412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Бурсак в седле » Текст книги (страница 24)
Бурсак в седле
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:17

Текст книги "Бурсак в седле"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

Раньше он управлял броневиком марки «Остин», ходил с офицерскими цепями в атаку, но потом пересел на легковой мотор, вначале возил Савицкого, а когда тот переместился во Владивосток, перешел к атаману.

Слева и справа автомобиль окружили всадники атаманского конвоя, устремились вперед, заслонили старому водителю обзор.

– Черт! – выругался он.

Калмыков приподнялся на пуховом кожаном сидение. Произнес спокойно, с некоторой задумчивостью:

– Впереди какая-то заварушка.

Шофер подслеповато поморгал глазами, пробормотал едва различимо:

– Вполне возможно, но я пока ничего не вижу…

– А выстрелы слышишь?

– Бухнуло что-то. Сейчас каждую минуту что-нибудь где-нибудь бухает. Жизнь такая.

Пролетка, в которой сидел Максим Крединцер, первой унеслась за поворот и врубилась в неровный строй атаманского конвоя.

Юрченко выдернул из-под облучка маузер, щелкнул курком и закричал неожиданно лихо, громко:

– Бей Маленького Ваньку!

– Прорывайся, прорывайся к автомобилю! – прокричал ему Крединцер. – Ванька там!

Но Юрченко не слышал его, палил из маузера в казака, нависшего над ним с шашкой; тот, задетый пулей, попавшей ему в голову, пытался достать возницу острием шашки, но не смог. Казака опередил Крединцер, выстрелил в него.

Пуля Максима, выпущенная в упор, снесла казаку полголовы, он откинулся назад, упал, зацепился одной ногой за стремя, и лошадь унесла его в распахнутые настежь ворота двора, из которого вымахнула пролетка.

– К автомобилю прорывайся! – вновь прокричал Максим своему земляку, но тот по-прежнему не слышал его, он избрал себе новую цель – конвоира, наряженного, несмотря на теплый вечер, в лохматую волчью папаху, выстрелил в него, не попал, выстрелил снова. Конвоир привстал в седле, оглянулся зачем-то назад, словно бы хотел проверить, куда улетела пуля, не попавшая в него.

Юрченко выстрелил в третий раз. Для конвоира этого оказалось достаточно, и Юрченко переключился на новую цель.

Справа их пролетку обогнал экипаж, в котором сидели Антон и Аня. Черная борода дядьки Енисея разбойно полоскалась на ветру. Антон держал в руках два пистолета и палил из них по конвою. Стрелял он, в отличие от Юрченко, метко и, наверное, более метко, чем Крединцер.

Водитель, сидевший за рулем атаманского автомобиля, наконец-то понял, что происходит, и, резко затормозив, включил заднюю скорость.

Место это было узким, развернуться в нем оказалось непросто. Задом автомобиль въехал в нарядный, крашенный зеленкой штакетник, смял его, мотор машины захрипел, из выхлопной трубы полетели черные вонючие кольца, шофер поспешно передернул рычаг скоростей, и автомобиль вылез из ограды.

В следующее мгновение пуля пробила ветровое стекло автомобиля, шофер сгорбился, выкрикнул неверяще:

– Стреляют, Иван Павлович!

Тот хмыкнул в ответ:

– А я чего говорил! – В руке Калмыков держал наган, курок был взведен. Это шофер, несмотря на подслеповатость, успел заметить – атаман тоже был готов стрелять, и водитель еще больше сгорбился в невольной тоске: а вдруг Калмыков случайно попадет в него?

И вообще атаман был человеком непредсказуемым… Шофер приник к рулю, заработал большим неповоротливым роговым кругом, машина задела конвойную лошадь, та испуганно заржала и, блестя влажным окровавленным боком, шарахнулась в сторону… Через несколько секунд автомобиль уже летел по улице в обратном направлении; из выхлопной трубы машины, как у паровоза, вылетали длинные горячие искры.

Навстречу скакал казачий наряд – подмога конвою. Наряд находился на соседней улице и, когда началась стрельба, поспешил на выручку.

Следом за автомобилем, словно бы привязанная, неслась пролетка. Как она умудрилась пробиться через конвой, было непонятно, но пролетка пробилась, чернобородый возница отчаянно хлестал лошадей, стараясь не отстать от автомобиля. Седок, поднявшись в экипаже, в полный рост палил сразу из двух пистолетов, рядом с ним сидела женщина, лицо которой показалось атаману знакомым.

Но разбираться в этом было недосуг. На пролетку навалился казачий наряд, крепкоплечий мужчина, стоявший в пролетке, свалил сразу двух человек. Потом вышиб из седла третьего; чернобородый возница также снял одного казака, обернулся на свист, раздавшийся над его головой, распахнул в крике здоровенный зубастый рот. Над ним навис с шашкой хорунжий из атаманского конвоя, сделал легкое движение, и серебристая молния отделила голову возницы от туловища.

Оказавшись без головы, возница некоторое время азартно взмахивал руками, будто живой, – смотреть на это было страшно, потом задергался и рухнул на гнутый передок экипажа, ухватился за него руками – мертвый! – из среза шеи на мостовую полилась темная, густая, как деготь, кровь.

Антон двумя выстрелами утихомирил ретивого хорунжего, потом отогнал в сторону еще одного настырного конвоира, перевалился корпусом через убитого дядьку Енисея и ухватился за вожжи.

Пролетка продолжала мчаться за атаманским автомобилем. Аня тоже азартно стреляла и метко уложила двух конвойных – бравых плечистых мужиков, стреляла и по автомобилю, попадала в него, но зацепила ли кого из тех, кто находился в салоне, неизвестно, – скорость у пролетки и атаманской машины была разная.

Это был настоящий бой; в таких схватках Ане раньше не приходилось участвовать. Страха в ней не было, как, впрочем, не было и лихого бойцовского азарта, что обычно появляется в бою у мужчин, – было желание действовать, был расчет, была злость, вот, пожалуй, и все. Малым составом группа Антона умудрилась перебить едва ли не весь атаманский конвой, вот ведь как.

Неожиданно откуда-то из-за забора, из узкого проема, вырвались два всадника – они отстали от своего наряда – и пошли наперерез экипажу.

– Товарищ Аня, не зевай! – предупреждающе выкрикнул Антон, – левый – мой, правый – твой.

– Есть правый мой! – выкрикнула в ответ Аня, сосредоточилась на несшемся на нее всаднике.

Тот очень умело управлял конем, прикрывался им, приникал к шее, – лица его не было видно.

Аня выстрелила в него – мимо, выстрелила еще раз – опять мимо: пуля, словно бы споткнувшись обо что-то, взвизгнула остро, надрезано и унеслась в сторону…

Что-то отводило пули от этого человека – ну словно бы действовала некая посторонняя сила.

Крутанув барабан нагана, Аня вложила в освободившиеся отверстия новые патроны, с клацаньем сомкнула ствол. Еще раз выстрелила. Всадник, которого она никак не могла достать, выпрямился в седле, вырезал шашкой в пространстве блестящую стальную «мельницу» и направил коня на Аню.

Только сейчас Аня увидела, что это – ее отец.

Но из поднятого ствола Аниного нагана уже выскользнула раскаленная свинцовая пуля, за ней другая.

– Не-ет! – закричала она запоздало, отчаянно, протестующее, но оторвать палец от спускового курка не смогла – пули одна за другой всаживались в грудь всадника – в Евгения Ивановича Помазкова.

Над самым ухом Ани громыхнул выстрел, за ним, почти в унисон, второй. Напарник Ани вскрикнул и ткнулся головой себе в колени, пролетка накренилась, поднялась на два колеса, проехала так немного и перевернулась.

Аня покатилась в кусты, это ее и спасло – девушку перебросило через комель старой черемухи и уложило на дно канавы, густо заросшей травой. Над канавой свесился черночубый казак с бешеными медвежьими глазами, впустую остриг лезвием шашки макушки у полыни, потом махнул шашкой еще раз и прокричал:

– Сбегла, проклятая баба! Ведьма, нечисть, крыкуля, профура не метле! Только что была и – тьфу! – не стало ее!

Он еще раз свистнул лезвием шашки, вспарывая пространство над Аней, которую трава укутала будто саваном – не найти, не заметить, – выругался по-черному и, сунув шашку в ножны, поспешно поскакал за своими товарищами.

В живых из всех налетчиков остались только двое – Аня да Максим Крединцер, больше никого.

О том, что произошло, хабаровчане даже не узнали: мало ли кто ныне рубится на улицах, кто в кого стреляет. Гражданская война притупила в людях чувство опасности – это раз, и два – совершенно вытравила из них такую черту характера, как любопытство. Люди стали относиться равнодушно даже к собственной жизни.

Калмыков, которого так хотели убрать партизаны, не пострадал нисколько: приехав домой, он гоголем прошелся перед зеркалом и неожиданно показал собственному изображению фигу:

– Вот вам!

На следующий день на собрании хабаровских толстосумов он заявил, что «старое казачество прогнило, оно доживает свой век, казаки создаются историей, а не классовой и партизанской борьбой».

На этой встрече Калмыков сделал другое важное заявление.

– Я намерен, – сказал он, – создать новое дальневосточное казачество, которое будет сильнее, честнее, эффективнее нынешнего казачества. Нынешнего, почитай, уже нет, его съело время и враги.

Заявление было серьезным. Его опубликовали многие газеты не только в Хабаровске, но и во Владивостоке.

Казаки, не зная, как на это реагировать, ёжились, кряхтели и говорили, что атаман преследует какие-то личные цели, а вот какие именно – непонятно.

– Ничего подобного! – узнав об этом, воскликнул Калмыков. – Нет у меня никаких личных корыстных путей, мне ничего не надо – ни власти, ни положения, ни чинов, ни орденов – ни-че-го!

Аня Помазкова вошла в крохотную, жарко натопленную комнатенку на конспиративной квартире. Аня захлебывалась слезами. Такое невозможно увидеть даже в дурном сне, не только на яву…

В комнате она находилась одна. Окно было покрыто инеем, сквозь который ничего не было видно.

Во второй половине дня Аня забылась, свалилась на самодельную деревянную кушетку и заснула.

Сон ее был горьким.

На следующий день Ани уже не было в Хабаровске. Куда она исчезла, в какой угол забилась, не знал никто – ни местные подпольщики, ни партизаны, ни усатые мужики из калмыковской контрразведки, ни связные, которые зачастили в Хабаровск из Владивостока и Благовещенска…

Зимой атаман Калмыков отличился – окружил в Хабаровске местное отделение Госбанка и забрался в святая святых его – в подвал, где хранилось золото.

Деловито осмотрев ящики с драгоценным металлом, атаман стянул с руки кожаную перчатку, командно махнул ею:

– Выносите все!

Перед ним возник крохотный, с тощими волосами, наползавшими на уши, очень похожий на старого лесного гнома сторож.

– А что я скажу своему начальству? – дрожащим голосом спросил он.

– Ты кто? – жестко сощурившись, поинтересовался Калмыков.

– Хранитель золота.

– Никогда не слышал о такой должности. И чего же ты, дед, хочешь?

– Чтобы выдали мне на руки документ о том, что вы забрали в банке золото.

Атаман усмехнулся.

– Однако ты смелый, дед. А если я возьму да снесу тебе шашкой голову?

– Зачем? – наивно полюбопытствовал дед.

– Чтобы ты не задавал глупых вопросов.

Гном потупил голову, хотя и не понял, в какой опасности находится. Калмыков усмехнулся вторично и пальцем подозвал к себе Куренева.

– Гриня, подь-ка сюда!

Ординарец поспешно подскочил к атаману.

– Нарисуй этому деду бумажку, которую он просит.

– За вашей подписью, Иван Павлыч? – деловито осведомился Куренев.

– За своей. Как офицер Уссурийского казачьего войска, – Калмыков щелкнул ногтем по Грининому погону, украшенному форсистой серебряной звездочкой.

На Гринином лице собрались озабоченные морщины, он приложил ладонь к виску.

– Есть нарисовать бумажку!

Атаман почистил банк основательно – взял все ценное, что в нем было. Гриня Куренев крупными корявыми буквами начертал на листе бумаги расписку и вручил ее трясшемуся от страха и обиды гному.

Сколько золота взял атаман, точно неведомо, только через некоторое время, уходя в Китай, он тайно передал японцам на сохранение тридцать восемь пудов золота и свои ценные вещи – личные, как он подчеркнул, пожимая руку представителю японского штаба.

Так это золото у японцев и осталось, украл его у России Иван Павлович Калмыков.

Положение атамана становилось все хуже и хуже – лупили его в хвост и в гриву. Красные партизаны вышибали калмыковцев из деревень; карательные отряды, которые посылал атаман, заманивали в ловушки и уничтожали.

Черный дым стелился над хабаровской землей, вдоль дорог валялись трупы людей, угодивших в чудовищную молотилку войны.

В морозный ветреный день тринадцатого февраля 1920 года Калмыков под звуки винтовочной стрельбы, раздававшиеся в Хабаровске с трех сторон – северной, восточной и западной, именно здесь партизаны давили особенно сильно, – вместе со своим отрядом покинул город.

На окраине Хабаровска он остановил коня и, глянув на черный дым, поднимавшийся над крышами домов, ладонью вытер слезы, неожиданно проступившие на глазах, пробормотал тихо, глухо, пытаясь побороть внезапно возникшую тоску:

– Ничего-о, мы сюда еще вернемся… Мы сюда обязательно вернемся!

В следующее мгновение он согнулся в седле, сделавшись похожим на усохшего, здорово помятого жизнью старика. Таким атамана Калмыкова его сподвижники еще не видели.

Отряд прошел рысью километра три, и на него напали партизаны: Шевченко не хотел пропускать Калмыкова к китайской границе…

Часть третья

Отряд Калмыкова, ежедневно отбиваясь от партизан, теряя людей, уходил на юг по реке Уссуре. Лед на реке был крепкий, толстый; в некоторых местах голубовато-серые пласты приросли ко дну, и вода с пушечным грохотом взламывала лед, выхлестывала на поверхность, быстро там застывала.

Морозы в феврале бывают в этих краях жестокие; случается, даже птицу сшибают на лету – вместо шустрой живой пичуги на землю падает твердый камень голыш, а ветры бывают более жестокие, чем морозы. Ветры на открытых местах выбивали казаков из седла.

Двое казаков у Калмыкова неудачно вылетели из седел, покалечились: один незадачливый всадник сломал ногу, другой – ключицу.

– Дуракам закон не писан, – сурово молвил атаман и велел оставить их в ближайшей деревне – пусть отлеживаются, лечат свои переломы.

– Братцы, возьмите нас с собою, – начали канючить покалеченные казаки, – мы вам в тягость не будем.

– На обратном пути, когда будем возвращаться в Хабаровск, – пообещал атаман.

Границу переходили розовым морозным вечером.

Ветер, словно бы отдавая дань происходящему, осознавая важность момента, стих, – лишь на льду реки взбивал небольшие снежные фонтанчики, перемещал их с места на место, дразнил ворон, видевших в этой игре ветра что-то мистическое. На небе нарисовались пушистые красные полосы; зловеще-нарядные, они вышибали из глаз слезы и рождали невольную тоску.

Всадники выстроились на высоком берегу реки под толстенными старыми соснами, распухшими от болевых наростов и опухолей.

Калмыков проехался на коне вдоль строя, остановился на правом фланге. Потом неуклюже, словно бы у него не сгибалась шея, поклонился строю.

– Казаки! – произнес он хрипло, негромко. Чтобы говорить громко, не хватало сил, в горле у него что-то булькало, клокотало, и атаман, пытаясь справиться с немотой, внезапно навалившейся на него, замолчал, потом заговорил вновь. – Казаки, – повторил он и опять замолчал.

Казаки потупились, завздыхали яростно – они чувствовали себя так же неважно, как и атаман, им было так же больно, и так же острая тоска сжимала горло.

– Казаки, – в третий раз произнес Калмыков, поморщился, – мы уходим из России, но не прощаемся с нею. Мы вернемся, чтобы расплатиться за поруганных товарищей наших, за боль, что сидит в каждом из нас, за землю, которую измяли, испохабили большевики. Мы вернемся, чтобы построить в России новое общество, – атаман не удержался, сдавил каблуками меховых сапог бока коня, конь замолотил копытами по снегу, заржал – зубастые кругляши шпор всадились в шкуру, прорубили ее, на боках показалась кровь. Калмыков сжал руку в кулак и коротким взмахом рассек воздух. – Мы сюда вернемся!

Атаман произнес еще несколько фраз, они были перепевами того, что он уже сказал, и такой боли у казаков, как первые слова, уже не вызывали. Калмыков это понял и замолчал.

Потрескивал, кряхтел сдавленный морозом снег; длинные колючие лапы сосен шевелились, будто живые, с них летел сор – то ли птицы в них обитали, кормились, то ли белки.

Неожиданно с одного из надолбов – кривого, перекошенного, высокого, сорвалась связка сосулек, рухнула вниз, на лед, – неуютно ей стало на верхотуре, на вольном ветре, потянуло на землю… Грохот раздался, будто пушка стрельнула. Калмыков поежился – ему сделалось холодно.

В следующее мгновение он выпрямился, строго глянул на заиндевелый, дышавший паром казачий строй.

– Может быть, кто-то из вас устал, хочет вернуться назад? Не стесняйтесь. Ежели что…

Строй молчал. Только пар звонкими струйками поднимался над головами людей и растворялся в пространстве.

– А? – повысил голос атаман. – Не стесняйтесь!

– Веди нас дальше, атаман, – сипло проговорил кто-то, – столько лет были вместе, и дальше будем вместе, разделяться нам нельзя.

– Все правильно. Веди и дальше, – раздался другой голос, простуженный, хриплый, – мы за тобой, как нитка с иголкой.

– Может быть, все-таки кто-то хочет вернуться? – атаман был настойчив.

– Мы там такие следы оставили, что лучше не возвращаться, – сказал третий голос, чистый, звучный, почти детский.

Калмыков так и не разобрался, кто это говорил, – строй перед ним начал расплываться, покрываться красными пятнами, глаза в вечернем солнце заслезились, сделались слабыми, будто у старика.

– Спасибо, – благодарно проговорил атаман, – за доверие спасибо.

Тут строй неожиданно шевельнулся, сдвинулся в сторону, и из него выехал казак с седыми висками и черными, чуть посеребренными усами.

– Я, пожалуй, останусь, ваше высокопревосходительство, – заявил он, окутался паром; белая, закуржавленная инеем папаха была натянута на самый нос, в густом вареве дыхания его голова скрылась, будто не человек это был, а какое-то чудище.

– Значит, домой потянуло? – зловещим хриплым шепотом спросил атаман.

– Домой, – казак наклонил повинную голову, вновь погрузился в белый пар. – Землю свою, надел, мне даденый, вон сколько лет не пахал, надо бы хоть один раз вспахать…

– Домой, к мамке на полати, значит, потянуло? – упрямо гнул свое атаман.

– И этот момент есть, – не стал возражать казак.

– Кто еще хочет к мамке на полати? – Калмыков заскользил взглядом по строю. – Ну!

Строй зашевелился вновь и из него выехал… Вот уж чего не ожидал атаман, так этого – из строя выехал Гриня Куренев.

– Эх, Гриня, Гриня, – зло, едва сдерживая себя, дернул головой Калмыков, – а говорил, век со мною будешь…

– Извините, Иван Павлыч, – устал я. Сил больше нету воевать. – Куренев приложил руку к груди, отвел глаза в сторону.

Калмыков вновь дернул головой и произнес с неверящими нотками в голосе:

– Эх, Гриня!

– Еще раз простите меня, Иван Павлыч, – виновато пробормотал Куренев, я всю жизнь с вами и уже забыл, как выглядит дом, в котором родился. Еще будучи в Хабаровске, я получил письмо из дома – маманя у меня скончалась, – голос у Куренева сделался тихим, дрожащим, – так и не довелось мне с нею попрощаться.

Калмыков эту исповедь ординарца пропустил мимо ушей.

Казак с седыми висками вздохнул и через голову, придерживая одной рукой папаху, чтобы не свалилась, стащил с себя карабин, бросил его в снег.

– Шашку тоже снимай! – потребовал атаман.

Казак отстегнул от поясного ремня шашку, также швырнул ее в снег, произнес с облегчением:

– Все. Больше ничего не осталось. Даже патронов.

Атаман тронул коня, подъехал к Куреневу:

– А тебе, Гриня, что, дополнительное приглашение требуется?

Куренев облегченно шмыгнул носом, потом махнул рукой, словно бы прощался со своим прошлым, и, сдернув с плеча карабин, несколько мгновений держал его на весу.

– Может, оружие оставите, Иван Павлыч? В честь нашей давней дружбы.

– Нет!

Гриня еще раз шмыгнул носом, поцеловал потертое, облезшее от времени ложе карабина, бросил оружие в снег.

– Наган клади рядом, – велел Калмыков.

Куренев отстегнул кобуру с наганом и, согнувшись в седле, опустил его на снег рядом с карабином.

– Теперь снимай шашку!

– Шашку-то хоть оставьте! Не забирайте шашку!

– Снимай шашку!

– Ну какой казак без шашки, Иван Павлыч?

– А ты, Гриня, уже не казак. Большевики ликвидировали казаков, как народ российский, и раструбили об этом во всех своих газетах.

– Эх, Иван Павлыч, Иван Павлыч, – с болью проговорил Куренев, стащил с себя шашку, висевшую на желтом кожаном ремне, и также положил ее на снег. – Последнее отнимаете, Иван Павлыч!

– Это еще не последнее, Гриня, – сказал Калмыков, расстегнул кобуру маузера. Если раньше он любил наган, то сейчас наган был у него не в чести – атаману стал больше нравиться маузер.

Лицо у Куренева сделалось белым – он понял, что сейчас произойдет, губы тоже сделались белыми, на носу, несмотря на мороз, выступил пот.

– Не надо, Иван Павлыч, – униженно попросил он атамана, но тот на него уже не обращал внимания – откинул крышку деревянной кобуры и извлек оружие.

– Не надо, – вторично попросил Куренев, но атаман вновь не обратил на него внимание – ни один мускул не дрогнул на его лице.

Калмыков поднял маузер и, в ту же секунду, почти не целясь, выстрелил. Казак с седыми висками вскрикнул и, вскинув прощально руки, вылетел из седла. На снег он упал уже мертвый, мягкий, как куль, – тяжелая пуля снесла ему часть головы.

– Не надо, Иван Павлыч, – попросил Куренев, губы у него не слушались, одеревенели, речь стала невнятной, – я передумал!… Я остаюсь!

– Не юли, Григорий, – сурово молвил атаман. – Ты предал меня….

– Я остаюсь!

– Предав один раз, предашь и в другой….

– Не надо! – отчаянно выкрикнул Куренев.

Калмыков вновь нажал на курок. Стрелял он метко. Пуля обезобразила Грине лицо, смяла нос и вышибла несколько зубов – вместо лица образовалась сочившаяся кровью рана. Тело дернулось словно бы само по себе, но Куренев, крепко вцепившийся пальцами в луку, обтянутую кожей, чтобы было удобнее держаться, из седла не вылетел, а некоторое время сидел прямой, окаменелый, потом окаменелость прошла, он сложился в поясе и тихо сполз вниз.

Атаман, не глядя на тело бывшего ординарца, засунул маузер в кобуру, звонко щелкнул деревянной крышкой и сделал призывный взмах рукой:

– Поехали!

Приказ прозвучал буднично; отряд начал спускаться с крутого берега на лед реки. По льду метались синие снеговые хвосты, поднятые низовкой – недобрым здешним ветром. Вверху на берегу было тихо, даже невесомый снежный сор не плавал в воздухе, улегся, а тут дул свирепый ветер.

Кто-то в строю, за спиной атамана, совсем недалеко, выкрикнул срывающимся голосом:

– Прощай, Россия!

Калмыков дернулся, словно бы в спину ему всадили гвоздь, протестующее мотнул головой и сипло прорычал:

– Не прощай, а до свидания!

Целые сутки, пока они шли по территории Китая вдоль границы, устремляясь на запад, их никто не останавливал, не трогал – ни одного окрика, ни одного собачьего тявканья, ни одного выстрела.

А вот через сутки раздался тонкоголосый, подрагивавший от страха оклик, – прозвучал он из леса:

– Стой!

Калмыков, двигавшийся во главе отряда, в первой тройке, дал команду остановиться. Приподнялся в седле:

– Ну, стоим… И что дальше?

– Вы вторглись на территорию чужой страны, вы в Китае. Поворачивайте назад, в свою страну!

Атаман пальцем поманил к себе толмача, взятого из Хабаровска – тощего студента, наряженного в огромную, в которую можно было завернуть всадника вместе с конем, шубу, с фамилией вполне воинской: Трубач.

– Вступи с ним в переговоры, – велел Калмыков, – узнай, чего он хочет?

– Он хочет, чтобы мы вернулись в Россию.

– А чтобы у нас выросли конские уши и хвосты, не хочет?

– Об этом он ничего не сказал, господин атаман, – толмач принял слова Калмыкова всерьез и отвечал вполне серьезно.

– Скажи ему, что мы белые казаки и назад нам ходу нет – ждет верная гибель. Мы уйдем, но только позже, когда в России изменится обстановка.

Толмач поспешно перевел эти слова, китаец что-то обозленно прокашлял в ответ и вышел из-под огромной старой ели, держа наперевес новенький «маузер» – добротную немецкую винтовку. Калмыков знал, что китайцы недавно закупили для своих пограничников большую партию таких винтовок.

Лицо китайского солдата ничего не выражало, было словно бы вырезанным из дерева, выделялись только угольно-черные глаза. Как два уголька, жили на его физиономии своей отдельной, какой-то особенной жизнью, заиндевелые ресницы хлопали, прикрывая эту светящуюся чернь; хлоп-хлоп, хлоп-хлоп… Китаец сделал винтовкой резкое движение и окутался паром – пролаял что-то гортанное, будто янычар, грозивший неверным карами небесными.

– Чего он протявкал? – поинтересовался Калмыков.

– Требует, чтобы мы все-таки убирались к себе, на свою территорию.

– Нет, – тряхнул головой Калмыков, – нет и еще раз нет. Может, ему показать фигу, тогда он поймет?

– Не надо, господин атаман, – студент поморщился – тогда он обозлится.

– В таком разе скажи китайцу, чтобы он не дурил, не заворачивал нас. Иначе мы с вами завернем этому узкоглазому голову на пупок. Будет тогда из-под микиток кукарекать.

Толмач перевел, китаец в ответ вновь пролаял что-то непотребное.

– Чего он?

– Говорит, что в ельнике его прикрывают два пулемета и взвод солдат.

– Пхе! – отмахнулся атаман. – Невидаль какая: сейчас от его пулеметов одни заклепки останутся. Переведи!

Студент начал послушно переводить. Потом споткнулся и замолчал.

– Ты чего? – спросил Калмыков и едко сощурился. – Кишка тонка?

– Тонка, – признался студент. – Это противоречит всем дипломатическим нормам.

– Плевать я хотел на разные китайские нормы! – раздраженно выкрикнул атаман.

Ветки старой ели тем временем зашевелились, и из-под них вылез еще один китаец, судя по виду, – офицер.

Во, вот с ним мы будем говорить, – обрадовался Калмыков, – а то с чуркой какой-то препираемся!… Чурка ничего решить не может.

Толмач быстро переговорил с офицером и наклонился к атаману:

– Сам он не имеет права дать нам добро на проход в Китай, ему надо запросить своего начальника в Фугдине.

– Пусть запрашивает, – милостливо разрешил Калмыков, – мы подождем.

Китайский офицер исчез, пограничник с примкнутой к ноге винтовкой остался стоять около огромной ели.

Мороз давил, снег недобро потрескивал, скрипел. Было тихо. Солнце от мороза покраснело, сделалось холодным и чужим.

«Нерусское солнце!» – отметил про себя Калмыков.

– Спроси у этого солдата, когда вернется офицер?

Студент послушно залопотал по-китайски, для убедительности пару раз взмахнул рукой; часовой ответил сдержанно, коротко, без эмоций. Дерево, а не человек.

– Говорит, что он не знает.

– По-моему, этот узкоглазый сказал что-то другое.

Толмач смутился.

– Вы правы, Иван Павлович, часовой сказал, что не наше это дело – спрашивать, когда вернется начальник. Наше дело – ждать.

– А узкоглазый не боится, что я ему срублю голову, как кочан капусты?

– Похоже, не боится.

Калмыков похмыкал, окутался паром, будто усталый локомотив.

– Осмелел ходя. А еще десять минут назад дрожал, как осиновый лист.

Офицер вернулся через четверть часа, бесстрастный, с каменным лицом и ничего не выражавшими, словно бы вымерзшими глазами.

– Ну? – не выдержал Калмыков, привстал на стременах.

– Вам разрешено проследовать в Фугдин, – сказал китайский офицер, – там будет оказано внимание. Встреча вам, думаю, понравится.

– Понравится, говоришь? – Калмыков подбил пальцем заиндевелые усы и подмигнул толмачу. – Это хорошо.

– Чтобы вы не заблудились, с вами поедет китайский проводник, – сказал офицер.

Калмыков поджал сухие белые губы – прихватил мороз, – потом вздохнул и поклонился китайцу:

– Передавайте вашему командованию нашу большую благодарность.

***

В Фугдин въезжали парадным строем, посотенно. Все сотни были неполными – потрепал Гавриил Шевченко боевые порядки атамана здорово.

В китайском Фугдине было тепло – здесь уже ощущалось дыхание весны, хотя время было еще не весеннее – конец февраля.

– Хлопцы, песню! – привычно скомандовал атаман, но команда его словно повисла в воздухе – усталые люди были подавлены.

Жители городка едва ли не все вывалили на тротуары, разглядывали казаков. Среди любопытствующих Калмыков заметил несколько русских лиц.

«И здесь – наши, – подумал он облегченно, – живут, хлеб жуют… А наши нашим пропасть не дадут».

На углу одной из улиц расположился небольшой местный рынок. Торговали живыми курами, рыбой, свежей зеленью, срезанной в парниках, а один старик в широкополой, похожей на большое хлебное блюдо шляпе торговал фазанами, заточенными в деревянные клетки. Фазанов было четыре – по паре в каждой клетке; крылья у птиц, чтобы не улетели, были перевязаны пеньковыми бечевками.

Облака раздвинулись, выглянуло яркое горячее солнце – настоящее, весеннее.

– Братцы, ну давайте споем, покажем местному люду, как умеют петь русские казаки, – повернувшись к строю, следовавшему за ним, попросил Калмыков.

На этот раз сработало. Кто-то в задних рядах первой сотни затянул казачью песню, певца поддержали, и вскоре над конным строем слаженно, сливаясь в одно целое, зазвучали печальные мужские голоса. Что-что, а печаль из душ казацких, прибывших на чужбину, изъять было нельзя.

Калмыков понял это и с досадой потряс головой. Какова будет доля его подопечных, как сложится их жизнь в Китае, когда они смогут повидать своих родных, – было неведомо.

На центральной площадке городка казаков встречал высокий, с породистым лицом китайский военный. Атаман бросил взгляд на его знаки отличия и определил – полковник. В китайской армии это высокий чин. Калмыков спешился и, приложив руку к папахе, представился. Китайский военный, чуть растягивая слова, ответил. Это действительно был полковник, Калмыков не ошибся. Полковник Ли Мен Гэн командовал здешним гарнизоном.

Отрекомендовавшись, полковник улыбнулся, обнажив крупные, способные перекусить лошадиную кость зубы. Калмыков невольно поежился.

После короткой беседы полковник предупредил атамана, что оружие придется сдать.

Атаман не питал особых иллюзий насчет того, что оружие им оставят, хотя в глубине души теплилась слабая надежда, что все-таки оставят. Ведь казак без шашки и карабина – не казак, а командир без маузера – не командир.

– Где нам надлежит сдать оружие, господин полковник? – спросил Калмыков спокойно.

– На окраине города. Там находятся наши склады.

По лицу атамана проползла короткая нервная тень, но самообладания он не потерял, перевел взгляд на офицера, сопровождавшего полковника, и молвил тихо, дрогнувшим голосом:

– Что ж, на окраине города, так на окраине…

Ли Мен Гэн, понимая, в каком состоянии находится атаман, добавил утешающе:

– После этого мы отведем ваших людей в теплые казармы и накормим сытным обедом.

Казаков разместили в свободных солдатских казармах, с ними поселились и младшие офицеры; старшим офицерам предоставили места в низеньком, похожем на конюшню отеле, увенчанном плоской крышей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю