему дали имя Николай, отчество по имени крестного отца и фамилию образовали тоже по имени крестного отца.
[Закрыть] и еврей крещенный входил не только в Русскую Православную Церковь, но и в российскую нацию с полными правами, со всей полнотой. Евреи гетто – все иудаисты, которые в нацию не входили.
Молодой человек (оболтус и мошенник) под покровительством генерал-губернаторши княгини Васильчиковой, урожденной Щербатовой, сидит в Киево-Печерской Лавре и ждет катехизации. В курсе дела все, включая праведного генерал-губернатора князя Васильчикова, который, зная всю историю, говорит при жене, что я ничего не могу. Тут вмешался начальник какого-то отделения Друккарт и губернатор говорит чиновникам (один из них Друккарт, а второй сам Лесков), что вы, мол, поезжайте ко владыке и жида с собой возьмите. Объясните ему всё. Он, говорит, старик очень добрый, а я, говорит, ничего не могу. Чиновники поехали.
В это время (в русской литературе об этом мог писать только Лесков) в душе отца идет Христова работа, то есть, войдя в Киево-Печерскую Лавру, отец мальчика делает и поклоны и реверансы перед стенными изображениями[84]84
Елизавета Федоровна тоже, пока не перешла в Православие, делала перед иконами глубокие реверансы.
[Закрыть].