355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Еремина » Классическая русская литература в свете Христовой правды » Текст книги (страница 35)
Классическая русская литература в свете Христовой правды
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"


Автор книги: Вера Еремина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 56 страниц)

Если бы не вторая строфа – “Не скаредника ржавый ларь гранит, коленами протёртый” – это рака с мощами и ступени к этой раке, – то стихотворение великолепно.

Анна Ахматова написала стихотворение послабее – “А Смоленская нынче именинница” (белые стихи), которое заканчиваются так:

Принесли мы Смоленской заступнице,

Принесли Пресвятой Богородице

На руках во гробе серебряном

Наше солнце, в муке погасшее,

Александра – лебедя чистого.

Блок был похоронен рядом с тёткой на Смоленском кладбище и в день Смоленской Божией Матери, то есть 10 августа (н.ст.). Потом, в 30-х годах, в годовщину, его прах был перенесён на литературные подмостки Волкова кладбища, но “блоковская дорожка” на Смоленском кладбище существует до сих пор, и неугасимые свечи горят, и цветы люди приносят.

И знаменитое стихотворение Волошина из “России распятой”

С каждым днём всё диче и всё глуше

Мертвенная цепенеет ночь.

Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит -

Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.

Это стихотворение дано, как память Блока и Гумилёва, так как Гумилёв осенью 1921 года был расстрелян. Но, думаю, что лучше всех об этом пишет его ученица Ирина Одоевцева (“На берегах Невы”), притом уже с оглядкой, будучи уже пережившей и переговорившей с людьми. Вдобавок, она имела случай обнаружить в ящике стола Гумилёва какие-то прокламации к Кронштадскому мятежу (у нее была привычка лазить в чужие столы, если этот ящик не заперт). Она, кстати, оказалась очень вовремя свидетельницей и начала уговаривать Гумилёва, что, мол, у Вас и Лёвушка, и Леночка, и Анна Николаевна (вторая жена) и, вообще, нужно себя поберечь. Гумилёв сказал, что он уж постарается себя поберечь.

При обыске у Гумилева нашли деньги, собранные на Кронштадский мятеж, и ещё что-то, но главное, что допрашивал его Роман Якобсон – тот самый “Ромка Якобсон”, который у Маяковского: “Товарищу Нессе – пароходу и человеку”.

Этот Ромка Якобсон цитировал стихи Гумилёва и всячески вкрадывался в доверие, а сам Гумилёв, чтó очень характерно, на допросах представлял себя монархистом гораздо больше, чем он на самом деле был (то есть, как бы специально нарывался на расстрел, каковой и не замедлил).

Начиная с 1917 года начинает развиваться младшее поколение символистов, среди каковых как раз Марина Цветаева; и ей принадлежат весьма значительные строки, которые предстоит вспомнить народу спустя несколько десятилетий. Ее стихи на отречение и отвержение царя в основном известны:

Помянет потомство

Ещё не раз

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз.

Ваши судьи – гроза и вал:

Царь! Не люди – Вас Бог взыскал.

Но нынче Пасха

По всей стране

Не видьте красных

Знамён во сне.

Царь! Потомки

И предки – сон!

Есть котомка,

Коль отнят трон.

Насчёт “византийского вероломства” у неё есть неожиданный, спустя десятилетия, единомышленник – Солженицын. В своём Вермонте, когда Солженицын писал “Две революции” (примерно 1984 год), он, натягивая параллели между Людовиком XVI и Николаем II, обращает внимание на то, что своим отречением и Людовик XVI предал кучку верных ему швейцарцев; и Николай предал обыкновенные, воюющие на фронтах войска, которые ему присягали и которые о Временном правительстве не слыхали (во всяком случае, про византийское вероломство тогда многие засвидетельствовали).

Розанов в “Апокалипсисе нашего времени” пишет о том, чтó, собственно, произошло: “ну, была в России оппозиция; ну, царь скапризничал; но когда же не было в России оппозиции и когда же царь не капризничал?” И, наконец, на 2 марта пришлась средокрестная неделя; то есть, стихи Цветаевой были написаны в конце апреля на Светлую седмицу 1917 года. И, конечно, то, что “есть котомка, коль отнят трон” – это тоже пророчество. Потом, в 20-х годах, существовал целый фольклор о том, что они не были расстреляны и что царь ходит где-то с котомкой и что царь даже принял монашество (иеромонах Николай), а некоторые называли и монашеское имя наследника – иеродьякон Нестор.

Стихи “На свержение царя” и гласная молитва об упокоении – это всё за Цветаевой было зафиксировано, зарегистрировано, но дальше не пошло. Видимо, чудачества большой поэтессы не показались Советской власти опасными.

Цветаева в 30-х годах создает удивительную летопись революционной Москвы 20-го – начало 22-го года: в прозе, “Повесть о Сонечке”. В повести описаны события, когда Цветаева, проводив мужа на фронт, приехала в Москву и до самого отъезда – 11 мая 1922 года она выезжает (накануне к ней приходит прощаться Павел Антокольский).

Из трёх героев два имени хорошо известны: это актёр Юрий Завадский, поэт Антокольский и Владимир Алексеев, который бросил вторую студию МХАТ[216]216
  На базе второй студии образовался театр имени Вахтангова. Вахтангов возглавлял вторую студию МХАТ.


[Закрыть]
, чтобы пробраться на фронт в Белую армию, где и пропал без вести где-то в 1920 году.

В повести названы совершенно реальные имена, то есть Вахтанг Леванович Мчеделов, Софья Евгеньевна Голидей и Алексей Александрович Стахович – брат известного государственного деятеля Михаила Александровича Стаховича.

Что касается Алексея Алексеевича Стаховича, то в “Театральном романе” Булгакова Комаровский Бионкур – это как раз не кто иной, как Алексей Стахович, действительно отказавшийся от карьеры гвардейского офицера и поступивший во вторую студию МХАТ, и даже не актёром, а как бы воспитателем актерского юношества. У Булгакова есть фраза, что “он учил манерам”; но учил не только манерам, а учил он, по-настоящему, внешнему обиходу, через который должен воспитываться внутренний обиход; внутреннее, так сказать, с помощью внешнего, то есть, воспитывается внутреннее лицо человека.

В 1920 году Стахович кончает жизнь самоубийством; и стихи на смерть Стаховича Марины Цветаевой – это, пожалуй, исповедание, в котором ясно, почему она уезжает из Советской России. Стихи заканчиваются словами:

Вы не вышли к черни с хлебом-солью,

И скрестились – от дворянской скуки -

В чёрном царстве трудовых мозолей

Ваши восхитительные руки.

Не надо думать, что Цветаева презирает трудовые мозоли, вовсе нет. Но она тогда же замечает, что трудовые мозоли нам, побежденным, были “в любовь навязаны”.

Та же самая тенденция указана и в “Солнце мёртвых” Шмелёва. В “Солнце мёртвых” выступает новый советский деятель перед собранием интеллигенции и говорит, что “если вы свои мозги нам не раскроете, то мы их раскрои́м”.

То есть, надо было бы подождать, пока мы сами полюбим, а если вы добиваетесь любви пытками и застенками, то уж не прогневайтесь.

Вторая половина 1920 года у Цветаевой от голода умирает ее второй ребёнок, Ирина; старшую звали Ариадной, младшую Ириной (именины в один день). Цветаева, живя в Москве, не порывала с Церковью (дочери тоже были воцерковлены); посещали службы патриарха Тихона – патриарх Тихон был для них символом света и надежды.

Цветаевой посоветовали отдать обоих детей (голодных, громадные очереди за пшеном, картошки нет, сахару нет) по путёвке в Крылатское, где всё‑таки кормили, но то ли было поздно, то ли там не было настоящего медицинского ухода для голодных, и младшая умерла с голоду.

Ее стихи “На смерть ребёнка” – “две руки легко опущены” тоже принадлежат к сокровищнице русской поэзии.

Но обеими – зажатыми –

Яростными – как могла! -

Старшую у тьмы выхватывая,

Младшей не уберегла.

Две руки – ласкать-разглаживать

Нежные головки пышные.

Две руки – и вот одна из них

За ночь оказалась лишняя.

Светлая – на шейке тоненькой –

Одуванчик на стебле!

Мной ещё совсем не понято,

Что дитя моё в земле.

Изумительно написал Розанов в “Опавших листьях”, что “вот у меня (в горе) текут слезы; но каким‑то внутренним безошибочным чутьем я знаю, что они текут “музыкально”, хоть записывай. И я, конечно, “записываю”; и так предаю свою боль”. (“Опавшие листья”, короб 2-й).

Подобный феномен, подобное явление будет отслеживать Пильняк в своём рассказе “О том, как создаются рассказы”. Пильняк, поживши на востоке, говорит, что в Японии есть бог Лиса – бог хитрости и коварства, и в кого вселяется этот бог – род того человека проклят. Заканчивается тем, что этот бог хитрости и коварства – это писательский бог, писательский, так сказать, кумир.

Цветаева именно в это время после смерти дочери – и в стихах и в письме к Вере Звягинцевой – всё склоняет на все лады своё материнское горе и, вспоминая Розанова, – “лучше бы она забыла, где чернильница” (“Опавшие листья”, короб 1‑й).

Итак, тоталитарный режим потихоньку избавляется от своих социальных соперников; то есть, кто-то умирает, кто-то замолкает или становится труднодоступным, как Волошин в Крыму, кто-то уезжает за границу и возвращается перекрашенным, как Илья Эренбург, кого-то расстреливают (по тогдашней терминологии, “направляют в штаб Духонина”), кого-то высылают из России.

Этот знаменитый акт высылки в 1922 году инакомыслящих: из Петербурга направляются два парохода и через Балтийское море всех выбрасывают на обще‑европейскую свалку и затем, меньшая партия высылается и в 1923 году.

Мысль о высылке инакомыслящих приписывают Крупской; и эта мысль заключалась в том, чтобы разбавить монархическое ядро Белой армии и, главное, заставить всю толщу эмиграции забродить: чтобы эмиграция забродила и чтобы она вся рассеялась на множество соперничающихся направлений. Сам Врангель, как писал Вениамин Федченков, не был особенно монархичен. Поэтому только по глупости мог предположить Вениамин Федченков, что их (инакомыслящих) высылали за религиозность.

Сменовеховское течение состояло из эмигрантов, бежавших стихийно в 1918-1920 годах, но вернувшихся в 1922 году; а тут, наоборот, в 1922-1923 году высланы и это не просто эмигрантская волна, а государственный акт. Возвращались люди, пересмотревшие свои позиции; а высылаются без права возвращения те, кому надлежит вспучить, так сказать, эмигрантскую массу.

Высланы были Бердяев и Булгаков, которые были когда-то философами марксистского толка; затем, идеологические соперники Розанова 1912-1916 годов Мякотин, Пошехонов, Айхенвальд. Айхенвальд – это тот, который написал “Убивающего Авеля” в оправдание Савинкова (Ропшина)[217]217
  Литературный псевдоним Б.В. Савинкова.


[Закрыть]
. Кроме таких явных левых, как Пошехонов, выслали и кое-кого из начинающих Степуна, Семёна Людвиговича Франка и некоторых других. Хотя Сергей Булгаков – автор покаянного обращения 1920 года, в том числе и в убийстве царя, надеяться, что он вступит в Высший монархический совет.

За границу специально отправили большую группу людей, которым предстояло стать сначала носителями особого мнения, а потом, в качестве дрожжей, так сказать, проквасить весь пласт эмиграции, чтобы в ней пошли пузыри. Поэтому был выслан Пётр Иванов, уехал бывший толстовец Трегубов Иван Васильевич (он появится потом в прозе Иоанна Шаховского в “Белой Церкви”).

Получилось, что одним камнем и двух воробьёв убивают, то есть уже арестовывали Бердяева и он резким выступлением с отповедью коммунизма доказал у Дзержинского, что это дело тупиковое и что он его разделять не сможет; а в то же время за границей он остается всегда в оппозиции и, тем более, ко всяким монархическим тенденциям.

В 1922 году после высылки пишет свою антисоветскую антиутопию Евгений Замятин – роман “Мы”. В это же время он пишет несколько острых памфлетов на новый советский расклад. Например, что вначале было объединение лысых и даже Троцкого обрили, а потом к Ленину приходит объединение дураков и говорят, что ты теперь дураком становись сам, потому мы все дураки, а ты что же один умный – нет, шалишь, давай с нами.

Идёт оболванивание и стрижка под тоталитарность. В конце концов, задача такова, чтобы каждую особь лишить всех признаков индивидуальности, начиная с одежды: все носят какие-то мешки серого цвета с дырами для рук и головы. Притом, у них нет имён: они идут как имена машин – буква и цифра. Героиню зовут И330; но герой пытается звать ее хотя бы без цифры, а только буквой звать. Затем, все маршируют, их выборы и голосование происходят единым махом. Наконец, у них есть “благодетель”, по сократовски лысый, то есть явно – Ленин, и есть “хранители” – это разветвленная система выслеживания, доноса и осведомления. Семьи нет, так как так называемое размножение и воспроизведение централизовано и детей могут иметь только те, у кого неукоризненная родословная и здоровье, но детей немедленно у родителей отнимают и воспитывает их только правительство (всё прямо по Энгельсу).

За несанкционированное рождение ребёнка полагается “машина благодетеля”. Машина благодетеля – это аннигиляция, после которой остается жидкость и свет, то есть это даже не казнь, так как нет тела (нечего хоронить).

У героя, чтобы привести его к общему знаменателю, что-то вырезают из головы, так что мозг теряет свою индивидуальность – герой превращается в робота.

Но в этом антиутопическом тоталитарном режиме происходит восстание, где восставшие взрывают часть стены (государство окружено стеной); благодетеля арестовать не удаётся, начинаются какие-то противоречия в стане восставших и восстание быстро подавляется (И330 – одна из активных участниц восстания; как сказал бы Тургенев, что И330 – это явно фигура хищного типа.).

В романе тоже описан узаконенный блуд, поскольку для санкционированных половых отношений достаточно одной особи мужского пола записаться на другую особь женского пола (или наоборот) и как только всё зарегистрировано, то и заключался брак.

Антиутопия очень похожа на реальную советскую действительность. Когда расстреляли жену Поскрёбышева, начальника личного секретариата Сталина, то ему не стали предоставлять возможность искать себе новую подругу жизни, а его расписали в его отсутствие с новой женой. Когда она вышла ему открывать (красивая молодая женщина, как ему и обещал товарищ Сталин) и он, опешивши, спросил – кто Вы? Она ответила: Ваша жена – и предъявила ему паспорт со штампом.

В антиутопии Замятина, после заключения брака, человеку выдавался розовый талон, по которому человек получал ещё и право на шторы, то есть на задёрнутые занавески, потому что во всех остальных случаях никаких занавесок быть не должно: всё должно быть раскрыто как на витрине.

Диалог благодетеля с героем тоже любопытен – он разговаривает с героем как отец. Спрашивает – а сколько Вам лет? 32. А Вы, говорит, наивны ровно в половину, как 16-летний. Неужели Вы не понимаете, что никакой любви И330 к вам не было, Вас просто использовали как строителя “Интеграла”?

Поразительно, но и такую тактику применяли большевики. Например, к владельцу фабрики Красная Пресня ещё до революции подсунули коммунисточку, то есть как некую советскую Есфирь.

Антиутопия Замятина “Мы”, пожалуй, дополнительный сюжет. “Повесть о Сонечке” М. Цветаевой – это тоже летопись и летопись доброжелательного свидетеля, даже по отношению к этим новым (в будёновках); но про нее было сказано, что “может быть, она и прекрасная, эта новая молодежь, но победителям с побежденными делать нечего”.

Здесь происходит некое внутренне отъединение, как раз по которому впоследствии образуется внутренняя эмиграция; и ее собственность – это подпольная литература. Например, почти весь Булгаков принадлежал к подпольной литературе.

После смерти младшей дочери во второй половине 1920 года Марина Цветаева, получив извещение от мужа, что он находится в Праге, подает заявление о выезде за границу – именно к мужу, для воссоединения семьи.

По Советским законам такое заявление было безумным, так как жен белых офицеров немедленно арестовывали и отправляли на Соловки или в “штаб Духонина”. Но в данном случае заявление было рассмотрено и оно оказалось у самого Чичерина – наркома иностранных дел.

Разрешение на выезд, которое было получено Цветаевой в апреле 1922 года, было глубоко государственный акт. То есть, это тот же самый акт высылки, только на несколько недель раньше.

Цветаеву отправляют за границу, потому что всем ясно, что она там окажется тоже таким будораживающим фактором. Как только было принято решение, что Цветаева уезжает, так в апреле 1922 года её сажают на усиленный государственный паёк. Всё это делается не только для укрепления здоровья Цветаевой и ее дочери, но и в качестве кукиша всей эмиграции – привести ее (то есть, дочь) толстую из “голодной России”. (Это была проба на будущую роль и надо было хорошо прорепетировать).

Цветаевой дурную помощь оказала литературщина. Например, когда она говорила дочери – “Аля, ешь, и без фокусов, знай: это я тебя выбрала, а Ириной пожертвовала”. И в этом нет ничего удивительного. У Цветаевой есть “Сказка матери”, которую она ещё в детстве рассказала матери и где уже есть все такие психологические моменты. Сказка заключается в том, что у матери-вдовы две дочери и нее влюбляется разбойник, убивший их отца. Когда она отказывается выйти за него замуж, то он говорит – выбирай: или ту или эту, кого мне убить? Говорит – лучше убей нас всех троих. Нет – это слишком дешево, мне надо чтобы ты мучилась, что вот эту выбрала, а той пожертвовала.

В сказке хороший конец – вмешивается Промысел Божий: мать зажигает две свечи и которая раньше потухнет или раньше догорит, ту дочь, кого свеча поставлена, и убить – свечи не сгорают совсем (свечи горят, не сгорая). Разбойник уходит в пещеру для покаяния. (Страшные сказки, как выражалась сама Цветаева, – иначе сказка не сказка и услада не услада).

Тема, что “вот эту выбрала, а той пожертвовала” – эта тема старая; вступает в силу так называемая литературщина, когда человек живёт воображением, когда воображения оказываются реальней реальной жизни – это та самая ситуация, на которую указывает представитель того же поколения, архимандрит Софроний Сахаров.

Софроний Сахаров после пройденного искуса, где-то в 1948 году, смог засвидетельствовать, что воображение – это область духовная, наша общая с демонами. Если мы этого не понимаем, то и сама литература будет не понятна.

Серебряный век ознаменован вскрытием подспудных течений, которые его в своё время образовали.

Лекция №16 (№51).

После серебряного века. Начало “советской литературы”.

1. “Место расчистить” [218]218
  Цитата из Тургенева “Отцы и дети” (слова Базарова).


[Закрыть]
. Речь Андрея Белого около Дворца искусств [219]219
  На Поварской (была Воровского), теперь это институт мировой литературы.


[Закрыть]
(август-сентябрь 1921 года).

2. Расклад тоталитарного режима: “признанные поэты” – кем, как и в чём это выражается. Горький, Маяковский, Есенин, Пастернак и Александр Блок. Поэты и меценаты “верхушки”.

3. Две стороны медали: отповедь Михаила Булгакова (“Театральный роман”) и повесть о загубленных талантах [220]220
  Термин мой (В.М.).


[Закрыть]
. Пильняк (Вогау) [221]221
  Пильняк – немец по национальности, настоящая фамилия Вогау.


[Закрыть]
: “Человеческий ветер” и “Рождение человека”.

У Тургенева Павел Петрович говорит – ну что же разрушать, ведь надо же и созидать, а Базаров отвечает – “А это не наше дело, наше дело место расчистить”. Собственно “расчистка места” произошла к 1922 году: высылка философов, кое‑каких поэтов, кое‑каких писателей; фактически, это и был первый государственный культурный шаг Советской власти, так как некоторые аресты или, как тогда говорили, “отправка в штаб Духонина” – это ещё не было государственным шагом, это был так называемый “самогон крови”, как написано у Волошина; но сам Волошин был свободен писать свою “Россию распятую”; был свободен писать свою “Бойню” и так далее; Бунин писал “Окаянные дни” – и никто их не искал и нигде эти произведения не служили каким-либо копроматом.

Как только прошла расчистка места, так именно на это место стали “набирать” и именно со специально заданной целью, чтобы не было пустоты. Стремление заполнить пустоту, надо отдать справедливость, было довольно быстро отслежено Андреем Белым. Поэтому речь Андрея Белого около Дворца искусств – это, собственно, целый набор, не очень даже грамматически выдержанный, но это – целый набор словесных пощёчин.

“Ваша множественность, заселённость этой черной дыры мелочью, мелкой черной мелочью, меленькой, меленькой, меленькой (это – первое, то есть заселенность черной дыры мелочью).

Второе – это “блохи в опустелом доме, из которого хозяева выехали на лето. А хозяева (подымая палец и медленно его устремляя в землю и следя за ним и заставляя всех следить) – выехали! Выбыли”. И ещё: “ничего, разродившееся” (ничего разродившееся во множественность).

Третье. “Русская литература была чьим‑то даром (то есть, Божьим даром – В.Е.), но (палец к губам, таинственно) не осталось ничего; одно “ничего” осталось, поселилось. Но это ещё не вся беда, совсем не беда, когда одно ничего – оно ничего, само ничего, беда, когда – множественность.

Вот этот смешок: пришел – смешок, протанцевал на тонких ножках – смешок и от всего осталось – хи. От всего осталось не ничего, а хи-хи”.

Четвёртое. На “тонких ножках блошки и как они колются, язвят, как они неуязвимы, как вы неуязвимы, господа, в своём ничевошестве. На краю чёрной дыры, проваленной дыры, где погребена русская литература (таинственно) и ещё кое‑что … на спичечных ножках ничевошки; а детки ваши будут – ничевошеньки”.

Андрей Белый в своей речи около Дворца искусств как бы обращается к одной литературной группе, которую звали условно “ничевоки”; но этих литературных групп тогда было множество. И Андрей Белый обращается ко вновь пришедшим, к тем, которые сейчас места займут, к новой литературе – к новорожденной советской литературе, которая называется “ничего, разродившееся”. (Цветаева присутствовала на этой речи – увидела толпу и подумала, что дают воблу, так как шел ещё “военный коммунизм” и воблу давали по ведомствам).

Это обмельчание, обмеление, измельчание было предсказано. В своё время, когда Розанов писал ещё только 1‑ый короб “Опавших листьев”, он как раз поднял вопрос о том, что литература не только русская, но и мировая очень долго, хотя и без всяких оснований, претендовала на роль учителя жизни; Розанов писал, что, конечно, это было обольщение, но пока писали Гете и Шиллер, о конце этого обольщения нечего было и думать. А вот в конце XIX‑го века, когда литература стала размениваться на газетные подвалы, когда появились “Копейка”, “Новости дня” и всякие разные газеты с последними страницами и с подвалами и, естественно, “подвальная” литература.

“Новости дня” знамениты, главным образом, тем, что однажды ещё при жизни Александра III, то есть до 1894 года, в газете был напечатан анекдот о солнечном затмении. Публика приняла этот анекдот как пророчество и приписала его Иоанну Кронштадскому, потому что кому же пророчествовать, как не ему.

Вот Розанов и пишет: “Гуще идите, “Копейка”, “Новости дня” и другие, – прекрасное обольщение кончилось; это – литература мусорная (потому что несвежая газета сразу же превращается в мусор)”. Как напишет Цветаева за границей

От вчерашних правд

В доме – смрад и хлам.

Даже самый прах

Подари ветрам!

Литература становится множественной, но цена её – ноль.

Нечто подобное напишет и Булгаков в “Театральном романе”: Максудов, пережив свои приключения в эпоху гражданской войны, осел в Москве; служил в газете “Гудок” и, написав свой первый роман и напечатав его в единственном частном журнале “Родина”, попадает в литературный мир, где и выступает “то, что осталось от русской литературы”. Измаил Александрович Бондаревский, конечно же, – Алексей Николаевич Толстой, который рассказывает про Париж; светлокудрый Лесосеков – уж одна фамилия чего стоит; а это – Леонид Леонов; Ликопастов – это Слёзкин, который сейчас уже никому не известен.

Но важно другое; окунувшись в этот новый околосоветский литературный мир, Максудов пишет с глубокой иронией (это то, что впоследствии стало называться “редуцированный смех”[222]222
  Редуцированный смех – это, уже начиная с 70-х годов; редуцированный – значит “приведенный” (термин введен Бахтиным Михаилом Михайловичем или кем-то из его продолжателей), завуалированный, скрытый.


[Закрыть]
, чувствуется, что ещё по старой памяти проступает старая терминология, но производит она впечатление комическое.

“Ужасное сознание, что ничего я не извлек из книг самых наилучших писателей, путей? так сказать? не обнаружил, огней впереди не увидал и всё мне опостылело”.

Советская власть начинает выполнять наскоро сколоченную культурную программу. Но представители власти – все были интеллигенты или полуинтеллигенты, и как бы они ни отрекались от старого мира, они несли его в себе. И этот старый мир – он в них бродил, что бы они ни заявляли. Поэтому никак они не могли отрешиться от того, что нужен союз писателей, что писателей должно быть много, чтобы они удовлетворяли культурным потребностям вновь созданного общества (если этих потребностей нет, то их нужно вколачивать). Затем (а это уж совсем – менталитет интеллигента!) каждый крупный советский вождь обязательно должен иметь своего писателя (первый вождь, который обошелся без писателя, был Черненко).

Ленин взял себе Горького, потому что он к литературе был глубоко равнодушен; читать он ее не мог, так как, даже учась в гимназии, не прочел ни одной книги; если Ленин читал сцену охоты в эпопее “Война и мир”, так сцена охоты была во всех хрестоматиях.

Ленин взял Горького, потому что он уже был “буревестником революции”, потому что они уже были лично знакомы с 1905 года, потому что над Горьким всё-таки гремела всеевропейская слава; какого качества – это уже другое дело, но всё-таки и Ромен Роллан и все громко-громко за него выступали (за границей до 1928 года Ходасевич свидетельствует, что слава у Горького была настоящая).

Владимир Маяковский – поэт Дзержинского. Сергей Есенин – поэт Троцкого (впрочем, например, Флоренский преподавал Троцкому ангеологию!).

Все советское руководство несло в себе элементы русской культуры; а Троцкому, конечно, прежде всего, не хотелось смешиваться с толпой, с вульгарщиной, так сказать, поэтому он и изучал ангеологию. Так же и с Есениным – Троцкий любил лирических поэтов. Один из номеров журнала “Огонек” за 1925 год весь посвящен Троцкому и Есенину: фотография Есенина – в гробе, мать, которая пугливо озирается на фотоаппарат; большой некролог; и есть некролог Троцкого, где он называет Есенина не только гражданином Советского Союза, но и гражданином Лирики (Лирики с большой буквы, то есть как бы страны Лирики).

Именно поэтому Есенину разрешено жениться на иностранке, разрешены разъезды по всей Европе и Америке – скандальное свадебное путешествие, закончившееся разводом. И после этого Есенин как ни в чём не бывало возвращается обратно. Поэтому и Маяковский тоже катался вполне спокойно, куда хотел.

Пастернак Борис Леонидович достается Бухарину, то есть “вождю второго разбора” в то время, но который был, так сказать, перспективным; поэтому ему и разрешили иметь своего поэта. Хотя у Пастернака родители были эмигранты. Но он мог постоянно с ними встречаться и встречаться с другими эмигрантами, и это всё тоже без последствий.

Блок. Блока очень хотел себе Анатолий Васильевич Луначарский, но Блок предпочел умереть с голоду – Луначарского Блок не воспринимал на дух. Даже Каменев, кум Блока, по своим внешним проявлениям гораздо приличней. Жена Каменева Ольга Давыдовна (или Давидовна), родная сестра Троцкого, – она хоть не ходила в краденых бриллиантах, а жена Луначарского ходила.

Но даже Есенин не посвящал своих стихов Троцкому. Но советские руководители того времени были люди не совсем безвкусные, даже ценили скромность (Горький о Ленине написал только некролог); Маяковский писал всякие песнопения, но чтобы прямо стихи Феликсу Дзержинскому – не было, хотя упоминал его, но упоминал и Сталина (безвкусица пришла потом в поздне‑сталинские времена).

Своих поэтов могли иметь руководители, так сказать, определенного ранга; а которые ещё “не достигли”, то они иметь своего поэта не могли. Поэтому только в 1925 году и только после смерти Ленина Сталин пригласил троих из этой пятерки (Блок к тому времени уже умер), то есть Есенина, Маяковского и Пастернака, говорил с ними на разные общие темы, о переводах грузинских поэтов (Пастернак потом станет самым крупным переводчиком грузинской поэзии), но это была, конечно же, “проба на роль”.

Примерно начиная с 1923 года и по 1926 год включительно – становление новой советской литературы; эти же годы совпадают и со временем расцвета НЭПа: в 1925 году отменен сухой закон, который был введен в 1914 году. Первая водка называлась “рыковка”, так как Каменев освободил должность председателя Совнаркома, а Рыков стал его председателем.

Как учит нас народная мудрость – говори на волка, говори и по волку. Все эти поэты и писатели были не самозванцы, это были (кроме Горького, который был сильно раздут впоследствии), загубленные таланты. Например, даже Маяковский, который всё-таки уже набил оскомину на зубах бедных советских школьников, до революции писал настоящие стихи. Если посмотреть на пролог к поэме “Война и мир”:

Хорошо вам – мёртвые сраму не имут,

Злобу к умершим убийцам туши!

Очистительнейшей влагой вымыт

Грех отлетевшей души.

Хорошо вам, а мне сквозь строй, сквозь грохот

Как пронести любовь к живому?

Отступлюсь и последней любовишки кроха

Навеки канет в дымный омут.

……………………………………..

Что им, вернувшимся, печали ваши?

Что им каких-то стихов бахрома?

Им на паре б деревяшек

День кое как похромать.

Сегодня ликую – Не разбрызгав, душу живую,

Сумел донесть.

Единственной человечий-

Средь воя, средь визга

Голос подъемлю днесь.

А там расстреливайте, вяжите к столбу.

Я ль изменюсь в лице?

Хотите– туза нацеплю на лбу,

Чтоб ярче горела цель?

Маяковского дореволюционного советская педагогика старалась не внедрять. Недаром Блок о дореволюционном Маяковском сказал, хотя и скупую похвалу, но ведь Блок вообще был скуп на похвалы.

Это – по сравнению с тем, чту Блок писал о Бунине (кстати говоря, поэзия Бунина не выдерживает критики, так как она явно подражательна – это явно перепевы Надсона); как напишет Блок во второй о Бунине критической статье; там в одном стихотворении Бунин называет Каина братом; так Блок и пишет, что “если он не совсем погряз в гордости и в самомнении своего брата Каина, то должен признать, что книгу он написал плохую и вульгарную”. На долю Бунина остаётся подражание, если не Надсону, то Брюсову и даже Городецкому, который принадлежал тому же поколению.

Только после смерти Маяковского товарищ Сталин заявил, что он “остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи” (Пастернак по этому поводу в дневнике напишет, что, “слава Богу, что объявили Маяковского, я всё боялся, что объявят меня”). Наступили времена, когда лучших поэтов начали объявлять; и это никак не относилось к популярности и менее всего относилось к раскупаемости книг, это не относилось ни к каким читательским восторгам. А просто объявлено – вот кто заявлен, тот и будет.

Впоследствии, в конце 50-х годов, уже при Хрущеве, Борис Леонидович, переживший всех, напишет:

Кому быть живым и хвалимым,

Кто должен быть мёртв и хулим,

Известно у нас подхалимам

Влиятельным– только одним.

Не знал бы никто, может статься,

В почете ли Пушкин, иль нет, -

Без докторских их диссертаций,

На всё проливающих свет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю