Текст книги "Бурсак в седле"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
Проще накрыть их ветками и оставить в пади – пусть дозревают…
Подъесаул так и поступил.
Калмыкову повезло – он закончил четыре класса Александровской миссионерской духовной семинарии.
Несмотря на то, что за ним по всем коридорам гонялись с линейками наставники и били бедного бурсака то по голове, то по худым лопаткам, то по шее, окончил Иван миссионерское заведение с неплохими отметками, – преподаватели потом сами удивились этому обстоятельству, но быть ему духовным лицом, тем более миссионером, не дали права. Причина – «физическое воздействие» на одного из наставников: Калмыкову надоел лысый, с пучками кудели на ушах любитель хлопать линейкой по воздуху, и он вместо того чтобы убежать от него, развернулся на сто восемьдесят градусов и всадился головой в живот.
Удар был сильный – наставник отлетел от Калмыкова метров на восемь и распластался на полу. Раскинув руки в стороны, будто дохлый поросенок, потерял сознание.
Это и определило судьбу Вани Калмыкова – он не стал ни священником, ни миссионером.
А вот тяга к погонам, к юнкерской и офицерской форме у него стала сильнее.
Отец неудавшегося священника, обнищавший торговец, более разбиравшийся в номерах помола муки и сортах жмыха, чем в офицерских звездочках, аксельбантах и пуговицах, прослышав про тягу сына, лишь осуждающе покачал головой – военная служба ему никогда не нравилась, он считал ее пустой, излишне хлопотной и безрадостной. Другое дело – продажа коров живым весом, покупка дегтя и розничная реализация «музыкального» гороха, выращенного под Харьковом…
И совсем иной коленкор – младший Калмыков; он буквально таял, когда видел парадные мундиры с блестящими пуговицами, украшенными орлами, и слышал речи военных людей. Он писал одно письмо за другим в штаб округа, где заявлял, что желает быть воином, слугой царя и Отечества, доказывал, что происходит из казаков, хотя это было не так – к казачьему сословию принадлежала лишь матушка его покойная, и все. Впрочем, одно время семья Калмыковых жила на Тереке, в станице Грозненской, и тамошние казаки относились к Калмыковым, как к своей родне, как к равным, и такое отношение грело душу Ивану Калмыкову.
Но ни в одном реестре казачьего войска – ни в одном из тринадцати – не было его фамилии, значит, казаком Калмыков не был.
Выходит, что в юнкерское училище дорога ему была заказана. Поступить он мог только в пехотное училище. Либо в артиллерийское.
Через некоторое время – это произошло восьмого сентября 1909 года, – Калмыков стал юнкером Тифлисского Великого князя Михаила Николаевича военного училища. Это было пехотное училище.
В науках Калмыков преуспевал – не то, что в семинарии, – здесь он учился намного лучше: понимал, что если вылетит из училища, то песенка его будет спета. Раз и навсегда.
Через год, в ноябре 1910-го, он получил чин унтер-офицера, а еще через пару лет, вместе с документами об окончании училища по первому разряду, обзавелся погонами подпоручика: один просвет и две звездочки.
Калмыков сделал несколько попыток перевестись в казачьи войска и из подпоручиков переаттестоваться в хорунжие, но все попытки эти оказались тщетными – в ответ каждый раз звучало неумолимое «Нет!». Когда распределяли вакансии, Калмыков выбрал инженерные войска, а точнее, саперный батальон.
Саперный батальон – это, во-первых, звучало внушительно, а во-вторых, Калмыков чувствовал, что саперы очень скоро понадобятся в казачьих войсках, а раз так, то он будет иметь все шансы стать казаком.
Он пересек всю страну на поезде и очутился на Дальнем Востоке, в селе Спасском, во второй роте Третьего Сибирского саперного батальона.
Должность, которую он занял, была самая непритязательная – младший офицер роты.
В тринадцатом году он временно исполнял обязанности командира первой роты, а золотой осенью, когда здешняя тайга ломилась от небывалого урожая кедровых орехов, медведи объедались ими так, что не могли ходить, могли только лежать под кустами, в первых числах октября подпоручик Калмыков стал делопроизводителем батальонного суда.
Надо заметить, этого было маловато для человека, решившего сделать военную карьеру.
Впрочем, самого Калмыкова это устраивало – все лучше, чем читать нотации нижним чинам, да штудировать инструкции по классификации лопат: чем лопата совковая отличается от лопаты штыковой, и наоборот?
Сохранилась платежная ведомость той поры: в год подпоручику Калмыкову полагалось жалованья 804 рубля, плюс добавочных по табелю, плюс «амурские суточные», по-нынешнему, «за удаленность» – 108 рублей. И еще 253 рубля 92 копейки – квартирные. Итого – 1345 рублей 92 копейки за двенадцать месяцев. Это было очень даже неплохо, поскольку в богатой России той поры за четыре рубля запросто можно было купить корову.
Если бы у Калмыкова была жена, – а он был холост и предпочитал шумное холостяцкое одиночество тихой семейной жизни, – то ему были бы положены кое-какие деньги и на жену. В общем, с пачкой ассигнаций в кармане Калмыков чувствовал себя богатым человеком. Давно у него не было такого ощущения.
Он довольно улыбался.
Одно беспокоило: саперная служба его совсем не устраивала. Другое дело – казачья лава. Калмыков все отдал бы, чтобы уйти подальше от лопат и кирок, пироксилиновых шашек, динамита и интегральной цифири, позволяющей понять, завалится тот или иной окоп, если рядом вывернет землю шестидюймовый снаряд, и что надо сделать для того, чтобы он не завалился.
В общем, сдохнуть можно было от скуки – сдохнуть и покрыться зеленой плесенью. Что же касается судебного делопроизводства, то обстановка здесь была еще хуже: Калмыкову казалось, что в карманах его форменного кителя собирается пыль и в ней копошатся тощие вонючие клопы… Тьфу!
Проработав в суде месяц, он подал рапорт командиру второй саперной роты с просьбой перевести его в Уссурийской казачий дивизион, квартировавший рядом.
Командир роты, человек опытный, дотошный, ценивший в каждом своем подчиненном техническую хватку, возражать не стал: Калмыков был для него пустым человеком, не способным отличить шляпку от болта, которым крепится доска настила на временном мосту от артиллерийского взрывателя, а трос, свитый из прочной чистой стали, от обычной алюминиевой проволоки, а такие люди в саперной среде не нужны даже на писарчуковых должностях. Проку от них никакого… Так и от подпоручика Калмыкова.
На рапорте он начертал соответствующую резолюцию и отправил бумагу дальше, в батальон.
Рапорт попал на стол вриду{2} начальника штаба батальона подполковнику Кривенко. Тот вызвал к себе командира второй саперной роты, воткнул себе в глаз изящное стеклышко монокля, – эту моду подполковник привез из Академии Генерального штаба, – сощурился недоуменно:
– Вам что, капитан, офицеры совсем не нужны? – спросил он резким металлическим голосом, будто сучок от дуба отпилил.
– Нужны, – ответил командир рот, – только не такие.
– Понятно, – сказал врид-подполковник, – подпоручик этот – дрэк?
– Полный дрэк, – подтвердил командир второй роты.
– Ну что ж, тогда пусть отваливает к казакам крутить лошадям хвосты и собирать в мешки навоз, чтобы было чем удобрять скупую уссурийскую землю…
Вечером врид начальника штаба подписал соответствующую бумагу: саперы готовы были передать казакам бесценный дар – подпоручика Калмыкова.
Практика перевода из одной части в другую, – а уж тем более из одного рода войск в другой – существовала следующая: собирались офицеры части, в которую переводился какой-нибудь поручик или капитан, и основательно промывали соискателю косточки, – то есть относились к этому делу серьезно, потом бросали на стол старую пропыленную фуражку (желательно командира части) и кидали в нее шары, черные и белые.
Судьбу соискателя решало количество белых шаров – обычных бумажек, украшенных знаком «плюс».
Точно так же уссурийские казаки решали судьбу и Ивана Калмыкова – между прочим, будущего войскового атамана, только этого казаки еще не знали…
В письме, которое они сочинили в свой штаб, были лестные слова, и их было много, и вообще характеристика была такая, что подпоручика Калмыкова надо было не только переаттестовывать в хорунжие, но и присваивать ему очередное звание, уже казачье, сотника.
Калмыков находился на седьмом небе от счастья, ликовал – теперь-то уж он точно сменит на штанах черные саперные канты на желтые лампасы Уссурийского казачьего войска. Решение свое офицеры дивизиона оформили как протокол и протокол этот положили на стол командиру дивизиона полковнику Савицкому. Тот откладывать дело в долгий ящик не стал и на следующий же день – произошло это двадцатого ноября 1913 года – отправил начальнику Уссурийской конной бригады пакет, украшенный большой сургучной нашлепкой, в котором просил комбрига положительно решить вопрос «о переводе господина Калмыкова в казачью часть».
Казалось, ничто уже не помешает переводу Ивана Калмыкова в казаки – ни одна сила….
Но не тут-то было. Сила эта нашлась. В лице самого… Калмыкова. Он, желая подогнать перевод, пошел на поступок, который был запрещен воинским уставом, – перепрыгнул через голову и направил свое ходатайство в Санкт-Петербург, прямо к государю. И это – помимо обычных рутинных бумаг, которые шли сами по себе – из одного штаба в другой, а потом в третий… Нарушение было вопиющее.
В результате – отказ. Калмыков получил на руки неприятную бумагу, в которой прыгающими машинописными буквами была изложена причина отказа: нарушение субординации. Через голову командира дивизии, командира бригады и наказного атамана прыгать нельзя. Отказ был утяжелен еще одной неприятной пилюлей – выговором.
Это было уже слишком. Калмыков чуть не заплакал.
Опустошенный, серый, он скинул в себя саперный мундир, натянул на плечи обычный штатский пиджачок, в каких любят щеголять клерки в меняльных конторах, и стал сам походить на меняльного клерка и сторожа церковно-приходской школы одновременно, после чего отправился в шинок – беду свою надо было залить.
В шинке забрался в дальний пустой угол, кошачий, как оказалось, – под столом там сидели два толстых желтоглазых кота, папаша и сынок, – и когда к нему подошел половой, учившийся на «подавальщика закусок», и спросил: «Чего изволите?», Калмыков ответил тонким, звеневшим от обиды голосом:
– Водки!
– Сколько?
– Чем больше – тем лучше.
Опытный половой обвел взглядом неказистую низкорослую фигуру гостя и сказал:
– Принесу по комплекции!
Половой использовал модное словечко «комплекция», невесть как залетевшее в дальневосточную глушь. Калмыков этого слова не знал, глянул удивленно на полового и опустил голову. Кадык у него приподнялся с булькающим громким звуком и тяжело, будто свинцовая гирька, шлепнулся вниз.
Половой принес ему шкалик – графинчик размером меньше чекушки, двести граммов, – чекушечную расфасовку на Дальнем Востоке начали выпускать специального для извозчиков. Посудина точно скрывалась в рукавице и седокам не было видно, пьет извозчик-лихач или простуженно кашляет в рукавицу, – Калмыков невольно сощурил глаза, словно бы собирался выстрелить в шкалик из револьвера.
– Этого мало, – произнес он хрипло.
– Одолеете это, господин хороший, принесу еще, – размеренно и важно произнес половой.
Подпоручик ухватил шкалик рукой за горлышко, взболтал жидкость в посудине, чтобы легче было пить, и приник губами к горлышку. Водка в шкалике свернулась жгутом и в несколько секунд перекочевала из посудины в Калмыкова. Он опустил шкалик на стол и глянул на полового побелевшими глазами:
– Неси еще!
– Сей момент, – испуганно пробормотал половой; он таких фокусов еще не видел, но дело было даже не в фокусе – его напугали глаза этого человека, одетого в «штрюцкое» платье, хотя в нем легко можно было угадать военного, – белые, неподвижные, почти лишенные зрачков.
– Неси! – повторил Калмыков злым голосом.
Половой с топотом умчался. Калмыков подвигал из стороны в сторону нижней челюстью; шкалик, так лихо опорожненный, на него не подействовал, словно бы крепкая жидкость вообще не имела никаких градусов…
На душе было пусто, горько. Впрочем, на смену пустоте иногда приходило что-то болезненное, бурчливое, словно бы из ничего возникала боль, накатывала на человека, будто тяжелая грязная волна, в следующее мгновение откатывала назад, растворялась внутри и душа начинала вновь ныть в пустоте.
Это надо же было так промахнуться – споткнулся Калмыков на ровном месте, на том, что попытался перепрыгнуть через самого себя. И через других тоже…
Через самого себя Калмыков перепрыгнул, хотя никому на свете это не удавалось, а вот через начальство подпоручик перепрыгнуть не сумел. Споткнулся и очутился на земле.
Кто конкретно помог ему распластаться на земле, Калмыков не знал – то ли господин Кривенко, который из подполковников за короткое время сумел продвинуться в полковники, то ли полковник Савицкий, то ли еще кто-то… А узнать бы неплохо.
Громко топая каблуками сапог, примчался половой, поставил на стол полулитровый графин, по самую пробку наполненный зеленоватой прозрачной жидкостью.
– Что это?
– Рисовая водка, господин хороший, – звонким голосом ответил половой.
Калмыков одобрительно наклонил голову.
– Хорошо. Теперь неси закуску. Что там есть у тебя?
– Пироги с амурской калугой.
– Неси пироги. Еще что?
– Мясо изюбря с папортниковыми побегами, в соевом соусе…
– Опять папоротниковые побеги, – Калмыков поморщился. – Скоро буду блеять, как овца.
– Есть уха из озерных рыб.
– Из карася небось?
– В том числе и из карася.
– Тухлая рыба. От нее болотом пахнет.
– Есть телятина.
– Прошлогодняя небось?
– Как можно! Свежая… Наисвежайшая!
– Тащи телятину. И хрена побольше!
Калмыков пил в этот вечер и не хмелел – водка не брала его, он вертел в пальцах большую граненую стопку, оставлял на ней следы, разглядывал плотное зеленоватое стекло на свет, морщился, пытаясь заглушить в себе боль, но попытки успеха не приносили, и Калмыков вновь наполнял стопку рисовой водкой, выпивал и в очередной раз нехорошо изумлялся напитку, лишенному горечи и характерного вкуса, тянулся пальцами к куску телятины. Телятину половой принес действительно вкусную и свежую.
А вот с водкой было что-то не то, словно бы и не забористая «ханка» это была, а вода из колодца – ни крепости, ни духа, ни запаха – вода и вода! Калмыков подозвал к себе пальцем полового и подозрительно сощурился:
– Ты чего мне принес? – подпоручик щелкнул ногтями по боку графина. – Чего это, водка?
– Водка. Рисовая. Сорок градусов. Только вчера из Китая с завода доставили, – у полового испуганно округлились глаза, и он широко и поспешно перекрестился, наклонил голову с ровным, напомаженным репейным маслом пробором. – Вот те крест, водка!
– Водка? – Калмыков недоверчиво похмыкал.
– Вот те крест, господин хороший! – половой вновь широко и уверенно перепоясал себя крестом. Злость у Калмыкова, когда он увидел взгляд этого слабого, но шустрого человека, мигом прошла, он плотно сомкнул рот и сделал рукой небрежный жест: пошел прочь, мол…
Когда Калмыков покидал шинок, было уже темно. На улице, над трубами спасских домов вились кудрявые, хорошо видные в темени дымы. Небо на западе было украшено яркой красной полосой – признак грядущих морозов; снег под ногами скрипел яростно, вызывал громкий лай собак на подворьях – они бесились, словно ощущали вселенскую беду, брызгали пеной, жалобно скулили, страшась завтрашнего дня, умолкали на несколько мгновений и вновь начинали беситься. Калмыков натянул шапку глубже на глаза и только сделал пару шагов в сторону гладкой, укатанной, будто стол, площади, как из ближайшего сугроба на него выпрыгнул здоровенный детина в коротком полушубке, подпоясанный ямщицким кушаком и, пьяно рыгнув, навалился сверху, будто тяжелое бремя снега, обдал сивушным облаком: ямщик этот пил за четверых, а закусывал за одного.
Калмыков не удержался на ногах и полетел на укатанную снеговую площадь, проехал по ней спиной несколько метров. Ямщик уперся кулаками в бока и громко, грубо, очень обидно для подпоручика захохотал. Калмыков тряхнул головой – надо было прийти в себя, – извернулся и ловко вскочил на ноги.
Темное вечернее пространство заколыхалось перед ним, уползло куда-то в сторону, потом сдвинулось в другую сторону, Калмыков стремительно, будто снаряд, пересек пространство и всадился головой в живот ямщика.
Второй удар был намного сильнее первого – Калмыков ударил ямщика точно под вздох, а этот удар, как известно, очень болезненный; внутри у противника сыро хлопнула селезенка, он отхаркнулся тяжелым, плотно сбитым плевком и, неожиданно замахав руками, будто здоровенная птица, повалился на спину.
Подпоручик прыгнул на него, встал ногами на грудь, подлетел на полметра вверх – тело у ямщика оказалось словно бы резиновым, отбило Калмыкова, – и вновь приземлился ногами в широкую, болезненно засипевшую, будто она была сплошь покрыта дырками, грудь ямщика. Ямщик испуганно заорал, всколыхнул своим криком вечернее пространство:
– Братцы-ы-ы!
За сугробами послышалась возня, затем – мягкий топот катанок, как тут называют толстые теплые валенки, и на скользкую, как стекло, площадь выскочили двое, подпоясанные, как и пьяный детина, ямщицкими кушаками.
– Убивают, братцы! – жалобно простонал ямщик, на котором продолжал прыгать Калмыков. – Спасите!
Ямщики, рыча, кинулись на Калмыкова. Тот ловко прошмыгнул под локтем одного из них, и очутившись сзади, прыгнул ему на спину, носком сапога зацепился за карман, так удачно подвернувшийся под ногу, приподнялся и со всей силой, что имелась у него, столкнул две головы – только медный звон пошел по пространству, да в разные стороны полетели электрические брызги, затем Калмыков снова саданул одной головой о другую. Ямщики закричали.
Калмыков откатился от них в сторону, перевернулся через самого себя и вновь кинулся на ямщиков.
Те не ожидали такого напора. Подпоручик прыгнул на рыжего, бородатого, с темным, окруженным мелкими сосульками ртом ямщика, будто обезьяна на дерево, ухватился за волосы и заломил ему голову назад, потом вцепился пальцами в прическу его напарника, обрезанную скобкой, с силой рванул к себе. Вновь раздался медный звон, и на землю посыпались искры. Через полминуты все трое ямщиков валялись на земле и жалобно стонали.
Подпоручик стряхнул с себя снег и, пошатываясь, скрылся в темноте.
Вскоре пришел в себя один из ямщиков, приподнялся над твердой, укатанной площадью:
– Хто это был, хто? Дьявол какой-то! – ткнул рукой в своего рыжебородого напарника. – Поднимайся, земеля! Иначе мы тут замерзнем!
Тот застонал, зашевелился на снегу, отодрал от него примерзшую спину.
– Погуляли, называется…
– Нечистая сила помешала.
– Поднимаемся, поднимаемся, мужики… Иначе замерзнем.
Над людьми поднимался мелкими облачками холодный прозрачный пар, подрагивал в воздухе, было слышно, как недалеко – на соседней улице – играет гармошка. К ямщикам подбежали несколько собак. Почуяв родной запах – от ямщиков пахло помоями, собаки завиляли хвостами.
Ямщики, жалобно стеная, кряхтя, поднялись, и держась друг за дружку, качаясь, скрылись в шинке – полученное в этом странном бою поражение требовалось залить чем-нибудь крепким…
***
На следующий день Калмыкова вызвал к себе временно исполняющий обязанности командира саперного батальона, худощавый, болезненного вида подполковник. Калмыков подумал, что вызов связан со вчерашней дракой с ямщиками и приготовился защищаться, но разговор пошел о другом.
– Не огорчайтесь, подпоручик, – сказал подполковник Калмыкову, поморщился, будто внутри у него возникла боль. – Все не так плохо, как кажется с первого взгляда. – На шее у подполковника красовался орден Святого Владимира с мечами – заслуженная боевая награда, вызывавшая у офицеров уважение.
Калмыков молча щелкнул каблуками. Подполковник оценил это молчание и продолжил:
– Мой совет вам: берите лист бумаги и ручку и пишите новый рапорт.
Калмыков так и поступил.
Россия стояла на пороге 1914 года. Второго января наказной атаман Уссурийского казачьего войска полковник Крузе сообщил саперам, что не возражает против перевода Калмыкова в один из подведомственных ему казачьих полков и будет соответственно ходатайствовать о переименовании подполковника в хорунжие.
Письмо уссурийского атамана в тот же день ушло и в Главный штаб казачьих войск, там в течение недели были подготовлены соответствующие документы и переправлены в Зимний дворец государю на подпись.
Двадцатого января 1914 года был подписан Высочайший приказ, по которому подпоручику Калмыкову был разрешен перевод в Уссурийский казачий полк.
В хозяйской комнате, которую снимал Калмыков, висела большая темная икона с изображением одного из дальневосточных святых – имени его Калмыков не знал, прочитать же что-либо на иконе было невозможно, – слишком черной от времени сделалась доска. Калмыков, придя из штаба батальона, опустился перед иконой на колени, ткнулся лбом в пол.
– Спасибо тебе за помощь, святой отче! – прочитал молитву, потом повторил ее, вновь ткнулся лбом в пол, пахший сухой травой, ржавой мукой и мышами. – Спасибо, дошли до тебя мои молитвы.
Отмолившись, Калмыков вытащил из-под кровати простой фанерный ящик, подумал, что надо бы покрасить его. Неудобно заявляться в казачий полк с таким барахлом – фанерные чемоданы были тогда признаком бедности. Гвардейские офицеры, например, признавали только чемоданы из толстой бычьей кожи с лаковым покрытием, и к фанере относились с глубоким презрением, фыркали, как тюлени, и отводили глаза в сторону, будто видели что-то неприличное. Потом махнул рукой: пустая, дескать, затея, обойдется и так. По одежке человека только принимают, а пройдет пара-тройка недель – будут судить по другим вещам. Калмыков заставит казачьих офицеров считаться с собой. Он стиснул зубы, ощутил, как на щеках заходили крупные твердые желваки.
Вещей у Калмыкова набралось ровно на один фанерный чемодан. Остальное все на себе – на плечах, на ногах. Он подержал чемодан в руках, подумал, что готов переехать в Гродеково, где расквартирован казачий полк, хоть сегодня.
Не скоро сказка сказывается, а нескоро дело делается – Калмыков надел казачью форму лишь в середине мая, когда здешняя земля была белым-бела от осыпавшихся цветов. Цветы осыпались в садах снежной белью, вызывали некую оторопь и одновременно неверие – что-то, а зима никак не должна вернуться, но осознание этого было почему-то нетвердым. Что-то в мире происходило, а что именно – не понять. Просто люди чувствовали беду, она была совсем рядом…
Именно в эту цветущую майскую пору Калмыков и появился в Гродекове и, стесняясь своего фанерного чемодана, первым делом помчался не в полк, а на окраину поселка, чтобы снять у какой-нибудь бабки угол.
С лету, на скорости, этот вопрос решить не удалось, – слишком уж придирчивы были здешние старушки, поэтому Калмыков вернулся на станцию, сдал чемодан в камеру хранения и поехал в полк определяться.
Крупная станция Гродеково, считавшаяся и большим железнодорожным узлом, также утопала в белом цвету, будто в снегу. В прозрачном слоистом воздухе плавала паутина, как в сентябре, в пору бабьего лета.
В Гродеково, в Первом Нерчинском полку в эту пору служил хорунжий Семенов Григорий Михайлович – невысокий плотный человек с литыми плечами, цепким взглядом и небольшими, по-купечески щегольскими усиками. Он появился здесь три месяца назад, в морозном феврале все того же четырнадцатого года.
Надо полагать, они встречались, Семенов и Калмыков, хотя никаких документов на этот счет нет, – но то, что в последующие годы поддерживали друг друга, выступали с одной программой и лихо, ящиками, тягали из казны бывшее царское золото, свидетельствует о цельности и схожести их характеров. И Семенов редко промахивался в жизни, и Калмыков…
Осенью четырнадцатого года оба полка отбыли на фронт. Семенов оставил после себя воспоминания о том, как его родные забайкальцы ехали на запад, как мирные российские граждане шарахались от лохматых шапок бурятов-агинцев и путали их с японцами, рассказывал и о том, как его полк совершил остановку в Москве, Калмыков же не оставил ничего – на писанину его не тянуло, он считал это дело бабьим и удивлялся, как это солидные люди – Семенов, Дутов, Краснов, – опускаются до занятий пустяками. Ведь это недостойно казаков.
Уссурийские пади были свежи от зелени, осень еще не коснулась их, хотя утром и вечером по траве уже скребли своими лохматыми животами неряшливые холодные туманы, загоняли в норы зверьков, а в дремучих чащах перекликались лешие.
Пустела без мужиков земля.
Забираясь в полковой вагон, Калмыков неистово перекрестился – без веры на войну уходить нельзя.
Через месяц полк уже был на фронте, рубился с «немаками», как казаки звали немцев.
***
Воевал Калмыков храбро, с толком, за спины казаков не прятался, ходил в разведку – маленький, юркий, он мог пролезть в любую щель, спрятаться под любой кочкой, на немцев набрасывался со злостью, и именно злость позволяла ему одолевать дюжих мордастых швабов, они не выдерживали натиска этого маленького, схожего с мальчишкой офицера, вздергивали руки вверх.
Начальство не могло нарадоваться на хорунжего Калмыкова – проворен, умен, задирист; если дать ему задание, чтобы взял в плен кайзера – возьмет и Вильгельмишку. Только задания такого никто Калмыкову не давал.
А так, глядишь, перехватил бы сухорукого где-нибудь в тылу, в собственном вагоне, – и войне пришел бы конец. Вильгельм любил воевать и передвигаться по подведомственным территориям с комфортом – в роскошном вагоне, обставленном дорогой мебелью, – мебель кайзеру сработали специально из красного дерева, с роскошной широкой спальней, в которой можно было уложить не только кухарку, но и королеву какого-нибудь маленького, походя завоеванного государства с огромной золоченой ванной, где можно было плавать – в общем, любил кайзер жизнь и в удовольствиях себе не отказывал, обставлял свой быт с комфортом.
А комфорт и безопасность – вещи, которые стоят на разных полках, но на это кайзер не обращал никакого внимания… Вот и чесал иногда хорунжий Калмыков себе затылок, прикидывал, как бы половчее ухватить кайзера за тощую ляжку…
И получалось у хорунжего – мог бы ухватить Вильгельмишку, скрутить его в рулон, в мешке перетащить на свою сторону, только вот приказ ему нужен… вышестоящего начальства. А вышестоящее начальство голову себе ломать по этому поводу не хотело.
Вздыхал Калмыков сочувственно – самому себе сочувствовал, вновь чесал затылок, втихаря поругивая командира кавалерийского корпуса, в который входил и Уссурийский казачий полк – совсем не ловил мух мужик, прозреть не может, что в подчинении у него такой боец находится, и, кинув под голову охапку соломы, заваливался спать в какую-нибудь пустую двуколку.
Должности в полку Калмыков перебрал за короткое время самые разные, как и в саперном батальоне, но больше всего ему понравились две – командира сотни и начальника пулеметной команды. Самостоятельные должности всякому солдату дают возможность почувствовать себя человеком, – если есть божья искра в сердце да извилины в голове, можно много сделать для того, чтобы швабы почаще задирали лытки вверх.
Калмыков старался. Работать шашкой научился не хуже машины. Вахмистр Саломахин, служивший под его началом в четвертой сотне, восхищенно округлял глаза:
– Когда их благородие крутит шашкой мельницу, в круг можно глядеться, как в зеркало, и бриться – все видно.
Действительно, круг вращения калмыковской шашки был сплошным, без провалов, в него, наверное, можно было смотреться, но вот насчет бриться – сомнительно. Калмыков отводил в сторону довольный взгляд: похвала боевого вахмистра была ему приятна.
Вахмистров в четвертой сотне было двое – Саломахин и Шевченко. Перед Шевченко, кстати, делались робкими даже генералы: он имел полной георгиевский бант, а по официальному положению в старой России генерал обязан был первым отдавать честь полному георгиевскому кавалеру. Даже если у кавалера не будет на погонах ни одной лычки, а локти гимнастерки украшены заплатами.
Конечно, генералы перед кавалерами-рядовыми во фрунт не вытягивались и каблуками хромовых сапог не щелкали, но козыряли исправно. Поэтому Гавриил Матвеевич Шевченко держался особняком не только в четвертой сотне, но и во всем полку, но никогда не обидел ни одного человека – просто не мог сделать это в силу своего характера: был Шевченко мужиком добродушным, из тех, что даже муху лишний раз не смахнет на стол, постесняется – а вдруг мухе будет больно?
И вместе с тем он не был рохлей, этаким хлебным мякишем, способным распустить слюни при виде какого-нибудь толстого шваба в плотно нахлобученной на котелок каске; в минуты опасности вахмистр действовал стремительно, жестко, ввязывался в любую драку и в драках этих, как правило, побеждал.
Хотя и был вахмистр Шевченко человеком терпимым, старался к каждому живому существу относиться с пониманием, даже к букашкам, но Калмыкова не любил, щурил непонимающе глаза и укоризненно качал головой – и чего этот кривоногий гриб-мухомор суетится, отчего во всю глотку орет: «Ура»?
Ведь то же самое можно сделать тихо, без мельтешни и лишних воплей. У Шевченко это получалось всегда, у Калмыкова не получалось никогда. И вообще зачастую он планировал сделать одно, в ходе операции менял цель и делал совсем другое, в результате же получалось третье. Там, где надо было продумать операцию, обмозговать детали, подготовить все тщательно, так, чтобы комар носа не подточил, Калмыков обычно действовал с наскока, стараясь проскочить сразу в дамки… Как в игре в шашки. Но шашки – это одно дело, совершенно безобидное, а война – совсем другое.
Тем не менее командир полка отмечал, что «хорунжий Калмыков воюет храбро», особенно отличился он в бою за деревню Нисковизны четырнадцатого марта 1915 года, а двадцать пятого мая в приложении к приказу № 475 по Уссурийскому казачьему войску было объявлено, что хорунжий удостоен ордена Святого Святослава третьей степени с мечами и бантом.
Конечно, Святой Святослав – не это Святой Георгий, белый эмалевый крест, но все равно – большой орден. Тем более – с мечами.
Хорунжий был так рад награде, что в первые дни даже спать ложился с орденом, но потом привык, стал относиться к награде спокойно, а потом и вовсе начал принимать ее за обычную железку. Вахмистр Шевченко награды вообще не носил: Георгиевские кресты – штуки дорогие, из чистого серебра отлиты, а первой степени – вовсе из золота, если потеряешь или таракан во сне откусит, когда будешь ночевать в хате у какой-нибудь крутобедрой румынки, то все – дубликаты не выдают, поэтому ордена свои дорогие вахмистр Шевченко хранил в седельной сумке вместе с медалями, бритвой и двумя фотокарточками, взятыми из дома, – здесь они будут целее. Ибо если не таракан, то какой-нибудь шваб в драке кресты откусит – эти деятели любят питаться русскими орденами – хрумкают и щурятся от удовольствия. А удовольствия врагу Шевченко не привык доставлять, скорее наоборот.








