412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Бурсак в седле » Текст книги (страница 1)
Бурсак в седле
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:17

Текст книги "Бурсак в седле"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Валерий Поволяев
Бурсак в седле

Часть первая

На охоту вышли рано – солнце едва проклюнулось сквозь душную серую наволочь уходящей ночи, обозначилось темной розовой точкой, осветило тайгу тревожно и коротко, и через несколько минут пропало. Комары, гудевшие в воздухе, будто аэропланы, взъярились, заплясали, сделались лютыми – спасу от них не стало.

Иван Калмыков с силой саданул себя по шее, раздавил в кровь пару крупных, напившихся до отвала насекомых, подкинул в руке старый кавалерийский карабин и выругался:

– Кусаются – будто дробью хлещут! И какая только нечистая сила выдумала этих комаров?

Его напарник Григорий Куренев поспешно рассовал по карманам патроны.

– Пора бы вам к ним привыкнуть, господин подъесаул! Столько времени у нас живете, столько пота и кровушки скормили им, а все свыкнуться не можете… Меня они, например, совсем не замечают.

– У тебя, Гриня, кожа толстая, как сапожная стелька. А какой комар, скажи, может прокусить сапожную стельку, а?

– Тут встречаются такие комары, что не только сапожную стельку – седло прокусывают.

– Ага! – Калмыков не выдержал, усмехнулся иронично. – Есть вообще такие комары, что с аэропланами запросто в воздухе сталкиваются… Комару хоть бы хны, он, как ни в чем не бывало, летит дальше, а аэроплан с поломанными крыльями врезается в землю. Мотор – в одну сторону, хвост – в другую, а господин авиатор в порванной кожаной одежде висит на дереве, глаза таращит, не может понять, что с ним произошло.

Куренев захохотал оглушающее громко, будто из ружья начал палить по фазанам, – обхохотавшись, сгибом пальца смахнул с глаз слезы, похвалил напарника:

– Вы – большой молодец, Иван Палыч, здорово рассказывать умеете. Талант… Только рассказ ваш – это же во! – Куренев согнул крючком прокопченный, коричневый от табака и костерного дыма указательный палец, показал его Калмыкову. – Загнули вы! Здорово загнули…

– Хочешь – перекрещусь! – предложил Калмыков. – Ничего я не загнул, сказал правду и только правду!

Куренев засмеялся вновь, потом поднес к губам кулак, оборвал смех, словно бы вытряхнул себе в ладонь разные добрые и недобрые слова, очистился от них и проговорил озабоченно:

– Пора идти, Иван Палыч, солнце скоро поднимается совсем, тогда нам с вами не до охоты станет – все зверье попрячется.

– Не попрячется, – уверенно произнес Калмыков. – Пошли!

В последнюю минуту, уже на окраине станицы, перед тем как нырнуть в густую душную сумеречь уссурийских дебрей, Куренев замедлил шаг:

– Может, все-таки лошадей возьмем, Иван Павлыч? Как считаете?

– Зачем?

– Чтобы ноги не бить.

– Задерут наших лошадей медведи, Гриня.

– Не дадим.

– А медведи у тебя и спрашивать не будут.

– Мы найдем, чем воздействовать на косолапых, – Куренев ласково провел ладонью по ложу карабина. – Косолапые будут довольны.

– Гриня, я сказал: «Нет!»

– Понял, господин подъесаул, больше вопросов не задаю. – Куренев поддернул на плече карабин и поднял вверх обе руки. – Главное, чтобы ноги потом не ругали голову.

– Ты пойми, Гриня, я соскучился по тайге, – Калмыков повысил голос, потом, словно бы не зная, куда деть свободную руку, поправил ею светлые, аккуратно остриженные усы – выгоревшие, пропахшие дымом, редькой, водкой и огурцами, заквашенными в дубовой бочке, у таких огурцов и вкус особый, – давно не ходил по ней… А мне так надо пройтись по ней сейчас, так надо… – Калмыков сжал руку в кулак, стиснул пальцы сильно, даже костяшки затрещали, словно бы он их раздавил. Тайга мне иногда даже снится. А я, ты знаешь, Гриня, человек не слабый, мне всякая ерунда сниться не будет.

– Знаю это, Иван Палыч, – Куренев боднул головой воздух, прогоняя крупных назойливых комаров, – видел вас в деле, ведаю, каким может быть Иван Палыч Калмыков. И раз уж тайга начала сниться – значит не довольна она, значит, обязательно надо повидаться с ней.

Калмыков ничего не сказал на это, резко свернул вправо и врубился в высокие черные кусты, облепленные белесыми легкокрылыми насекомыми, похожими на летающую тлю. Тля высоким гудящим облаком поднялась над ветками, воздух опасно заколебался. Калмыков на ходу сломил лапу у молодой елки, шлепнул ею себя по шее, потом еще раз шлепнул, затем прошелся по спине.

Тля, гудя жадно, голодно, отступила от него.

***

Уходить далеко от станицы охотники не собирались, рассчитывали побывать на солонцах, расположенных километрах в двух от жилых домов, взять там молодого, не обремененного рогатыми детишками козла и вернуться домой. «Семейных» договорились не трогать, – особенно самок – пусть живут и воспитывают подрастающее поколение, – бить только одних самцов. Планировали также посидеть на берегу какого-нибудь говорливого ручья, поджарить на костре козлиную печенку, полакомиться ею, запить еду студеной водой, от которой ломит зубы. Но недаром говорится: «Человек предполагает, а Бог располагает»…

На солонцах козлов не оказалось – то ли люди какие недавно здесь прошли и, дыша ханкой – плохой китайской водкой, которую гонят из гнилого риса, вонючим табаком, прожигающим в легких дыры, потея и сморкаясь, распугали всю дичь, то ли тигр устроил тут лежку, то ли еще что-то произошло. Ни Калмыков, ни Куренев определить этого не смогли, но солонцы были пусты…

Калмыков выругался, сшиб точным плевком жирного паука, повисшего на серебряной нитке.

– В трех километрах отсюда есть еще одни солонцы, – сказал Куренев, – пошли туда.

– Пошли! – Калмыков заткнул за ремешок форменной казачьей фуражки небольшую кедровую лапу – этой хитрости он научился на войне у немцев. С одной стороны, это маскировка, с другой – мухи не кусают; комары, конечно, не такие глупые существа, как мухи, но кедровую хвою тоже не любят, начинают пищать жалобно, отваливают в сторону; что же касается мокреца, мошки, кусачей тли, то на них этот немецкий фокус не действует, – и сразу стал похож на индейца, находящегося на боевом задании и приготовившегося сварить из какого-нибудь белого вкусный суп… Первым двинулся дальше по чащобе, чуть прихрамывая на одну ногу – след фронтового ушиба. Калмыкова тогда придавило лошадью; иногда этот ушиб проявлялся внезапной хромотой.

Был подъесаул Калмыков, как всякий конник, кривоват, ногами мог чертить дуги, будто он полжизни провел в седле, обнимал конечностями крутой конский круп, но, несмотря на криволапость и легкую хромоту, по тайге двигался очень уверенно, по-охотничьи бесшумно, бросал взгляд то в одну сторону, то в другую, все засекал и, если что-то ему не нравилось, стискивал желваки так, что те крупными каменными кругляками начинали бугриться под кожей.

Прошли километра полтора и присели отдохнуть на поваленной пихте. Калмыков сломил еще одну хвойную ветку, сунул ее под ремешок фуражки, затянул ремешок шлевкой. Огляделся, поворачивая голову резкими птичьими движениями.

– Что-то, Гриня, пусто в тайге – нет зверья! А должно быть. И козлы должны быть, и кабаны, и изюбры.

– Я и сам, Иван Палыч, понять ничего не могу.

Где-то далеко вверху, над макушками деревьев, плавилось, брызгалось жаром, неторопливо двигаясь по прочерченному на невидимой карте курсу, солнце, но лучи его вниз, к комлям деревьев, во влажной серый сумрак не проникали, свет застревал в ветках; лишь в некоторых местах он окрашивал сумрак в бодрящую розовину и пропадал, бесследно растворяясь в угрюмом пространстве.

– Что, Иван Павлыч, хотите вернуться в станицу? Устали?

– Нет, не устал, – раздраженно проговорил Калмыков, – я же сказал, что соскучился по тайге.

– Возвращаться, значит, не будем?

– Без добычи не будем.

– Мне такая твердость нравится, – похвалил подъесаула Куренев. – Любо!

Старое казачье слово «любо» на востоке произносилось редко – не привилось оно, как, скажем, в Кубанском войске, в Донском или в Терском, хотя слово это очень славное, слух ласкает и душу греет, но здешние казаки скорее подхватят и понесут дальше что-нибудь китайское, «сюсю» или «мусю». Странные люди!

Оттаивая, Калмыков улыбнулся, показал напарнику желтоватые прокуренные зубы:

– Любо! – С хрустом выдрал из земли пук травы, стер им налипь с сапог, стукнул одним каблуком о другой, стряхивая сор, оставшийся после травы, затем оперся прикладом карабина о землю, собираясь подняться, но Куренев поднялся первым, приложил палец ко рту.

– Тихо, Иван Палыч, – едва слышно пошевелил он губами.

Калмыков беззвучно поднялся, также немо шевельнул губами: —Ну?

– Крик я слышал… Далекий.

– Человек кричал? Или кто-то еще?

– Не знаю.

Калмыков вытянул голову, прислушался. Среди деревьев перелетали сойки, галдели базарно, но резкие кухонные голоса их не были громкими, увязали в духоте тайги; еще попискивала тоненько, ладно, просила своего суженого, чтобы не сердился за жиденький обед – в следующий раз она наловит гусениц побольше и потолще, таких, что в клюв вмещаться не будут, – незнакомая птичка… вот и все. Что еще было слышно?

Больше ничего.

– Жалобный был крик, – добавил Куренев тихо, – очень жалобный.

– Кто-то кого-то сожрал…

Куренев отрицательно качнул головой.

– Нет, гут было что-то другое. На всякий случай, Иван Павлыч, загоните патрон в ствол.

– У меня всегда патрон в стволе… Фронтовая привычка.

– Да-а-а… Там кто раньше успеет пальнуть – тот и пан, – Куренев вновь вытянул шею, напрягся, стараясь не упустить ни одного звука, даже самого неприметного, все, что доходило до него, фильтровал; звуки, которые могли сопутствовать опасности, отделял.

А опасные звуки были. И вкрадчивый недалекий шорох, словно бы по траве проползла гигантская змея, и шипенье, будто на раскаленную сковородку плеснули воды, а она превратилась в пузырчатый блин и растворилась с хлопаньем и фырканьем. Раздался также чей-то топот – как будто невдалеке, в кустах, пробежал казак с кривыми заплетающимися ногами, разворошил сочную траву и поднял в воздух тучу жалобно пищавших комаров.

– Ну чего, слухач? – спросил Калмыков. – Засек что-нибудь?

– Пока ничего.

– Может, и не было ничего?

– Было, Иван Павлыч, было, – Куренев подкинул в руке карабин. – Двигать отсюда надо, пока на нас сзади мама не напала.

Мамами в станицах уважительно звали тигров. Кто-то когда-то придумал это уважительное прозвище, и оно осталось, уцелело во времени, дожило до сих пор. Калмыков глянул в одну сторону, потом в другую. В душном стоячем воздухе крутилась мошкара – рябило перед глазами этакое живое неприятное пшено, спускалось к земле, стригло траву, потом вспархивало вверх, под ветки деревьев, мельтешило там несколько минут, затем начинало вновь опускаться вниз.

Тревожно было в тайге.

Возможно, Куренев прав – не исключено, где-то рядом крутится мама, наблюдает за ними, выбирает момент, когда можно будет напасть на людей. Пахло чем-то кислым, гнилым, запах этот щекотал ноздри, на кончики ресниц наползали мелкие, рожденные раздражением слезы.

– Пойдемте, пойдемте, господи подъесаул, – напарник ухватил Калмыкова за рукав, потянул, – пойдемте отсюда. Крик, который я слышал, – нехороший.

Калмыков растянул рот в насмешливой улыбке.

– Что ты говоришь, Гриня! Испугался, что ль?

– Нет, не испугался. Но разобраться, что это за дребедень, надо. Кто кричал, почему мороз по коже ползет, почему делается не по себе?

Что-то тут, господин подъесаул, не то…

Они прошли метров двадцать, врубились в бурелом, и Куренев вновь остановился. В угрожающем движении выставил перед собой ствол карабина. Повернул к Калмыкову голову.

– Слышали что-нибудь, Иван Палыч?

– Нет, – тот отрицательно качнул головой.

– Может, мне померещилось?

– Всякое может случиться, – лицо у Калмыкова сделалось насмешливым.

Куренев вытянул шею. Невдалеке по траве проскакала белка, звонко цокнула, затем, вцепившись когтями в кору дерева, понеслась вверх. Вновь звонко и зло цокнула. Низко, петляя между стволами, пронеслась небольшая хищная птица, с лету сшибла какую-то невзрачную птаху, резко устремилась под кроны деревьев, оттуда вновь спикировала вниз, подхватила птаху цепкими лапами и растворилась в горячем сером сумраке. Куренев, не двигаясь, продолжал слушать пространство.

Было тихо. Тайга всегда бывает наполнена громкими звуками, птичьими криками, пением, зверушечьим шебуршанием, свиристением, шипением и стонами; у каждого существа – свой голос и свой язык, все сливается в единый хор, а тут – ничего… Ничего, кроме отдельных звуков. Словно бы в тайге угасла жизнь.

Ну? – поинтересовался Калмыков.

– Приблизилось, – неуверенно проговорил Куренев.

Ощущение тревоги не проходило. Скорее, наоборот, – оно нарастало.

– Не пойму что-то, – беззвучно, будто немой, зашевелил губами Куренев, – неужто приблизилось?

Они стояли молча минуты три. Неожиданно из замусоренной глубины леса, из темной чащи, до них донесся протяжный стон, прервался, затем раздался вновь. Куренев ощутил, как по коже у него пополз холод, а хребет сделался влажным от пота. Калмыков также вытянул голову.

Будучи человеком взрывным, со сложным характером, – иногда характер этот доводил подъесаула до бешенства, – в минуты опасности Калмыков делался спокойным и холодным, как кусок льда, наливался силой и готов был часами рубиться с неприятелем. Лицо у него побелело, под глазами образовались сизые тени, желваки напряглись. Калмыков нагнул голову, будто боксер на ринге.

– Этот звук ты слышал, Гриня? – спросил он.

– Этот.

– Это не звук, это стон. Стон человека, который вот-вот должен умереть. Уже концы отдает, находится в агонии, но еще живет. Иди, Гриня, влево, я вправо, сейчас мы возьмем его в кольцо. А там видно будет…

Калмыков сделал несколько шагов вправо и словно бы провалился в некий захламленный зеленый омут; Куренев тоже провалился в такой же омут, исчез в нем с головой. Калмыков остановился, прислонился плечом и пробковому дереву, покрытому мшистой зеленой шкуркой – пробку доедал лишай, – замер, рассчитывая услышать тяжелый стон умирающего. Вместо этого из чащи принесся зажатый вздох, повис на ближайшем кусте, но и этого Калмыкову было достаточно, чтобы сориентироваться.

Он вспомнил случай, произошедший на фронте. В Карпатах дело было, в позднюю весеннюю пору. Весна тогда задержалась, замерла в своей поступи, хотя солнце проклевывалось сквозь облака и освещало землю скудным красным светом и заставляло шевелиться сугробы, а ночью припекал мороз совершенно зимний и все запечатывал в броню. Сугробы сделались будто бы отлитыми из чугуна – не только нога человека не проваливалась, даже лошадиные копыта и те прочно стояли на металлической поверхности сугробов, не продавливали их, воздух стекленел!.. У заснувшего в окопе человека шинель примерзала к спине. Суровая была весна. Хуже зимы. Впрочем, зима зиме – рознь.

Однажды ночью на нейтральной полосе – небольшом пространстве, изрытом воронками, раздался тихий, родивший оторопь стон – он проникал в душу, в сердце, выворачивал все наизнанку – такой это был стон. Описать его было невозможно, описанию он не поддавался, – у двух солдат прямо в окопе случилась истерика, будто у изнеженных слабонервных дамочек, и тогда Калмыков, командовавший спешенными казаками, послал двух человек на нейтралку – проверить, кто же стонет… Вдруг наш?

Хотя наших там вроде бы не должно быть – днем в окопах произвели пересчет, все находились на месте, ранней ночью к немцам ходила разведка, но и разведчики вернулись все, ночевать расположились дома… В общем, проверить все равно надо было.

А тихий, рожденный неизбывной болью стон продолжал держать окопы в напряжении. Не спал никто.

Два человека, скребя локтями по насту, уползли в темноту. Вернулся один. Второй был убит немецким ножом прямо в сердце, напарник выволок его тело, чтобы похоронить по христианским обычаям…

Разгадка же оказалась проста.

В одной из воронок лежал без сознания, с развороченным животом немец в форме горной егерской бригады и стонал, рядом сидел другой немец – битюг с литыми плечами и двадцатикилограммовыми кулаками, дежурил. Вооружен он был двумя ножами.

Когда посланцы Калмыкова доползли до этой воронки, там уже лежало двое русских с перерезанными глотками – приползли из других окопов; битюг постарался их не упустить.

В воронке завязалась драка. Одного из калмыковцев битюг убил – ловким ударом ножа почти целиком отсек ему голову, второй – казак из-под Гродеково, оказался ловчее и сильнее немца и уложил его.

Стон, доносившийся из замусоренных уссурийских глубин, из серого жаркого мрака, чем-то напоминал тот стон, который издавал тяжелораненый немец весной шестнадцатого года.

Подъесаул передернул плечами, оттолкнулся локтями от замшелого пробкового ствола и шагнул прямо в куст, покрытый красными, влажно поблескивавшими ягодами, раздвинул его, следом смял другой куст, такой же, только поменьше, машинально, щепотью сдернул с ветки несколько ягод, отправил в рот, подумал, что надо бы нарвать ягод побольше, ведь это – целебный лимонник.

Вкус у лимонника – горький, свежий, у этих ягод вкус тоже был горьким, но это была явно не та горечь, что у лимонника, – какая-то закисшая, и Калмыков, поморщившись, выплюнул красную жеванину.

Еще не хватало съесть какую-нибудь отраву, волчью ягоду, и свалиться на землю с приступом желудочной рези.

В следующее мгновение он забыл о красных горьких ягодах, на ходу, не останавливаясь, смял еще несколько небольших кустов, перелез через завал осклизлых, начавших гнить деревьев, и очутился на небольшой, густо завешенной нитями паутины поляне. Недовольно поморщился – странно и страшно выглядела эта поляна, будто ее целиком соткал некий гигантский паук, ловил теперь в сети людей и зверей и пожирал их.

По левому краю поляны был проложен неровный темный след, как по осенней белой изморози. Это был след человека. Если бы прошел зверь, изюбр или козел, след был бы ровным, словно рисованным; человек же всегда оставляет после себя стежок рваный, неопрятный, будто бы ходок был сильно выпивший… Калмыков обвел поляну стволом карабина, готовый каждую секунду надавить на спусковой крючок, сжал губы в твердую складку: там, где прошел человек, может не только стон раздаваться.

Ходоков, судя по всему, было двое, шли нога в ногу, след в след, чтобы поменьше оставлять мятой травы, двигались осторожно – кого-то боялись.

«Это китайцы, – подумал Калмыков, – женьшень ищут, лимонники сдирают с кустов, за древесными лягушками охотятся!..» На щеках у подъесаула появились кирпично-твердые желваки: ходоков из-за кордона он не любил.

Согнулся над следом, увидел отчетливый отпечаток ноги: травинки, попавшие под подошву, не успели распрямиться, были придавлены. Значит, люди прошли здесь совсем недавно. Калмыков, будто зверь, потянул ноздрями воздух, ощутил в нем примесь пота, ханки и еще чего-то, схожего с прокисшей едой, вновь недовольно поморщился. Услышав над собой сухой треск, поднял голову. На высоком дереве, обламывая сухие сучки, неуклюже топталась, прогибая ветку, ворона, вытирала о лапы клюв и следила одним недобрым зраком за человеком.

Второй зрак дежурил, находился на стреме, обозревал пространство: нет ли в нем чего худого и опасного?

Калмыков хотел хлопнуть в ладони и спугнуть ворону, но в следующее мгновение остановил себя. Ворона эта – колдунья; хлопок принесется обратно, и неведомо еще, пустой он будет или с начинкой.

Из замусоренной глубины до него снова донесся стон – слезный, жалкий, на стон не похожий. Калмыков ощутил, как на горло ему легли чьи-то невидимые пальцы, и он бочком, бочком, стараясь, чтобы ноги при движении попадали в следы, уже оставленные людьми, обошел поляну и вновь, почти беззвучно, гася на ходу собственный шум, врубился в кусты.

Все вокруг было рябым – зелень рябая, стволы деревьев рябые, покрытые светлым недобрым крапом, далекое небо между двумя макушками – рябое, ворона, оставшаяся сидеть на ветке, тоже была рябой, словно ее обрызгали жидкой известкой. Калмыков ощутил, как у него сама по себе задергалась щека, внутри возник и тут же исчез холод – подъесаул подавил его…

Он проскребся сквозь кусты с трудом, быстро запыхался, остановился, чтобы оглядеться и перевести дух, посмотрел вверх, в прореху, образованную толстыми кривыми ветками. В прореху протиснулся плоский неяркий луч солнца, упал в траву. Несколько мгновений, ушибленный, лежал неподвижно, потом ожил, чуть передвинулся по зелени и исчез. Ветки вверху сомкнулись, и прорехи не стало.

Перед лицом Калмыкова возникла толстая, в налипи водяных капель и пота паутина, ловко перекинутая от одного куста к другому. Посреди сетки, недоуменно тараща глаза, сидел толстый паук с ярким коричневым крестом, нарисованным на шерстистом упитанном теле. Калмыков невольно притормозил, потом, что было силы, шарахнул прикладом по пауку.

Тот, будто гуттаперчивый мальчик, унесся в кусты; в сетке образовалась крупная черная дыра. Калмыков выругался матом.

– Нечисти нам всякой только не хватало, – он брезгливо поерзал прикладом карабина по траве, стирая с оружия противную паучью мокроту, передернул плечами – внутренностей у паука оказалось не меньше, чем у крупной мясистой курицы.

В стороне послышался треск сломанной ветки. Калмыков стремительно развернулся, ткнул в пространство карабином, но в следующий миг опустил оружие – это Куренев так неаккуратно пробирался сквозь кусты, давил ветки. Лазутчик, называется!

Между стволами, ловко огибая их, пробежал слабенький, пахнувший травяной прелью ветерок, и до Калмыкова вновь донесся угасающий, страшный, похожий на полет смерти стон. Подъесаул, словно бы подстегнутый, вскинулся, сделал несколько поспешных шагов, вгрызаясь в чащу, но в следующее мгновение замедлил ход, перевел дыхание. Спешить в тайге – последнее дело; спешить тут надо, оглядываясь, иначе быстро окажешься в чьей-нибудь пасти, либо в лицо тебе вопьется острыми зубами беспощадная змея-стрелка, прыгающая прямо с земли…. Яд у стрелки – смертельный, лекарств от него – никаких. Говорили, во Владивостоке работает кто-то над сывороткой, способной вывести человека после укусу из комы, – но работает ли?

Россия катится в бездну, в никуда, люди месят друг друга, счет идет на десятки тысяч, убить ныне человека стало легче, чем зарезать курицу, так занимается ли кто-либо это сывороткой ныне? Вряд ли. Скорее всего, этот человек занят другим – спасает себя самого и свою душу.

Калмыков огляделся и увидел серый, словно бы запыленный хвост змеи, удиравшей от него в дебри, вскинул карабин, чтобы послать вдогонку пулю, но тут же опустил оружие.

Из глубины чащи вновь прилетел стон, словно бы там сидел некий колдун. Стонал, подманивал к себе людей, посылал стоны то в дну сторону, то в другую, потешался, азартно потирал руки – любил подурачить людей. Калмыков розыгрышей и насмешек не признавал, крепко стиснул зубы – даже в висках у него нехорошо зазвенело, перед глазами поплыл нездоровый розовый сумрак.

Путь перегородили несколько поваленных деревьев. Они лежали плотно, одним сомкнутым рядом, с отслаивающейся шкурой, приросшие к земле, безобидные на вид, но очень опасные для человека. Всякий таежный ходок съезжает со ствола задом вниз, словно бы эти гниющие деревья намазаны мылом – не одолеть. Сопревшая шкура ствола бывает такой скользкой, что не только люди и козы, но даже ловкие медведи ломают в таких буреломах лапы. Калмыков сгоряча поставил ногу на ствол, лежавший с краю, – показалось, что ствол уже подсох и покрылся пылью, время его обработало – человека не опрокинет, и тут же, чертыхнувшись, полетел на землю. Карабин вырвался у подъесаула из рук и по-козлиному отпрыгнул в сторону, будто живой.

Чертыхнувшись вторично, Калмыков перекатился по траве, ухватил карабин пальцами за цевье, оперся на оружие, как на костыль, и поспешно поднялся. Недобро поиграл желваками: если оружие само выпрыгивает из рук – плохая примета. Низко, опахнув лицо размеренными движениями крыльев, над ним пронеслась ворона, каркнула громко и злобно. Калмыков вскинул карабин и чуть было не нажал на спусковой крючок, но в последний миг сдержал себя. Поспешно выдернул из защитной дужки предохранявшей курок.

Ворона засекла движение, которое сделал человек, злобное карканье у нее застряло в глотке, будто кость, шарахнулась в сторону, чуть не врезалась в кривой кленовый ствол, подъеденный ядовитой ржавью, проступавшей на земле, заполошно хлопнула крыльями и исчезла.

– Так-то лучше, ведьма! – угрюмо пробормотал Калмыков.

Из темной, плотно забитой валежником чащи прибежал заморенный, совсем лишенный сил ветер, вместе с ним опять прилетел тихий шелестящий стон, выбивший у Калмыкова на коже холодную болезненную сыпь.

– Тьфу! – он покрутил головой, нервно раздернул воротник на старой гимнастерке – нечем было дышать.

Через несколько мгновений стон повторился. Калмыков скатился в крутой, серебрившийся от летней паутины ложок, сделал неловкий шаг, подскользнулся, но на ногах удержался и, пригнувшись, словно бы для прыжка, огляделся – надо было понять, откуда прилетает этот страшный стон?

Он двигался в правильном направлении. Под ногами среди серебряно посверкивавших нитей чернела какая-то ягода, поблескивали листья костяники-пустоцвета – ни одной ягодки не было на сочных резных стеблях; отдельно, стайкой, росли кусты лимонника, а к лимоннику плотно примыкал багульник, который в тайге обычно не растет, все больше старается выбирать место на ветру, на вольном воздухе; ветры здешние бегают по сопкам да по отрогам Сихотэ-Алиня с такой скоростью, что на лошади не догнать. Калмыков двинулся дальше.

Под сапог попал жирный, с тяжелой шляпкой гриб, косо росший из земли, – быть прямым мешал взъем ложбины; Калмыков с силой поддел его сапогом. Безобидный гриб лишь ахнул от боли, взлетев в воздух, влетел в острый кленовый сук, повис на нем, как на гвозде.

Выбравшись из ложбины, Калмыков вновь услышал тихий протяжный стон, остановился. По коже пробежал колючий мороз. Вот чего не любил Калмыков, так это оторопи, перехваченного дыхания, мороза, бегающего по коже. Зло замычал, ладонью ударил на шее разбухшего от крови комара, размазал след.

Источник стона находился где-то недалеко, подъесаул шел правильно. Прислушался – вдруг хрустнет сучок под ногами у Куренева, но тот двигался беззвучно – приспособился.

– Молодец, – шепотом похвалил его Калмыков и втиснулся в чащу. Помечал всякие мелочи – лисенка, высунувшего из кустов свою любопытную мордаху, крупную лесную мышь, пробовавшую раскусить молодой орех, слишком рано выпавший из зеленой уздечки, невысокое неприметное растение, очень похожее на женьшень. Калмыков прошел мимо, обогнул куст, облепленный паутиной, и врубился в высокие папоротниковые заросли.

На ум пришло старое поверье, которому никто еще не нашел подтверждение, сколько народ его ни искал: тот, кто увидит цветущий в ночи папоротник (а папоротник цветет только ночью), тот станет богатым человеком.

В детстве Калмыков тоже пробовал найти цветущий папоротник. Ночью с мальчишками даже убегал в предгорья, с «летучей мышью» обследовал заросли, думал, что на огонь керосинового фонаря из гущи папоротника обязательно высверкнет ответный огонь и тогда он двинется к нему… Но, увы, – тщетно. Калмыков ни разу не видел цветущий папоротник. И никто не видел.

Правда, в предосеннюю пору, в середине августа, встречался – и не раз – папоротник с ветками, раскрашенными в разные цвета – каждая лапка имела свой оттенок – от фиолетового и темно-красного до оранжевого и бледно-желтого; выглядели такие кусты нарядно, но это было не цветение папоротника, а его увядание.

Стволом карабина он раздвинул плотную стенку зарослей – нет ли там чего опасного? Известно, что папоротник дружит со змеями, укрывает их, и змеи платят за это признательностью, защищают папоротник, нападают на любого, кто пытается вырубить рисунчатые стебли, либо, уродуя растения, пытается отыскать волшебные цветки.

Из темноты зарослей послышалось шипение. Калмыков поспешно ткнул стволом карабина в темноту. Шипение угасло. Калмыков выждал несколько секунд и решительно шагнул в темноту, вновь услышал шипение и, целясь на звук, с силой ткнул носком сапога пространство. Под носок попал тугой клубок – змея.

В следующее мгновение он услышал стальное клацанье – змея щелкнула зубами. Калмыков поспешно отскочил назад и выругался.

Снова выждал несколько секунд – змея должна уползи, но едва он сделал короткий, почти птичий шаг, как опять услышал злобное шипение и следом за ним – угрожающий костяной треск.

– Имей в виду – пущу тебя на колбасу, – предупредил Калмыков шепотом – ему казалось, что змея слышит его, – нарежу дольками и запью водкой…

Заросли папоротника были неподвижны.

Калмыков решил не рисковать и, держа карабин наизготовку, обошел папоротниковый остров стороной, следом благополучно миновал плоскую, поросшую серой травой поляну, и остановился перед широкой полосой бурелома: деревья были беспорядочно навалены друг на друга, над землей взметывались скрученные в узлы коренья, похожие на щупальцы гигантских спрутов, ветки с прилипшими к ним кусками грязи, гнилая отслоившаяся кора была свернула в кольца, над гнилью жужжали черные блестящие мухи.

– Тьфу! – отплюнулся подъесаул. Мухи у него всегда вызывали брезгливость. Приподнялся над завалом, прикидывая, как лучше его обойти.

Завал стелился по земле на добрую сотню метров в обе стороны: на сотню метров в одну сторону, на сотню в другую; из-под искореженных деревьев выглядывали сухие сбитые кусты; кривые, наполовину расщепленные стволы молодых елок, обритых едва ли не наголо упавшими исполинами; иголки рыжими сухими кучками лежали внизу – здесь пронесся лютый ураган; если на пути оказывался зверь – ветер крушил зверя, если оказывалось дерево – валил дерево…

В следующее мгновение Калмыков снова услышал тихий, рождавший оторопь стон – ну словно бы кто-то взял да сбросил человека в глубокую пропасть. Калмыков присел, словно бы кто-то ударил его кулаком по темени, сморщился и зашептал, ни к кому не обращаясь:

– Это что же такое делается… что делается, а?

Скосил глаза влево, но кроме дрожавшей облесенной, лишенной свежего воздуха листвы ничего не увидел; скосил вправо – также ничего не увидел; попробовал выругаться, но слова сами по себе, словно бы под воздействием некой таинственной силы, прилипли к языку – не отодрать. Калмыков потряс головой, стряхивая с себя наваждение, поднялся и пошел вдоволь завала вправо. Идти влево не было смысла – там двигался Куренев. Куренев – человек внимательный, способен засечь не только то, что видно простому глазу, но и то, чего не видно, вряд ли Григорий пропустит что-либо мимо себя – так что за тот фланг можно было быть спокойным.

А вот насчет правового фланга – тут были сплошные белые пятна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю