355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Еремина » Классическая русская литература в свете Христовой правды » Текст книги (страница 29)
Классическая русская литература в свете Христовой правды
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Классическая русская литература в свете Христовой правды"


Автор книги: Вера Еремина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 56 страниц)

Более того, в русских газетах было опубликовано, что Германия объявила войну, а в немецких газетах, что Россия объявила войну. Германия разорвала свои дипломатические связи, и посол покинул свое место только после того, как Николай подписал указ “О мобилизации” (посол умолял его не делать этого).

(В этом отношении, несомненно, более выигрышная международная позиция у России была во Вторую мировую войну – ни один политик не смел оспаривать, что напала Германия и притом вероломно).

Реакция Блока на первую мировую войну была (для нас сейчас) комической: когда по телефону Гиппиус объявила ему, что ведь война началась, то он ответил ей как-то очень бодро – “Вы знаете, война – это, прежде всего, весело”.

На самом деле они ведь погибали от скуки, они были рады любой разрядке. В это время мечтали и грезили на всех уровнях: политики грезили о проливах и восстановлении креста на Святой Софии, тогда как сама Россия – безбожная. Мужик Распутин понимал больше, он-то понимал, что это – “трясина, в которой завязнет страна”.

На всех уровнях считали, что война кончится очень скоро. В этом смысле Бунин даже прав (“Холодная осень”). Человека призывают на фронт и он думает, что война кончится через два-три месяца.

Но в Первую мировую войну Германия с Россией не хотела сражаться. Да и армия Самсонова погибла, защищая Париж и Рененкампф ее предал тоже в “парижах”, а не на восточном фронте.

Командующим восточным фронтом был Гинденбург. Восточный фронт слабо финансировался, слабо пополнялся и техникой и солдатами. Гинденбург стал известен после войны на том, что хотя у него не было крупных успехов, но у него и не было крупных провалов.

Главный удар Германии шел на Францию, а потом на Англию.

Несмотря на коленопреклоненные молебны с пением “Боже, царя храни”, Первая мировая война прошла мимо поэтического сознания России, российского менталитета и, вообще, помимо его творческих возможностей и применения творческих сил.

Первая мировая война не выработала патриотического гимна, а Вторая выработала. Хотя “Вставай, страна огромная” была написана в Первую мировую войну, но не стала гимном, а после некоторой переработки слов Лебедевым-Кумачом, стала гимном во Вторую мировую. Гимном становится то, в чем народ осознал себя, и то, что он подхватил и чём узнал свою душу.

Народ на мобилизацию шел хмуро, и очень скоро начинаются пораженческие настроения и не только в среде интеллигенции, но среди самого простого народа. Об этом четко засвидетельствовал Вениамин Федченков[178]178
  “На рубеже двух эпох”? 1943 год.


[Закрыть]
– стройка и на стройке обыкновенный десятник говорит, – “а нам что, что Николай, что Вильгельм, и сейчас мы голытьба и при Вильгельме будет не хуже”.

Это общее настроение огромной толщи народа: все занимаются каждый своим и правительство неизвестно куда смотрит.

Николаю советовали, чтобы хотя бы на железных дорогах ввести военное положение: Сибирь завалена хлебом, а железные дороги бастуют.

Наша интеллектуальная элита очень скоро забывает, что идет война (Розанов помнит). Блок перед самой войной открывает цикл “Кармен”, а завершает в 1915 году.

Была ты всех ярче, верней и прелестней,

Не кляни же меня, не кляни!

Мой поезд летит, как цыганская песня,

Как в те невозвратные дни.

И в тот же 1915 год пишется “Соловьиный сад”.

(Во Вторую мировую войну это было немыслимо. Только “товарищу Пастернаку” разрешили хотя бы военной гимнастерки на себя не натягивать, да и то, потому что он пользовался особым покровительством товарища Сталина, так как это был его поэт, а все остальные: и Симонов, и Твардовский, и уж такая мелочь, как Сурков. И все, не говоря уж о Твардовском, вписались в эпоху совершенно искренне, и Ахматова в том числе).

Блок писал совершенно искренне “Соловьиный сад”; тут важен менталитет. Важно то, что, вообще говоря, до войны, до напряжения национальных сил, до льющейся крови Блоку почти не было дела. Как-то, конечно, Блок откликался, но в 1916 году и, так сказать, в контексте всего остального. Это

Петроградское небо помутилось дождем,

На войну уходил эшелон.

И вот это, что

… Запевали “Варяга” одни,

А другие – не в лад – “Ермака”.

Таким образом, отношение к войне было глубоко несерьезное, и, собственно, только в 1916 году (Блок, конечно, дал понять кому следует, что он не собирается идти на фронт) его нарядили в военную форму, но служил он в глубоком тылу. Есенин тоже служил в санитарном поезде, но потому что был уже представлен императрице через Распутинский клан. Один Гумилев был в окопах.

Завершается второй год войны, и Блок записывает в дневнике, что – “Я не боюсь шрапнелей, но дух войны есть хамство”.

Но, прежде всего, война – общее горе и в нем не принимать участие!? – это еще надо расценить – не является ли это подлостью.

Сепаратный Брестский мир – это уже продукт большевиков, но еще до всяких большевиков, до всякого Брестского мира, как только произошла февральская революция, так вся наша элита и особенно Валерий Брюсов прямо объявил, что “теперь союзники могут на нас не рассчитывать, наше дело – углублять революцию”. Только Розанов мог сказать, что, друзья мои, если мы – правопреемники, то мы наследуем и обязательства, в том числе и военные.

Но вот происходит февральская революция, происходит всесветная эйфория, предсказанная Блоком

Кто-то велел собираться -

Бродят и песни поют.

И трезвых голосов чрезвычайно мало: трезвым голосом обладал Максимилиан Волошин.

Февральская революция как раз в контексте этой эйфории станет требовать нового национального гимна России революционной. Гимн был написан, притом Бальмонтом; слова были положены на музыку, притом Гречаниновым; и об этом знают сейчас только специалисты.

Надо сказать, что, вообще, идея гимна принадлежит и может быть присвоена только устоявшейся государственности. Гимн “Боже, царя храни” был выпущен в 1832 году, то есть прошло уже семь лет царствования Николая. Хотя слова к гимну были написаны Жуковским гораздо раньше, еще при Александре I в 1821 году (и даже с помощью Пушкина), но слова так и лежали. Только когда Львов эти слова положил на музыку и ее продемонстрировали Николаю I, то он обнял Львова и сказал: – “Ты вполне понял мою мысль”.

После февральской революции страна гимном поперхнулась[179]179
  Февральская революция произошла на Крестопоклонную неделю Великого Поста.


[Закрыть]
. Блок именно в это время начинает сосредотачиваться, именно к марту 1917 года относится очень серьезная запись: запись такого содержания, что как бы оглядываясь на это недавнее прошлое, он записывает так:

“Власть в России делилась на ответственную и безответственную;[180]180
  Безответственная власть – это царь, то есть считалось, что он отвечает пред Богом и перед своей совестью; и ответственная власть – это весь административно-чиновничий аппарат.


[Закрыть]
такое положение требовало людей верующих.[181]181
  Блок помечает веру в помазание, но это можно раскрыть, то есть – это вера в богоустановленность вот именно этой царской власти и церковное миропомазание верховного носителя власти (по Филарету).


[Закрыть]
Такое положение требовало людей мужественных[182]182
  Но последний мужественный император был Александр III.


[Закрыть]
и такое положение требовало людей честных”. Это, так сказать, – аксиома. А дальше, “по мере распространения России вширь и по мере ее развития и раскрытия, требовало четвертого условия – гениальности”. И вот это четвертого условия российским монархам, конечно, негде было взять.

Таким образом, условия для власти в России.

– Вера в помазание. То есть самим надо веровать.

– Мужество.

– Честность.

– Гениальность.

Что касается гениальности, то недаром создана была легенда о гениальности Ленина и, тем более, о гениальности Сталина: она была нужна и именно как скрепа.

После февральской революции уже вся страна требует мира “без аннексий и контрибуций”: большевики просто осуществили намеченное, все лозунги написаны раньше – мир без аннексий и контрибуций. Но мартовские дни Волошин как-то укладывает в свое поэтическое сознание и пишет так:

В Москве на Красной площади

Толпа черным‑черна,

Гудит от тяжкой поступи

Кремлевская стена.

На рву у места лобного

У церкви Покрова

Возносят неподобные,

Не русские слова.

Ни свечи не засвечены,

К обедне не звонят,

Все груди красным мечены

И плещет красный плат.

По грязи ноги хлюпают.

Молчат, подходят, ждут.

На паперти слепцы поют

Про кровь, про казнь, про суд.

Слепых из пригородных мест в царской России в Москву и в губернские города не пускали, а тут полиция исчезла и по улицам ловили переодетых городовых; убийства офицеров, убийство губернатора (Тверского) – это все акты, так называемой, бескровной революции.

Первое Временное правительство было более правое, то есть это правительство, которое характеризуется двумя Львовыми: князь Львов (Георгий) и (не князь) Владимир Николаевич Львов – последний обер-прокурор Синода. Керенский тоже член правительства, но как министр юстиции.

Второе Временное правительство (второго состава) – это Керенский, как председатель правительства, Карташов, как министр исповеданий. Тогда же было объявлено, что смертная казнь в стране отменена и тут же пророчество Волошина – “Революция будет очень кровавой”.

Не надо думать, что Блок жалел об уходе старого – оно всем надоело, надоело до тошноты, до неизбывности и поэтому ждали всё-таки как бы чего‑то новенького. Война этого “новенького” не принесла, так, может быть, принесет вот эта, свалившаяся на Россию, революция. Впоследствии, спустя десятилетия, очень четко заметил архиепископ Иоанн Шаховской, что “новостями человечество заслоняется от Божьей вечности”. Именно это и переживала Россия во всю мощь.

Временное правительство продержалось с марта по октябрь, как острил Волошин – “мартобря, предсказанное Гоголем”[183]183
  “Записки сумасшедшего”.


[Закрыть]
. За эти восемь месяцев правительство сумело абсолютно поменять кожу. Если князь Львов был еще человек мало литературный и имевший какие-то традиции, в том числе и родовые, то Александр Федорович Керенский очень претендовал на высокий литературный рейтинг. Первое, что он делает – это то, что в Чрезвычайную комиссию по расследованию преступлений царского Двора и царской фамилии, то есть прежнего правительства, доведшего страну на край катастрофы, вводит приглашенного члена и этот приглашенный член – Александр Александрович Блок.

Блок никогда не был монархистом и к царю он относился “никак”: вообще, царь, двор для Блока навсегда были вынесены за скобки, потому что царем он ощущал себя. А тут, когда этот царь оказался без власти, гоним и несчастен, только после этого русская литература обратила на него внимание.

Например, у Цветаевой

Помянет потомство

Еще не раз

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз.

………………………

Ваши судьи –

Гроза и вал,

Царь! Не люди,

Вас Бог взыскал.

Но нынче Пасха

По всей стране,

Не видьте красных

Знамен во сне.

Царь, потомки

И предки – сон.

Есть котомка,

Коль отнят трон.

У Блока в дневнике первых четырех месяцев (в 1917 году он регулярно ведет дневник) царь фигурирует только по фамилии Романов. И вдруг, вот именно в связи с работой этой Чрезвычайной комиссии, выслушивая допросы, особенно по распутинскому делу, – тут и Вырубову допрашивали, и Белецкого, – тут он начинает как‑то по‑человечески прозревать, то есть, если угодно, по‑христиански; наконец, он увидел несчастного человека и, прежде всего, ближнего. Начинается имя Царь с большой буквы.

В царе он, прежде всего, замечает, что он – однолюб, никогда не изменявший своей жене. Для Блока – это была большая похвала. Потом, уже незадолго до смерти, когда прогремели все октябри, он, вспоминая свою юность, запишет, что, когда ездил он верхом, женихом будучи, из Шахматова в Боблово,[184]184
  Оба имения находятся недалеко от станции Подсолнечная.


[Закрыть]
то всякий раз у любой, идущей навстречу крестьянской девушки обязательно спрашивал дорогу, зная ее до каждой кочки. Потому что надо было обязательно сверкнуть друг на друга зубами и чтобы сердце екнуло. Потом он в скобочках первый раз опоминается и впервые к нему продирается догадка – “а может быть, дальнейшие падения и червоточина – отсюда”.

В царе он увидел, прежде всего, верность, заботу и преданность. Любовь и преданность, которой были связаны между собой члены этого обреченного (давным‑давно, за столетия до этого) семейства.

Царь Николай II, как и родоначальник этой династии (Голштейн‑Готторпской) Петр III, очень кротко ушел с престола – по выражению Фридриха Великого – “как послушный ребенок, которого отправляют спать”. Когда царю, даже не арестованному, а просто остановленному на станции Дно, принесли текст будущего отречения, сочинённый в ставке, то он внес туда две или три стилистические поправки; да еще и обратился к войскам, призывая их довести войну до победного конца и слушаться и исполнять повеления Временного правительства.

Стихотворение Блока “Грешить бесстыдно, беспробудно” царь имел в своей библиотеке (из цикла “Родина”).

Грешить бесстыдно, беспробудно,

Счет потеряв ночам и дням,

И с головой, от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в Божий храм.

Три раза поклониться долу,

Осенить себя крестом,

Тайком к заплеванному полу

Горячим прикоснуться лбом.

Кладя в тарелку грошик медный,

Три, да еще семь раз подряд

Поцеловать столетний, бедный

И зацелованный оклад.

А воротясь домой, обмерить

На тот же грош кого-нибудь,

И пса голодного от двери

Икнув, ногою отпихнуть.

И на перины пуховые

В тяжелом завалиться сне…

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краёв дороже мне.

Две последние строки всё время повторял про себя Николай и именно, как свой девиз: “Да, и такой, моя Россия, (которая как бы стряхнула его с себя, как ветошь) ты всех краёв дороже мне”.

Блок пишет как бы громадный разросшийся очерк “Последние дни”. Он пишет человеческий документ, и значение этого человеческого документа устареть не может именно потому, что это документ, свободный от любых, и уж тем более политических, страстей. Это документ, который свидетельствует о том, как один думающий, чувствующий и сострадательный человек пишет о страданиях других людей.

Главное, чту Блок тут замечает, так это растерянность и какую-то связанность (как у волка: сплошные флажки – некуда податься). Как-то удивительно была связана и даже в своей энергии была беспомощна бедная царица и, тем более, сам царь. Даже когда он колебался в выборе, то, в конце концов, выбирал самое неудачное. Особенно видно, что царя подкосило Верховное главнокомандование, потому что популярности в армии как полководец, он не имел. Не говоря уже о чехарде в министерствах.

Это всё впоследствии Сергей Николаевич Булгаков назовет “агонией”; это и была агония режима. Но в этой агонии существует нечто другое и, прежде всего, в ней существует страдание.

Эти промежуточные дни со всей эйфорией остались для русского слова бесплодными. Как потом заметит Волошин: – “Когда дана свобода слова, то исчезает свобода мысли, потому что столько в воздухе слов, что мысли некогда сосредоточиться, некогда придти в себя”.

Наступает последнее предгрозовое затишье, наступает сентябрь 1917 года, Блок оформляет свои прозаические записки “Последние дни”. Затем как-то что-то пытается писать: продолжать “Возмездие”, но поэма “Возмездие”, начатая в 1910 году, так и осталась незаконченной. В очередной раз возвращается Любовь Дмитриевна.

Но, как заметит Волошин, что “поэт, настоящий, никогда не является выразителем чувств своего народа”. Наоборот, народ может в произведениях поэта найти свою душу. Волошин пишет буквально так: “Политическая жизнь и народы, как актеры, играющие нутром, откликаются на текущие события страстно и слепо, безо всякого предчувствия о дальнейшем ходе пьесы. Их отношение всегда неверно, они знают свои реплики и не причастны к замыслам драматурга. А поэт – это только тот, кто причастен им” (то есть предвидит и пророчествует).

Вообще любые исторические события складываются из взаимодействия двух воль: воли Божественной (Божьего Промысла) и собрания воль человеческих, ибо Господь внимателен к человеческой свободе. Поэтому явления святых и даже движение чудотворных икон изменяют ход истории, ибо Господь преклоняет Свою волю к воплю Своих рабов.

В данном случае вопль не поднимался. События предрешены и человечество несется в каком-то полу сознательном состоянии, то люди вкушают прямые следствия, когда-то сложившихся причин.

Во всяком случае, проникновение в даль, во временну́ю перспективу событий – это принадлежит пророку и это принадлежит поэту, если его это, так сказать, настигает.

Волошин продолжает – “Поэтому поэт обычно не является выразителем общественного чувства в самый момент переживания. Ни в слепом энтузиазме, ни в темном осуждении, ни в панических страстях народных – нет поэтической истины. Когда говорят о поэте как о выразителе чувств своего народа, это значит только, что народ впоследствии осознал себя по произведениям поэта и успел позабыть о своих, быстро сменяющихся, страстях и заблуждениях. А отнюдь не то, что поэт разделял с народом последовательно все его заблуждения”.

У всех возникает предгрозовое ощущение, а именно, зыбкости, непрочности, как бы подвешенности происходящего. Как будто не только страна, политическое бытие, общественное бытие, но и вся громада, то есть 1/6 часть суши тоже как бы висит на волоске.

События, в общем-то такое настроение подогревали. Ясно, что летнее наступление армии привело к братаниям, то есть было сорвано, и с самого начала было – авантюрой, так как на передовой даже не было известно точно, где находится обоз.

Блок в это время дорабатывал свои материалы и никогда не был поклонником Керенского, в отличие от Андрея Белого и многих своих друзей. Самое главное, Блок видит, что очищения нет; и, действительно, очищение только предстояло. Та эйфория, в которой сначала пребывала страна, а затем и растерянность, в которую перешла страна, – она не располагала к покаянию. Настоящее покаяние придет, когда грянет гром, когда, наконец, станет понятно, что “март” – это была еще интеллигентская шелуха, но она опадет, и революция покажет свое настоящее лицо, свой немыслимый облик. Этот настоящий немыслимый облик Блоку будет суждено запечатлеть.

Лекция №8.

Александр Блок.

Блок и Октябрьская революция. “Двенадцать”.

Окончание пути и загробная участь Блока.

Октябрьская революция. Эту революцию лучше всех смог оценить Максимилиан Волошин – именно потому, что он нашел в себе силы март и октябрь 1917 года понять в единстве. Недаром он говорил: – “мартобря, предсказанное Гоголем” (“Записки сумасшедшего”, 86 мартобря).

В русской революции, в русской жизни сначала было мартобря, а потом пришел “день без числа”, когда живые завидовали мертвым, а гуляющие на свободе завидовали посаженным, иначе приходилось каждое утро в 4 часа вздрагивать, а так – уж всё, определенность.

Об этом – “март прошел, настало бря” Волошин пишет так: “настоящий лик русской революции, тайно назревавший с самого первого дня ее, обнаружился только в октябре, когда с него спала последняя шелуха идеологии. Большевизм был подлинным лицом ее, выявившимся явно, когда разошлась муть солдатского бунта и завершилось разложение армии”.

Братание на фронте и массовое дезертирство началось задолго до Брестского мира, сразу же после февраля. Гражданская война началась, потому что в то время большая часть мужского населения страны была вооружена и никто не собирался сдавать оружия. Вооружена она была благодаря немыслимой, чрезвычайной, превосходящей всякую потребность войны мобилизации, то есть благодаря панике в правительстве, которая владела им уже с августа 1914 года.

Когда октябрь прошел, и лик революции обозначился, то он призвал к жизни великого поэта. Блок уже в это время был давно признанным великим поэтом и Бог дал ему сказать свое слово, притом сказать то, что он сам не мог осмыслить. Это и есть самая вершина поэзии.

Самое лучшее произведение (шедевр) – это такое произведение, где писатель умней самого себя. Таков был Толстой в “Анне Карениной”, таков Достоевский особенно в своих набросках к “Подростку”, к “Братьям Карамазовым” и таков Блок в “Двенадцати”.

Максимилиан Волошин[185]185
  “Поэзия и революция”, в кн. “Россия распятая”, М. 1992 год.


[Закрыть]
тоже любил об этом писать, но не всегда применял свои положения к себе самому. Пишет он так:

“Истинная ценность художественных произведений лежит не в этом,[186]186
  То есть не в отражении действительности.


[Закрыть]
она строится не в замыслах, не в намерениях автора, а в том подсознательном творчестве, которое прорывается в произведениях помимо его воли и сознания.

Вдохновение в высшем смысле этого слова – это именно то, что раскрывается, как откровение по ту сторону идей и целей поэта. В каждом произведении ценно не то, что автор хотел сказать, а то, что сказалось против его воли”.

Пришел октябрь и прошел, пришел ноябрь и прошел, прошел и декабрь, и в январе 1918 года Блок пишет поэму “Двенадцать”. Учредительное собрание еще не разогнано, но большевики еще не в полноте власти, в стране используются керенки, то есть денежная единица Временного правительства.

А Катька с Ванькой в кабаке

У ей керенки есть в чулке.

Как написал Иоанн Шаховской в 1967 году, что “большевики подобрали валявшуюся на земле власть и трудились над нею днем и ночью” и вспоминает евангельское, что “иногда сыны века сего бывают догадливее ангелов в своем деле” (Лк.16.8).

Поэма “Двенадцать” была сразу же оболгана, то есть она не была понята никогда. Первым, кто оболгал поэму, был Иванов-Разумник – дикая жуткая личность. Тот самый Иванов-Разумник, который Есенина сбивал с толку, а особенно проповедовал религию человекобожия. То есть, “раньше по христианству страданиями одного Человека спасался мир, а теперь страданиями мира будет спасаться каждый человек”.

Теперь как-то более понятно, почему из красноармейцев, сбрасывавших в шахту Елизавету Федоровну, двое сошло с ума и похоже, что по ее молитве: человеку, который лишился рассудка, уже никто никогда не втолкует, что страданиями мира, то есть всех остальных, будет спасаться каждый человек, а прежде всего я. Этого никто сумасшедшему не объяснит.

Блок пишет о том, что в это время как бы сходит с ума целая страна. Идею “Двенадцать”, что, мол, 12 апостолов, а впереди Христос – это высказал Иванов-Разумник. Статья, прочитанная в 1932 году в Харбине и приписанная Флоренскому, к счастью, не имеет к нему отношения. Андроник Трубачев (внук Флоренского) это авторство оспаривает многие годы и мне он утверждал, что он нашел настоящего автора, что это был такой протоиерей Федор Андреев (церковный раскольник, который мучил митрополита Сергия своими ложными эсхатологиями).

Иванов-Разумник первый, кто оболгал “Двенадцать”; и выводит его на чистую воду Максимилиан Волошин, который писал так:

“Иванову-Разумнику первому критику поэмы, удалось тютчевского Христа в рабском виде, проходящего по поэме Блока, благословляя русскую землю посредством неприличных передержек и игры словом “впереди”, превратить в большевистского вождя, а красногвардейцев, играя на цифре двенадцать и на именах Петруха и Ванька, в апостолов. Эти наваждения пройдут, а поэма останется”.

Тютчев:

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В красоте твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя земля родная,

В рабском виде Царь Небесный

Исходил, благословляя.

Волошин пишет дальше.

“Удивительно то, что решительно все, передававшие мне содержание поэмы Блока прежде, нежели ее текст попал мне в руки, говорили, что в ней изображены двенадцать красногвардейцев в виде апостолов и во главе их идет Иисус Христос. Когда мне пришлось однажды в обществе петербуржцев, близких литературным кругам и слышавших поэму в чтении, утверждать, что Христос вовсе не идет во главе двенадцати красногвардейцев, то против меня поднялся вопль – как же и Мережковские возмущены кощунственным смыслом поэмы и такой-то и такой-то порвали с Блоком из-за нее – это всё Ваши обычные парадоксы; может быть, Вы будете утверждать, что и двенадцать – вовсе не апостолы.”

Никто из читателей, включая и самого Максимилиана Александровича Волошина, не обладали искусством медленного чтения. Не раз и не два я повторяла, что это основа основ, без этого ничего нет: или надо читать книги медленно и учиться этому, или лучше смотреть телевизор.

Прежде чем читать поэму “Двенадцать”, надо выучить язык Блока, как учат язык зверей, например. У Блока свой язык и его надо учить, иначе он говорит на непонятном языке. Как у Пушкина “Что в имени тебе моём”

Узором надписи надгробной

На непонятном языке.

Начнём с того, что красных флагов в поэме два, третий может быть у двенадцати и может его не быть, но “других” флагов два. Первый флаг, который и расстреливается красногвардейцами, – его несёт не Христос:

Кто там машет красным флагом?

Приглядись-ка, эка тьма!

Кто там ходит беглым шагом,

Хоронясь за все дома?

Трах – тах – тах! И только эхо

Отзывается в домах…

Только вьюга долгим смехом

Заливается в снегах…

Выходит дело, Христос “за вьюгой невиди́м”, а какой-то красный флаг они видят, которым кто-то машет – ключевое слово, что он машет, а кто у Блока машет, мы уже знаем.

Там кто-то машет, дразнит светом

(Так зимней ночью, на крыльцо

Тень чья-то глянет силуэтом,

И быстро спрячется лицо).

Эти “кто-то” – это гости только инфернальные. “Кто-то” возник и спрятался; и вот он “машет, дразнит светом”. Заметьте себе, что тот, кто машет красным флагом, – он тоже дразнит двенадцать.

Всё равно, тебя добуду,

Лучше сдайся мне живьём!

Эй, товарищ будет худо,

Выходи, стрелять начнем!

То есть, машет агент-провокатор и, конечно, происхождения инфернального.

Что же касается Христа, то Волошин абсолютно прав, тут могли быть со стороны Иванова-Разумника только неприличные передержки. Когда Юрий Анненков пытался иллюстрировать поэму, то Блок возражал против того, что Христос должен идти – Он вовсе не идёт. Это пытался изобразить Юрий Анненков, как выразился Блок, что “Он аккуратно несет знамя и уходит”.

Прежде всего, Его не видно – Он “за вьюгой невидим”, но Он и над вьюгой. Единственная фраза, которая завершает поэму – она безглагольная.

Впереди -с кровавым флагом,

И за вьюгой невиди́м,

И от пули невредим,

Нежной поступью надъвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз -

Впереди Иисус Христос.

То есть, совершенно нет глагола. Не известно: стоит ли, ждёт ли, а главное, это что такое “впереди”? – далёкая ли эта перспектива или близкая, но какого-то четырехмерного пространства-времени, потому что “впереди” можно расценивать и по времени.

Таким образом, получается, что все попадаются в ловушку, а сам автор не в силах разъяснить, потому что все сказано – помимо него.

Другая такая же непонятность, которая вызвана неумением говорить на блоковском языке, как у Козьмы Пруткова – “не зная языка ирокезского, как же ты можешь судить о нем?”

Поэма и написана на блоковско-ирокезском языке. Кто такой буржуй?

Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный

Решал всё тот же я мучительный вопрос,

Когда в мой кабинет, холодный и туманный,

Вошел тот джентльмен. За ним – мохнатый пёс.

Вот это, то, что кончается – тот джентльмен вошел; и о чём говорит джентльмен? – о том, что ты не свободен.

Пред гением судьбы пора смириться, сцр.

…………………………………………………….

Тот джентльмен ушел, но пёс со мной бессменно.

В час горький на меня уставит добрый взор,

И лапу жесткую положит на колено,

Как будто говорит: Пора смириться, сцр.

Джентльмен – инфернальный гость – ушел, а пёс остался, как и в “Двенадцати”. Буржуй – это джентльмен, только в лексике “Двенадцати”.

Буржуй куда-то делся, а пёс пошел за ними.

Они тоже боятся пса:

Лучше сдайся, шелудивый,

Отойди поколочу!

А перед этим:

Отвяжись ты, пес паршивый,

Я штыком пощекочу.

И, однако же (у пса своё задание):

Скалит зубы – волк голодный -

Хвост поджал, не отстаёт…

Пса Блок смог осмыслить и сам – он вспомнил пуделя, который превращается в Мефистофеля в поэме “Фауст” у Гёте. Блок пишет в дневнике – “Теперь-то я понял Гёте[187]187
  Запись в записной книжке от 29 января 1918 года; “Я понял Faust’a.”Knurre nicht, Pudel”. (“Не ворчи пудель” – нем.).


[Закрыть]
”.

Эти две несообразицы и были “не прочитаны”; третья, не прочитанная не сообразица, которая зависит уже не от знания блоковского языка, а только от искусства медленного чтения. Например, кому принадлежат слова “У тебя на шее, Катя” и весь этот монолог – они принадлежат не Петрухе, а Ваньке.

Ай, да Ванька, он плечист!

Ай – да Ванька, он речист!

Катьку-дуру обнимает,

Заговаривает…

Запрокинулась лицом,

Зубки блещут жемчугом…

Ах ты, Катя, моя Катя,

Толстоморденькая…

А дальше прямо прямая речь:

У тебя на шее Катя,

Шрам не зажил от ножа.

У тебя над грудью, Катя,

Та царапина свежа!

Эх, эх попляши!

Больно ножки хороши!

То есть, даже таких простых вещей наши критики, и Максимилиан Александрович Волошин в том числе, не прочли. Никто не обратил внимание на то, что отставшего от двенадцати Ваньку-ренегата, зовут Иоанном, то есть именем любимого ученика.

“Двенадцать”, видимо, потому, что дьявол сам ангельской природы и нового сам выдумать ничего не мог: он созерцатель, а не творец.

Не прочитанная, не проработанная, не понятая, не узнанная поэма – Блоку досталась как Божья расплата за его великую прижизненную славу, он должен был в конце жизни испытать свой кеносис.

Что касается Самого Христа, то в данном случае Максимилиан Волошин, видимо, прав, что в этом появлении Христа в конце “вьюжной поэмы” нет ничего неожиданного. Как всегда у Блока, Он невидимо присутствует и сквозит сквозь наваждения мира.

После первого “Эх, эх, без креста” – Христос уже здесь.

Красный флаг в руке у Христа – в этом тоже нет никакой кощунственной бессмыслицы: “кровавый флаг” – это новый крест Христа, символ Его теперешних страстей, то есть, новое предсказание.

Но этому грядущему – пророков было много. Когда Временное правительство объявило отмену смертной казни, Волошин тогда же написал: “Значит, революция будет очень долгой и очень кровавой”[188]188
  Волошин, “Самогон крови”.


[Закрыть]
.

Блок написал то, что “через него сказалось”, он этой поэмы никогда не читал вслух, хотя нечего было есть. У Блока после этой поэмы, собственно, поэзия кончается, начинается жизнь. Были написаны “Скифы”, но это стихотворение наполовину политическое, недаром тот же Волошин сближал ее с пушкинской “Клеветникам России”.

Скончался Блок 7 августа 1921 года, хоронили его 10 августа, то есть в самый день Смоленской Божией Матери и на Смоленском кладбище.

Новые властители России, в общем-то, звероподобными не были; и уж, во всяком случае, они все были меценатами: каждый из них имел своего поэта[189]189
  Такое положение продолжалось до последнего времени. Первый, кто не имел своего поэта, был Андропов, который приласкал режиссера Любимова. Мадам Брежнева имела трёх поэтов на ленточке: Евтушенко, Вознесенского и Марину Влади.


[Закрыть]
(причем “делили” поэтов более или менее мирно). Ильичу достался Горький. Прямо как

В деревне умер мельник. Похоронив отца,

Наследство поделили три брата-молодца.

Один себе взял мельницу, другой ослу был рад

А кот достался младшему, кота взял младший брат.

Горький, имеющий большое всеевропейское имя, достался вождю революции. Второй вождь революции, Главковерх Лев Давидович Троцкий, урожденный Бронштейн, себе выбрал с умом (и этот выбор делает ему честь) – Есенина. Дзержинский – Маяковского.

“Выбор” происходил по обоюдному согласию – и что же делал поэт? А что делает собачка? Кушает. И достаточно, что собачка есть.

Маяковский даже “пользовался” отчасти. Поэтому, например, Осип Брик был сыном крупнейшего бриллиантщика в России – и благодаря связям Маяковского с Лубянкой он (то есть Брик – отец) избежал расстрела и спокойно у Сухаревки торговал “рыжиками”, то есть виттевскими золотыми рублями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю