Текст книги "Бурсак в седле"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
– Не получится, и все тут, – сказал Калмыков. – Без всяких «вдруг».
Хоть и опасной силой были фронтовики, – особенно когда собирались вместе, они могли создать головную боль кому угодно, даже самому царю-батюшке, – но Калмыков обвел их вокруг пальца, будто несмышленых детишек. Атаман сказал приближенным делегатам, что будет ночевать в одном месте, – эта информация незамедлительно ушла к вахмистру Шевченко; в штабе полка велел, что, если понадобится по срочному делу, искать его по второму адресу, – это было произнесено громко, для всех, атамана услышали не только те, кому следовало его услышать, – сам же ночевал на третьей квартире вместе с Гришей Куреневым, ординарцем.
Ординарец стал для него человеком очень близким, заменил всех родственников, вместе взятых, роднее брата сделался… Спали не раздеваясь, при оружии. Фронтовики пробовали найти, арестовать Калмыкова, но у них из этого ничего не получилось – атаман как сквозь землю провалился. Утром Калмыков как ни в чем не бывало появился на казачьем круге, в зале. Встретившись взглядом с Шевченко, он издевательски усмехнулся.
На заседании круга окончательно определились с лозунгами. Шевченковцы – прежде всего фронтовики, – во всю глотку горланили: «Вся власть Советам!» Калмыков твердил обратное: «Долой власть Советов!»
Пути их разошлись навсегда, Калмыков и Шевченко стали заклятыми врагами.
В конце четвертого марта Калмыков предупредил хорунжего Эпова:
– Будь готов!
Тот вместо ответа наклонил голову, давая понять атаману, что готов. Калмыков разбойно подмигнул атаману и произнес коротко, будто только это слово и знал:
– Молодец!
Следом атаман предупредил Былкова:
– Будь готов!
Тот засмеялся неожиданно радостно, показал атаману желтоватые прокуренные зубы. На таких людей, как Эпов и Былков, можно было рассчитывать. Калмыков ногтем расчесал усы – вначале один ус, потом другой, подобрел, заулыбался своим худым лицом, выражение загнанности, сидевшее у него в глазах, исчезло.
Он подозвал к себе Савицкого, сказал:
– С этим кругом все понятно – за километр видно, куда гнут делегаты, особенно фронтовики.
– К сожалению, да.
– Завтра нам надо быть во Владивостоке. Предстоят переговоры с иностранными консулами.
– Раз надо быть – значит будем.
Ночью здание Иманского казначейства Государственного банка окружили полтора десятка вооруженных всадников. Руководил всадниками сам Калмыков – маленький, с ясным злым голосом, прочно сидящий в седле; от него не отделялся ни на сантиметр другой всадник – плотный, сильный, тепло одетый, с английским пулеметом в руках.
Оглядевшись, атаман скомандовал негромко:
– Начали!
Несколько всадников спешились, вбежали на крыльцо казначейства. Один из них громыхнул рукояткой револьвера в дверь:
– Сторож!
В ответ – ни звука. Испуганный сторож находился где-то рядом, спрятался то ли за дверью, то ли за стенкой тамбура и – ни гу-гу. Будто умер.
– Сторож! – вновь позвал незваный гость хранителя здешних запоров. – Открывай!
В ответ вновь ни звука. Но сторож здесь был, он не мог не быть в этом хранилище денег просто по инструкции. А инструкции банковские работники соблюдали свято, это у них заложено в крови.
– Открывай, кому сказали! – повысил голос незваный гость. – Иначе сейчас из пулемета разнесем всю дверь. Даже щепок не будет, все превратим в пыль. Понял, дед?
Внутри помещения закашлял, засморкался невидимый человек, зашаркал ногами – все звуки, производимые за дверью, были хорошо слышны, будто дело происходило в певческом клубе с хорошей акустикой, а не в глухом, с глубокими казематами казначействе.
– Я у тебя спрашиваю, сторож. Понял? – прохрипел налетчик. Голос у него был разбойный, как у молодца с большой дороги.
Сторож не ответил, молча открыл дверь.
Несколько человек вломились в казначейство, остальные, окружив здание, продолжали сидеть на конях – ждали результата.
– Включи свет! – было приказано сторожу. – Чего в темноте сидишь?
Через полминуты в глубине дома зажглась тусклая электрическая лампочка.
– Веди в хранилище денег, – велел сторожу человек с разбойным голосом – это был Эпов; при свете лампочки можно было хорошо разглядеть его лицо; сторож нерешительно посмотрел ему в глаза и произнес едва слышно:
– Не имею права!
– Я тебе сейчас покажу такое право, что ты у меня не только батьку с маманькой забудешь – забудешь самого себя!
Сторож неуклюже повернулся и, сгорбившись, побрел в хранилище, спина у него обиженно подрагивала. Люди Калмыкова, бряцая шпорами, двинулись следом.
– Посадят меня, ой, посадят, – внятно, расстроенно проговорил сторож.
Эпов захохотал.
– Не бойся, дед, страшнее смерти уже ничего не будет… А смерть – это тьфу! – он на ходу громко бряцнул шпорой и растер плевок. – Это легче легкого. Выдуть бутылку «смирновской» из горлышка гораздо тяжелее.
Денег в хранилище оказалось всего ничего, жалкая стопка – тридцать тысяч рублей.
– С гулькин нос, – разочарованно произнес Эпов, – можно было даже не приходить.
– Посадят меня, ой, посадят, – привычно заныл сторож.
– Не скули, – Эпов наполовину вытащил из ножен шашку и с грозным металлическим стуком загнал ее обратно. Сторож невольно вздрогнул – слишком выразительным, устрашающим был звук. – На нервы мне действуешь.
Сторож замолчал, сгорбился еще больше. Голова у него затряслась.
***
Утром Шевченко вместе со своими сторонниками окружил здание, где проходил войсковой круг, – все пришли с оружием, думали перехватить Калмыкова, спеленать, а потом вывести на зады огородов и там шлепнуть, но атамана и след простыл.
– Ушел, гад! – неверяще и одновременно горестно пробормотал Шевченко, ударил кулаком о стенку здания, где проходило последнее, «торжественное» заседание так, что стенка чуть ие завалилась.
А когда узнал, что Калмыков ушел не пустой – взял с собой тридцать тысяч карбованцев, проговорил еще более горестно:
– Вот, гад!
Ловок был Калмыков, очень ловок, хитер и изворотлив – в ушко иголки мог проскочить и пуговицы на своем кительке не ободрать.
А Калмыков в это время уже находился во Владивостоке, вел переговоры с иностранцами – с японцами, англичанами и французами.
– Осталось сделать пару последних плевков, навести марафет и мы в дамках, – сказал атаман Эпову. – И деньги у нас будут, и оружие, и власть. А людей мы себе наберем. Добровольцев.
Глаза у атамана от собственных речей делались шальными, круглыми, как у кота, вкусившего мартовских и апрельских гулянок, усы топорщились грозно – Калмыков верил в собственную силу, в удачу, в яркую звезду, вознесшуюся над его головой. Во Владивостоке он заказал себе хромовые сапоги – генеральские, с тремя набойками и повышенными каблуками, – хотелось ему, очень хотелось вознестись над самим собой. Ждал теперь, когда ему принесут заказ. Сапожника он предупредил – если сапоги не понравятся, снимет с его туловища голову… Будто пустой горшок с тына.
И японцы и англичане были единодушны в своем требовании: Калмыков должен увеличить подведомственное войско до четырех тысяч человек. Собственно, Калмыков с этим требованием был знаком – майор Данлоп излагал ему это же самое еще в феврале и к разговору был готов.
Японский генерал Накашима повторил атаману это же требование усталым бесцветным голосом, – чувствовалось, что Накашиме все надоело до смерти, хотелось побыстрее уехать в Токио, но слишком уж жирным был кусок – российский Дальний Восток, слишком уж выигрышно стоял он на кону, отступаться от него было нельзя.
– Наша просьба остается прежняя: вы должны увеличить свой отряд до четырех тысяч человек.
– Увеличу, – бодро пообещал Калмыков, – но для этого нужны деньги. Войско же надо содержать…
– Деньги мы вам дадим, – сказал Накашима, – сколько надо, столько и дадим.
Генерал Накашима оказался человеком слова – вручил Калмыкову брезентовый мешок, в котором находился миллион рублей. Ровно миллион. Дали деньги и англичане{4}.
Калмыков потер руки с довольной ухмылкой:
– Все, покатилась советская власть в Приморье под горку с громким топотом, только лапки засверкали – Лишь запах горелого мяса останется.
Подполковник Сакабе, присутствовавший при разговоре, спросил недоуменно:
– Почему именно мяса, а не, скажем, кукурузы?
– Большевики мясо любят – И сами они мясные, – ответил атаман, – мы их будем жарить.
– Жарить – это хорошо, – все поняв, произнес Сакабе и удовлетворенный вздернул одну бровь, враз делаясь похожим на некого японского божка, изображение которого Калмыков видел в одной толстой книге с иероглифами, но имени божка не знал. – Жареный коммунист вреда не принесет.
Он считал себя большим гуманистом, господин Сакабе.
***
Аня Помазкова поднялась-таки на ноги, в глазах у нее появился живой блеск, щеки порозовели. Сколько дней и ночей просидел у ее постели отец – не сосчитать, сколько просидела любимая подруга Катя Сергеева – тоже не сосчитать. Но жизнь взяла свое. Наконец Аня поднялась с постели, пошатнулась – слишком ослабло ее тело, – Помазков кинулся к ней, подхватил, помогая удержаться на ногах, прозрачное Анино лицо жалобно поползло в сторону, глаза повлажнели. Она ухватилась за плечо отца, оперлась о него.
– Батя. – Батяня-я, – протянула Аня жалобно, – где же ты был? Помазков сглотнул жгучие горячие слезы, собравшиеся в горле.
– Ты держись, доча, держись, – пробормотал он с жалостью, по-детски громко сглотнул горячий комок.
– Приехал? – неверяще прошептала Аня. – Наконец-то приехал. – Она заплакала.
С этой минуты Аня Помазкова пошла на поправку – через несколько дней от прежней немощи, хвори, обиды, которая глодала ее хуже болезни, не осталось и следа – Аня стала похожа на прежнюю Аню Помазкову, которую хорошо знали и в Гродеково, и в Никольске. Только в глазах у нее иногда появлялась мужская твердость, загорался тусклый беспощадный огонь, как у солдата, поднимающегося в атаку – поднимается солдат на врага и не знает, будет он жив через двадцать минут или нет, – буквально через несколько мгновений его может сразить свинец…
Этот тусклый огонь во взоре пугал Катю, она отшатывалась от подруги, с тревогой всматривалась в ее глаза.
– Анька, что с тобой происходит?
– Как будто ты не знаешь.
– Ты здорово изменилась.
– А кто на моем месте не изменился бы? Кто угодно изменился б…
Катя ознобно передергивала плечами:
– Не знаю.
– А я знаю, – Анино лицо замирало, делалось неподвижным, она сжимала кулаки. – Я мечтаю об одном, Кать…
Катя этих разговоров боялась, старалась перевести их в другое русло, начинала ластиться к подруге.
– Ань, может, не надо?
– Надо, – жестко ответила та. – Пока я не убью его, не успокоюсь.
– Не надо, Ань… Не женское это дело, не наше, – браться за оружие. Вот если за винтовку возьмется твой отец Евгений Иванович, тогда все будет понятно – так оно и должно быть… А если возьмешься ты, не поймет никто.
Аня упрямо мотала головой.
– Ты неправа, подруга.
Катя рассказала об этих разговорах Помазкову. Тот помрачнел лицом.
– Я думал, это временное, пройдет, а оказывается, нет. Не проходит. – Помазков вздохнул. – Значит, Маленького Ваньку придется убрать мне. – Он сжал руку, посмотрел на внушительный кулак, поднес к глазам, будто хотел разглядеть получше.
– Не надо, дядя Евгений.
– Какой я тебе дядя, Кать? – тихо, с хорошо различимой печалью произнес Помазков. – Не надо, Кать, не обижай…
– Ладно.
***
Хотя Калмыков зачастую и прикидывался этаким дружелюбным простаком, которому по душе все люди без исключения, даже враги, такие как вахмистр Шевченко, но по всем более-менее значительным фигурам, появлявшимся в поле его зрения, он собирал данные. Имелся в его распоряжении цепкий народец, умевший засекать то, чего обычный глаз никогда не увидит, все приметное брать на карандаш и докладывать об этом начальству.
В начале марта, еще до войскового круга, один такой человек, неприметный, в треухе и хорошо начищенных офицерских сапогах, пришел к атаману. Стояло раннее утро – семи часов еще не было, за окном синела ночь, перечеркнутая серыми неряшливыми хвостами снега, – затевалась метель.
Увидев гостя, который проник в дом невидимо и неслышимо, будто вор, Калмыков рывком поднялся на кровати, пальцами поспешно протер глаза, покосился на своего верно оруженосца Григория, приказал ему сухо:
– Гриня, оставь нас!
Тот закряхтел недовольно, потом, накинув на плечи полушубок, вышел во двор. В сонный теплый дом сквозь приоткрытую дверь вполз колючий белый клуб холода.
Во дворе ординарец попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха застрявшего клопа – тот удобно устроился в тесном помещении на ночлег, благополучно переночевал в нем и был неприятно удивлен, когда шлепнулся в снег, – выругался и привалился спиной к поленнице. Похлопал рукой во рту, закрыл глаза.
– Скорее бы этот тихушник испарился – завтрак еще надо было готовить.
Гриня и не заметил, как «тихушник» исчез, – очнулся от того, что атаман стоял на крыльце и, как и ординарец, размеренно похлопывал ладонью по рту.
– Извини, Григорий!
– Чего уж там, – хмуро пробормотал Гриня; непонятно было, простил он шефа или нет.
– Разговор секретный был…
– Так и без завтрака, Иван Павлович, останемся.
– Не останемся, Гриня, не боись. Пошли в дом, не мерзни тут.
– Помяните меня, Иван Павлович, так оно и будет.
– Помяну, помяну, Гриня…
В числе сведений, которые принес атаману человек в офицерских сапогах, была следующая информация.
– У нас есть одна молодая бабенка, Анькой зовут, знаете? – скороговоркой выпалил секретный агент, пристально глянул на атамана. – Фамилия ее – Помазкова…
Калмыков почувствовал, как внутри у него что-то сжалось.
– Ну! – он повысил голос. – Говори.
– Грозится вас убить.
Атаман засмеялся.
– Каким образом – не сообщила?
– Таких сведений у меня нет.
– Может, застрелит из пальца? Или репчатой пяткой стукнет мне в лоб? Либо высморкается коню под копыта, когда я буду скакать по улице и конь подскользнется?
– Не знаю, каким способом она собирается это сделать, но я бы отнесся к этой информации серьезно, – секретный сотрудник не склонен был шутить.
Калмыков засмеялся еще громче.
– И еще. Вчера вечером ее отец чистил винтовку, – сказал секретный сотрудник, – к чему-то готовился… Явно не к охоте. Фронтовики, они знаете, какие сумасшедшие…
– Знаю. Сам фронтовик.
Весь доклад секретного агента атаману занял десять минут.
***
Двенадцатого марта атаман с полутора десятками всадников бежал на КВЖД; в ночи остановился, глянул назад, на черное весеннее небо – там оставалась Россия, – перекрестился и пересек границу – слишком напористо действовали фронтовики, Калмыков начал бояться за себя. Остановился он в первом крупном населенном пункте, находившемся в зоне отчуждения – на станции под названием Пограничная.
До Владивостока от Пограничной рукой подать, верхом можно доскакать в один хороший переход – Владивосток располагался по одну сторону границы, станция – по другую.
По дороге Калмыкова попробовал задержать какой-то сумасшедший таможенник с пулеметом. Атаман приказал зарубить его, а пулемет забрать. Тем дело и кончилось.
Утром из Пограничной в Никольск и во Владивосток ушли две одинаковые телеграммы – о мобилизации уссурийских казаков по борьбе с советской властью и о создании ОКО. ОКО – в ту пору очень любили всякие сокращения, аббревиатуры, игры с языком, порою неприличные; Калмыкову эти игры тоже не были чужды. – Особый уссурийский казачий отряд.
«Цель ОКО, – сообщал атаман, – избавление России от деспотизма большевиков, защита Учредительного собрания и открытие австро-венгерского фронта». – Калмыков был яростным противником мира, заключенного Советами в Бресте, более того, он ощущал себя униженным.
– Мы воевали, воевали, колотили немаков и в хвост и в гриву, землю ели, выручали союзников, головы клали, а результат вона какой: побежденными оказались только мы одни, русские, а победителями – все, кому не лень: и немцы, и австрияки, и турки, и венгры, и англичане, и французики – все, словом. Кроме нас… Ну и сгородил Ленин канделяшку, жопен зи плюх! Уши вянут и на носу мухи сидят, как в нужнике на куче. Не-ет, мы против этого дела. Мирный договор этот – несправедливый, его надо разорвать и войну продолжить до победного конца.
Как ни странно, половина приверженцев Шевченко также придерживалась этой точки зрения, люди растерянно поглядывали друг на друга. Шевченко ходил между ними, как большой военачальник, поскрипывал новенькими, недавно сшитыми бурками, часто поправлял большой алый бант на груди и взмахивал кулаком, будто вбивал в воздух гвозди:
– Люди, вы это… Не поддавайтесь слухам, что мы проиграли войну, – хрипел он командно, – мы победили! Знайте, соратники, мы победили! Но для того, чтобы успокоить мировую гидру, великий Ленин наш придумал такой ход и сообщил всем, что мы войну проиграли.
Неубедительно это получалось у Шевченко; его сподвижники недоуменно переглядывались, опускали глаза и терли озадаченно затылки:
– Ить ты, какое Гаврила слово запузырил – «соратники» – Неужто сам стал таким грамотным? Или, может, в газету какую залез и там выкопал? А?
Этого не знал никто. Сподвижники вахмистра опускали глаза еще ниже.
– Но скоро наш вождь Ленин переделает формулировки мирного договора, даст более точный текст, и контрибуцию будем платить не мы Германии, а Германия нам.
Грамотным был бывший вахмистр, подкованным, еще одно незнакомое слово произнес – «контрибуция». Такой действительно сломает шею атаману. Фронтовики кивали согласно, папахи дружно сдвигали на затылки, но тут же приходили в себя и, словно бы опомнившись, устыдившись чего-то, поспешно натягивали их на носы.
Сложное время стояло на дворе. Как жить дальше, фронтовики не знали. И атаман Калмыков не знал, вот ведь как.
К Калмыкову часто подступал Савицкий с одним и тем же вопросом:
– Как мы будем жить дальше?
– Как жили, так и будем жить! – Такой ответ атамана звучал, по меньшей мере, легкомысленно.
– А на какие шиши? – Савицкий громко щелкал пальцами, потом с грустным видом перетирал ими воздух. – На какие тити-мити? Кто нам тити-мити даст?
– Иностранные консульства дадут, – вид у Калмыкова делался горделивым – вона как дело обернулось, с ним считались даже крупные иностранные державы.
– Но этого будет мало. На эти деньги мы не прокормим четырехтысячное войско.
– Будем заниматься реквизицией в поездах. Поезда-то по КВЖД идут? Идут. И едут в них богаатые пассажиры. В Харбин едут, в Порт-Артур, так что м-м-м, – атаман сладко почмокал губами, – пассажиры будут делиться с нами тем, что у них есть.
Помощь Калмыкову, кроме Данлопа с Накашимой, оказали три консульства: английское, французское и японское, но денег все равно не хватило – прав был Савицкий.
Не хватало и мудрой головы рядом, которая могла дать толковый совет… Калмыков в те дни все чаще и чаще вспоминал атамана Семенова – вот с кем бы он никогда не пропал.
Но Семенов находился далеко – в полутора тысячах километров от уссурийцев. И, тем не менее, Калмыков написал Григорию Михайловичу письмо и отправил к забайкальцам, в Читу, доверенного человека. Семенов откликнулся довольно быстро, посоветовал: «Держись японцев. С японцами не пропадешь!»
Совет был ценным. Так Калмыков и поступил.
Из Никольска тем временем пришла неутешительная новость: фронтовики окончательно задавили сторонников атамана, строевые части Уссурийского казачьего войска признали советскую власть, хозяйственные портфели у войскового правительства были отобраны и министры остались ни с чем – ни власти у них не было, ни денег, ни силы, ни авторитета – ничего, только смешки да издевки, раздававшиеся в их адрес из толпы, быстро переходившие и откровенное улюлюкание, сопровождаемое презрительными плевками. Дело скоро дойдет и до подзатыльников, а потом и до шашек.
Узнав об этом, атаман беспечно махнул рукой.
– Все вернем на свои места! Фронтовиков выпорем, Шевченко повесим. – Поскреб пальцем чисто выбритую щеку. – И что же они выбрали вместо правительства? Учредили власть трех козлов, которые в хозяйственных делах ни бэ, ни мэ, ни кукареку?
– Избрали временный совет войска.
Калмыков хмыкнул:
– Опять временные! Скоро вся Россия сделается временной. Завтра же отправлю в Никольск свой циркуляр. Я пока еще атаман войска, меня никто не переизбирал.
Стоял конец марта – солнечная, теплая пора, разгар весны в Северном Китае. Птицы на улицах Пограничной галдели так, что невозможно было разговаривать – человеческого голоса не было слышно. Со всех сторон – с запада, с юга, с восточных морей дули теплые ветры, а Калмыкову было холодно. Атаман сел за сочинение циркуляра. Работа эта оказалась трудной. Сочинил он непростую бумагу эту лишь в конце апреля и незамедлительно отправил в Никольск-Уссурийский.
В циркуляре Калмыков сообщал «собратьям по оружию», что продолжает считать себя войсковым атаманом и не признает отставки правительства. «Силой правительства не отстраняют от власти – правительства отстраняют простейшим голосованием: как только большинство народа проголосует за отставку, так члены правительства могут выметаться из кабинетов к себе домой, на печку, поближе к суточным щам…» Зная, что в станицах голодно, есть семьи, где дети уже несколько месяцев не держали в руках кусках хлеба, Калмыков пообещал снабдить казаков зерном… Но при одном условии – если станицы пришлют к нему в Пограничную «резолюции о непризнании Советов».
Это было самое сложное – хотя и хотелось станичникам отведать обещанного Калмыковым хлеба, а слишком уж непопулярным стал в Приморье атаман – при упоминании о нем из всех дворов начинал доноситься собачий лай, сопровождаемый руганью старух. Авторитет свой атаман растерял совсем – ничего не осталось.
Кстати, собрать полновесное войско – четыре тысячи обещанных человек, – Калмыков так и не собрал, довольствовался пока полутора сотнями шашек, которые и держал при себе. Кряхтел Калмыков озабоченно, надувал щеки, приподнимался на цыпочках, чтобы разглядеть вдали что-нибудь «большое и светлое», но разглядеть ничего не мог – ни «большого», ни «светлого».
***
Хоть и давали иностранные консульства деньги Калмыкову, денег было мало. Поэтому атаман каждый день объявлял «реквизиции» – уссурийцы устанавливали где-нибудь в безлюдном месте, на насыпи, около чугунного полотна, пару пулеметов и тормозили пассажирский поезд.
Поездов, несмотря на разруху и смуту, царившие в России, было много – и из Москвы шли, и из Питера, и из Иркутска с Читой, и из Владивостока. Люди, напуганные безвременьем, гражданской войной, поборами и грабежами, перемещались с места на место, искали тихую заводь, где и поглубже будет, и поспокойнее, и потеплее, но, как правило, не находили и вновь пускались в дорогу. Всем самое ценное эти люди обычно возили с собой – драгоценности, золотые монеты, деньги в крупных купюрах с изображением «Катеньки». Брать их расслабленными, тепленькими Калмыкову доставляло большое удовольствие.
Ночи апрельские (впрочем, как и майские) в Приморье стояли черные, хоть глаз выколи, непроглядные – ничего не видно, даже собственного носа. И тишина обволакивала землю такая, что можно было сойти с ума – ни одна птица не осмеливалась закричать, даже если на нее наваливался какой-нибудь хорь, любитель сжевать птичку живьем, ни один выстрел не звучал’'’ А если и звучал, то очень редко.
Пассажиры в поездах ехали осоловелые, размякшие, одуревшие от жары, ничего не соображавшие – самое милое дело трясти их в таком состоянии.
Воздух был наполнен запахом цветов, особенно сильны были запахи ночью – в тайге цвело все, что только могло распуститься и дать цветки. Прежде всего – саранки. Желтые, красные, белесые. Попадались даже лиловые, очень редкие. Благоухало все – и золотисто-желтый очиток, и нивяник, который больше известен народу под именем ромашки, и михения – сугубо местное растение, и медвежий лук, и лесной мак, по-нездешнему яркий китайский дельфиниум, и таинственный целебный девясил. Ожило все, что могло дышать, жить, цвести; выползло, распустилось на вольном воздухе, добавило своих красок и запахов. Это была пора жизни. – Но не для всех.
Обычно больше одной ночной реквизиции Калмыков не устраивал, но в этот раз он вызвал к себе Эпова и сказал ему, мрачно поигрывая желваками:
– Сегодня реквизиций будет две.
– А спать когда, господин атаман? – деловито осведомился Эпов.
– Спать будем на том свете, – ответил не склонный к шуткам Калмыков; слишком много забот на него свалилось, слишком болела голова и главной болью был Шевченко со своими фронтовиками.
«Что же он делает, что творит? – морщась, думал Калмыков и ощущал, как у него начинает противно приплясывать рот, а предметы перед глазами шевелятся, плывут, будто живые. – Он разваливает казачье войско, уничтожает казаков как класс, он вообще разламывает Россию…» Проходило немало времени, прежде чем атаман успокаивался.
Первую реквизицию решили устроить владивостокскому поезду – народ из приморской столицы бежал – и катились, удирали на юг, на запад, в Китай, естественно, не бедняки, а люди богатые, с достатком, – в основном они устремлялись в Харбин – в столице страны Хорватии без денег делать было нечего.
Огромную, занявшую многие тысячи квадратных километров зону отчуждения около железной дороги русские, проживавшие в Китае, звали страной Хорватией – по фамилии генерала Хорвала Дмитрия Леонидовича, управляющего КВДЖ. Столицей этого непризнанной республики был город Харбин. Харбин бедных людей не любил – любил только богатых. Капризный был город…
Поезд выскочил из черной, густо пахнувшей травами и цветами ночи, будто огромный одноглазый зверь. На повороте совершал крутую дугу, осветил пространство вокруг себя – страшноватое, полное опасностей, неведомое, заревел истошно и громко, так, что у некоторых, особо нервных казаков по щекам побежала колючая сыпь. Они съежились, как на фронте, когда начинали бить тяжелые германские пушки. Калмыков тоже ощутил невольную внутреннюю робость – слишком пугающим наваливался на них зверь и, с трудом одолевая себя, прокричал Эпову:
– Маши красным фонарем, останавливай поезд!
Рядом с Эповым стоял стрелочник – седой плечистый старикан с висячими, будто у малоросса, усами. Эпов выхватил у него фонарь с красными стеклами и широко, хотя и с опаской, стараясь, чтобы фонарь не рассыпался, махнул по воздуху, оставляя яркий, хорошо видимый в ночи алый след. Паровоз заревел снова, залязгал железными суставами, окутался паром, засветившимся в ночи, словно гнилой газ, выходящий из могил. Калмыков подергал одним плечом и скомандовал, стараясь перекричать вой надвигавшегося экспресса:
– Пулемет!
Пулеметчик не услышал атамана. Тогда Калмыков выхватил из ножен шашку и рассек ею воздух.
– Пулемет!
На этот раз команда дошла до пулеметчика, он опустил ствол «максима» и повел им вдоль полотна. Звука очереди люди не услышали, по рельсам побежал проворный огонь. Раскаленные, похожие на горящих мух пули понеслись, рикошетя, в разные стороны. Главное, чтобы не было рикошета назад. Хотя кто во время атаки думает о рикошете?
Паровоз вновь залязгал сочленениями; машинист, выглянув наружу, дернул длинный неудобный рычаг – как понял атаман, это был рычаг тормоза. Из-под колес полетели длинные широкие струи огня, и Калмыков прокричал не оборачиваясь:
– Отставить пулемет!
Вагоны громко застучали буферами. Эпов засмеялся:
– Много разных чемоданов и сумок сейчас окажется на полу.
Атаман тоже засмеялся:
– Это и хорошо.
– Каждая заначка будет вывернута наизнанку…
– Что, собственно, и требуется доказать, – Калмыков засмеялся вновь. – Как в гимназической задачке про бренность бытия.
У атамана было хорошее настроение. В конце концов, машинист мог не послушаться и снести людей и пулеметы, превратить в лом и в окровавленные куски мяса, но машинист послушался. Есть еще дисциплина в России, остались кое-какие крохи. Впрочем, это не Россия, а Китай.
Машинист, не боясь налетчиков, на полкорпуса вылез из будки.
– Слезай вниз! – прокричал ему атаман.
– А не убьете? – без особого страха полюбопытствовал машинист. Калмыков захохотал.
– Да если б нам надо было тебя убить, неужели ты думаешь, что мы не убили бы тебя в твоей будке?
Машинист похмыкал недоверчиво и неспешно спустился по лесенке вниз, подошел к атаману, но тот уже забыл про него.
В третьем от паровоза вагоне забузил пассажир – интеллигентный господин в шляпе из легкого ферта и старомодном, как у Чехова, пенсне. Калмыков интеллигентов не любил – слишком много от них вреда и мороки. Чтобы прикончить какую-нибудь вонючку, надо чуть ли не с Богом объясняться' Вот вывели человеческое племя! Господин не хотел расставаться с богатством, которым владел, – шестью золотыми пятнадцатирублевиками.
– В расход его, – махнул рукой атаман. – Нечего воздух портить!
Эпов, стоявший рядом с Калмыковым, нагнулся к его уху, что-то проговорил. Атаман невольно сморщил нос.
– Ладно, – пробурчал он, – так и быть, обойдемся половинной мерой.
Интеллигента огрели прикладом винтовки, он беспамятно рухнул на пол вагона, из кармана пиджака у него забрали золотые монеты, и солдаты ОКО проследовали по поезду дальше.
Реквизиция прошла удачно – калмыковцы взяли много золота, денег в ассигнациях, три старинных фамильных кольца с бриллиантами, изумрудный кулон и подвеску с сапфиром, а также три штуки превосходного сукна для штатских пальто – сукно имело рисунок в мелкую серую клеточку, для военных нужд не годилось.
Солдаты шли по вагонам, трясли каждого человека, интересовались его отношением к событиям в России, потом требовали, чтобы он добровольно пожертвовал свои сбережения страдающей Родине; если же пассажир сопротивлялся, с ним поступали так же, как и с интеллигентом из третьего вагона.
Атаман был недоволен Эповым – тот все уши ему просверлил, требуя, чтобы казаки не расстреливали пассажиров – слишком уж худая слава катится после этого за калмыковцами.
И все-таки без крайней меры не обошлось.
В последнем вагоне, шедшем до Харбина, оказалась тетка Наталья Помазкова. Увидев внизу, на шпалах, знакомую фигуру своего бывшего квартиранта, она поспешно выметнулась из вагона наружу, спрыгнула на насыпь и, что было силы, хлестнула атамана ладонью по щеке.
– Ирод! – визгливо выкрикнула она. Казаки повисли на тетке – несколько человек, дюжих, способных сшибить с ног быка; тетка оказалась сильнее их, сбросила с себя, как слабеньких кутят. Те только в разные стороны посыпались, будто груши с дерева во время сильного ветра.
– Ирод! – вновь визгливо выкрикнула тетка Наталья, сделала стремительный рывок к атаману, столбом стоявшему на насыпи, – на Калмыкова словно бы нашло некое онеменение, – и вторично с размаху залепила ему еще одну пощечину. Удар был звонким, как выстрел.








