Текст книги "Бурсак в седле"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
– Кто это?
– Это я… Пупок.
– Кто-то?
– Василь Голопупов. Пупком меня кличут, вы знаете. Ваш ординарец Гриня Куренев – мой корефан. Дружим мы давно.
– Это ты стрелял, Пупок?
– Да вы что, Иван Павлович! Я спасать вас пришел.
– Ты один?
– Пока один. Сейчас еще мужики прибегут – на помощь… Не то ведь мы подумали – на вас целая банда напала. А тут – никого.
– Никого?
– Никого.
Калмыков закряхтел, оперся локтями о стол и, скособочась всем телом, поднялся. Потряс головой, вышибая из ушей противный слабящий звон.
В доме было холодно; стаканы с остывшим чаем покрылись мелким инеем. Через некоторое время иней сделался твердым, прилип к стеклу, стакан даже начал звенеть.
Тепло, которое появилось в этом доме вместе с Аней, исчезло. Калмыков ощутил внутри досаду – он не должен был так поступать с Аней, но в следующее мгновение в нем возникло что-то протестующее, недоброе: а почему, собственно, не должен?
Ни телогрейки, ни старого пальто Калмыков в доме не нашел. Собственной шинелью, украшенной новенькими блестящими погонами, затыкать эту дыру было жалко, удалось отыскать лишь детское одеяльце, невесть как попавшее к тетке Наталье, им Калмыков и воспользовался.
Потом, не выпуская из рук нагана, открыл дверь Пупку. Следом за Пупком вошли еще двое мужиков.
– Холодно у вас, Иван Павлович. – Пупок поежился. – И темно.
Мог бы этого и не говорить. Калмыков кинул в печку несколько поленьев, затем слил в лампу остатки керосина и зажег фитиль. По хате разлился неровный свет.
Пупок прошел к окну, пальцами ощупал края пролома и, поцокав удрученно губами, произнес многозначительно, будто философ, открывший формулу жизни:
– Мда-а-а…
– Кто это был, не засекли? – отрывисто и хрипло, еще не успев прийти в себя, спросил Калмыков.
– Нет, – Пупок мотнул головой, – но кое-какие наблюдения на этот счет имеются.
– Кто? – коротко и жестко повторил вопрос Калмыков.
– Ну-у-у, – Пупок вновь ощупал пальцами края пролома в окне, оглянулся на мужиков, пришедших с ним, стараясь определить, выдадут они его или нет, ни к чему конкретному не пришел и произнес нехотя: – Это люди вахмистра Шевченко.
Калмыков поиграл желваками. В конце концов, он сам дал маху. Одному оставаться ему нельзя – это засекают мгновенно. Результат же может быть самым непредсказуемым.
– Ладно. Раз Гаврила объявил мне войну, то и я ее объявляю. В долгу не останусь, – Калмыков снова мрачно поиграл желваками.
Через несколько минут мужики ушли, раскочегарившаяся печка немного согрела дом. Калмыков запер дверь на засов, снизу засов подпер ломом и лег спать.
В голову пришла мысль об Ане. Что же он с нею сделал? Недовольно подергав головой, Калмыков натянул на себя шинель, укрылся ею по самую макушку. Вспоминать об Ане было неприятно. И чего, спрашивается, дура, заупрямилась? Ведь все равно ей одна дорога начертана – ложиться под мужика, других дорог нет… Но она этого не понимает.
От шинели пахло сыромятной кожей, сбруей, гарью, порохом и п том. Запах пота был сильнее всего.
Утром он пойдет к Ане и расставит все точки над «i». Над всеми «i». Слов на ветер Калмыков не привык бросать, раз обещал пойти с Аней под венец – значит пойдет, не будет вести себя, как колбаса в проруби, что и утонуть боится, и примерзнуть к краю льда – всегда спасается, словом. Калмыков не такой. Он не имеет права быть таким.
***
Рассвет был жидким, болезненным, удушливая морозная темнота долго не могла рассеяться, но потом, не выдержав, посерела, расползлась на несколько рваных неровных полос, будто гнилая ткань, полосы зашевелились, задвигались в воздухе, заполнили собой пространство, темнота разредилась еще больше.
От снега поднимался легкий прозрачный пар. Там, где он сгущался, – были видны кудрявые клубы.
Калмыков откинул в сторону лом, которым была подперта дверь изнутри, выбил из пазов засов и выглянул наружу.
Двор был затоптан – следов виднелось много, но понять, сколько человек приходили убивать атамана, было невозможно: Пупок со своими «мюридами» тоже здорово наследил… Калмыков, держа наган наготове, исследовал следы, потом заглянул за сарай.
В одном месте он увидел кровь. Немного крови – пуля зацепила человека по касательной, не ранила, а только обожгла. Ну что ж – хоть это. Пусть Шевченко знает: Калмыков никогда без боя не сдается, обязательно будет отбиваться.
На дверь он навесил замок, хотя хлипкий плоский кусок железа был слабой защитой от воров, и вышел на улицу.
Миновал несколько домов, свернул в проулок, спугнул двух собравшихся подраться котов и очутился перед домом тетки Натальи (у нее было два дома, один она сдавала внайм, во втором жила сама). Аня обычно останавливалась здесь.
Подергал небольшую дверь, врезанную в изгородь. Дверь оказалась незаперта. Подумал о том, что надо сегодня же проверить, как обстоит дело с Евгением Помазковым, – сделать это не откладывая, – и осторожно вошел во двор. Дверь на всякий случай оставил открытой – вдруг на него сейчас из ружейного горла сыпаиет свинец, но было тихо, и атаман, втянув голову в плечи, огляделся. Двор как двор, ничего приметного, справа вдоль забора тянулась жидкая, отощавшая за время холодов поленница дров, в двух местах дрова были небрежно рассыпаны, и в Калмыкове неожиданно возникла жалость: дом без мужских рук выглядит каким-то сиротским, неприкаянным, все огрехи и неисправности вылезают на поверхность…
За всяким хозяйством пригляд нужен, без мужчины тут никак не обойтись. Калмыков, будто контуженный, дернул головой – внутри возникло что-то неприятное, чужое, вызвавшее в атамане неудобство, словно он натянул на ноги чужие башмаки, очень узкие, тесные, – недовольно поморщился.
Неприятное ощущение не проходило.
Он осторожно, стараясь не хрустеть снегом, прошел под окнами дома, – показалось, что на невидимой стороне избы кто-то находится, – заглянул за угол – никого. Вот ведь как – после ночной перестрелки ему всюду стали мерещиться враждебные тени, хотя с чего бы им мерещиться – трусом он никогда не был; ни перестрелок, ни шашки, ни нагана не боялся; пулю, если понадобится, готов был схватить руками, – и все-таки ощущение опасности не исчезало.
Несколько минут он стоял молча, не шевелясь, – слушал пространство, фильтровал звуки, доносившиеся до него: лай собак, лязганье вагонов на станции, мычание коровы, которую выгнали из хлева на мороз, далекий говор людей – звуки были обыденные, мирные, ничего опасного в себе не таили.
Калмыков на цыпочках прокрался к крыльцу – ощущение того, что его подстерегает опасность, не проходило.
Вновь огляделся.
Дверь в дом была закрыта – две старые, вытертые до блеска петли украшал навесной замок.
– Аня! – тихо позвал Калмыков. – Анечка!
В ответ – ни звука.
Поверхность крыльца были припорошена легким снежным пухом, на такой поверхности остается любой след, даже шаг мухи, – пух лежал нетронутым. Это означало, что Аня Помазкова, выскочив от атамана, растворилась – домой она не пришла…
Неверяще покрутив головой, Калмыков обошел дом, также не нашел ни одного следа и покинул тихое безлюдное подворье. Если Аня поднимет шум, это будет совсем ни к чему: Шевченко момента этого ни за что не упустит. Калмыков стиснул кулаки так сильно, что у него на перчатках даже кожа затрещала.
– Тьфу!
Аня в это время находилась в другом конце Гродекова, у своей подружки Кати Сергеевой и безудержно плакала. Лицо ее опухло, глаза были еле видны. Катя сидела рядом с Аней и рукой, осторожно, медленно гладила ее по спине, уговаривала:
– Аня, ну, перестань, перестань, пожалуйста… Жизнь на этом не кончается.
– Я застрелю его, – глухо, сквозь рыдания, заведеино бормотала Аня, – обязательно застрелю.
– Ну и чего ты, дурочка, этим добьешься? Абсолютно ничего. Ни-че-го. Только себе хуже сделаешь.
– 3-застрелю!
– И не мечтай об этом, дуреха, не получится.
Анина спина дергалась, потом замирала на несколько мгновений – такое впечатление, что Аня теряла сознание, отключалась, и Катя также отключалась, старалась не дышать, чтобы не потревожить подругу, склонялась над ней сочувственно и слушала ее дыхание.
Сама Катя была уже замужем – выскочила очень рано за бедного казака Ивана Сергеева… Иван здорово отличился на войне – в одиночку ходил по ту сторону фронта и приволакивал оттуда упитанных сытых немцев – германских офицеров, за что был награжден несколькими солдатскими Георгиями.
Все беды обошли Ивана стороной, ни одна пуля не тронула, ни один снаряд не взорвался под ногами, – погиб он не на войне, погиб по пути домой. Эшелон, в котором он возвращался в Гродеково, на двое суток остановился в Чите. Там фронтовики решили купить на рынке свежего хлеба – за хлебом для общего кошта ушел Иван… Ушел и не вернулся; его зарезали местные гоп-стопники – один пырнул финским ножом в спину, другой полоснул бритвой по горлу, – из карманов выгребли деньги и были таковы. Хорошего человека не стало.
В общем, вкус и цвет беды Катя Сергеева знала хорошо.
Тем временем Аня вновь пришла в себя, дернулась в очередной раз и прошептала с сиплым надрывом, будто внутри у нее лопнула какая-то жила:
– Я убью его!
– Никого ты не убьешь, Анька! – устало, откровенно и одновременно безнадежно прошептала Катя. – Не для этого мы с тобою созданы… Поняла!
– Все равно убью! – упрямо проговорила Аня.
– Не убьешь!
– Убью! – плечи у Ани затряслись, она сделалась маленькой, худенькой, некрасивой. Аня опустила голову на колени подруги и вновь, давясь воздухом, еще чем-то – какими-то твердыми комками, – заплакала.
– Эх, Анька! – укоризненно и горько проговорила Катя и тоже заплакала.
Плакать вдвоем было легче, чем в одиночку.
***
Приехав в Уссурийск, Калмыков навел справки об уряднике Евгении Помазкове, узнал, что урядник уже покинул станцию Маньчжурия и по КВЖД направляется сейчас во Владивосток. А от Владивостока до Никольска-Уссурийского, до Гродеково рукой подать. Значит, скоро будет здесь.
Известие это сил и бодрости Калмыкову не прибавило – а вдруг лихой казак вздумает отомстить атаману? Ведь Аню в Гродекове Калмыков так и не нашел, а значит, дело осталось открытым. Вот нелады, вот загвоздка, – Калмыков, ощущая, как к вискам у него подкатывает буйная кровь, давит, дышать делается нечем, рванул крючки кителя, втянул в себя сквозь зубы воздух, выдохнул, снова втянул…
Дышать сделалось легче.
***
Фронтовики бунтовали, носились на конях по городу Никольску-Уссурийскому и орали во все горло.
– Не признаем Калмыкова атаманом! Домой Маленького Ваньку! На дыбу его!
Прозвище «Маленький Ванька» Калмыкова бесило – он стискивал кулаки и хлопал по столу так, что чернильница-непроливашка подскакивала метра на два, а бывалые казаки вздрагивали и напряженно прислушивались: где стреляют? Воздух после такой стрельбы начинал клубами перемещаться по пространству.
– Поотрубаю головы нехристям! – сжимая зубы, хрипел Калмыков, но ничего поделать не мог.
Фронтовики продолжали горланить. Атамана стали ненавидеть еще более люто и при упоминании его станичники громко скрипели зубами.
– Прощелыга! – орали фронтовики. – Маленький Ванька – прощелыга!
Хорошего настроения это Калмыкову не добавляло.
Калмыков так же, как и фронтовики, скрипел зубами, закрывал наглухо окна и задергивал шторы. Он уже несколько дней со своими людьми и прежде всего с Савицким, оказавшимся способным штабистом, и с англичанами, которыми командовал майор Данлоп, разрабатывал план свержения советской власти в Приморье.
– Ничего-о-о, – стискивал зубы Калмыков, взмахивал кулаком, – я еще вам покажу Маленького Ваньку… Такого Ваньку покажу, что молиться будете, чтобы вас убили – жить сделается невмоготу.
Противостояние продолжалось и – это Калмыков чувствовал своей шкурой, костями, – будет оно длиться долго. Возможно, всю оставшуюся жизнь. Калмыков почувствовал, что задыхается, и с трудом взял себя в руки…
В конце февраля, в один из вьюжных, но теплых дней, майор Данлоп во время обеда сказал атаману, – обедали они вдвоем, в комнате никого больше не было, лишь изредка заглядывал ординарец, Григорий Куренев, с трудом разжевывая тяжелыми челюстями неудобные русские слова и помогал себе взмахами руки:
– Я бы на вашем месте, господин атаман, жил бы оглядываясь… У вас слишком много врагов! – Майор был верен себе.
– Я знаю.
– И спать ложился бы с оружием.
– Я это делаю каждый вечер.
– Давно? – задал наивный вопрос майор и глубокомысленно сощурил глаза: дескать, ои все знает, в том числе и то, чего не знает атаман.
– Давно, – жестким тоном ответил Калмыков: детская наивность майора, схожая с глупостью, его удивляла.
– На вас собираются совершить покушение…
– И это я знаю, господин майор.
– Мое дело – предупредить вас…
– Спасибо, господин майор, – Калмыков, вспомнив о политесе, вежливо наклонил голову, – вы увидите, как все изменится, когда мы окончательно возьмем власть в свои руки… А покушений я не боюсь, – Калмыков вспомнил ночную стрельбу в Гродеково, случившуюся совсем недавно, и передернул плечами. – На меня уже покушались.
– Я не сомневаюсь, – сказал Данлоп.
Калмыков невольно отметил: «Глупый» – и постарался переключить разговор на другую тему.
Фронтовики продолжали толпами перемещаться по Никольску-Уссурийскому и оскорбительно обзывать атамана Маленьким Ванькой. Калмыкова это бесило.
***
Евгений Помазков появился в Никольске в маленькой форме, с желтыми лампасами на штанах, при погонах с тремя золочеными парадными лычками, на которых еще красовался незамысловатый металлический вензель «АС», что означало «Атаман Семенов» – Григорий Михайлович сумел и на него натянуть свою форму.
Форма была знатной, матерьял на пошив пошел добротный, знакомые казаки щупали пальцами ткань и восхищенно чмокали губами:
– Материя на все сто, чистый шевиот! А жалованье Григорий Михайлов выдает регулярно?
– Очень даже. Один раз в месяц. Иногда – два. Как ему приспичит… Но – регулярно.
– На хлеб хватает?
– И на сахар – тоже. Если бы меня какой-то дурак из штаба полка не выдернул, я бы до сих пор сидел в Маньчжурии, мед бы пил, да шоколадками закусывал.
– Мед с шоколадками – это слишком кучеряво.
– Мы такие, – гордо ответствовал на это Помазков и с лихим видом поправлял на голове казачью папаху, затем выдавал какое-нибудь мудреное танцевальное коленце. Танцором он был отменным, на весь Никольск славился.
Прибыв в Никольск, он тихим шагом прошел к своему дому, открыл калитку. Медленно, аккуратно закрыл и прислонился к ней спиной – перехватило горло. Так перехватило, что дышать сделалось нечем.
Голову потянуло куда-то в сторону от внутреннего шума, от того, что сердце начало вести себя незнакомо, подбито, словно его прошили пулей: то вдруг заработает с небывалой скоростью, оглушая хозяина, то вдруг остановится, замрет и тогда Помазкову непонятно делается – жив он или мертв?
Вот что значит родной дом, вот что значит давно здесь не был. Помазков подкинул на плече торбу, словно бы хотел проверить – не потерял ли ее?
В торбе находились гостинцы. Дочке, сестре Наталье… Жаль, что жены нет в живых. Дочке – роскошные австрийские туфли, которые он извлек из витрины разбитого магазина в одном из прусских городов, сестре – платье. Тоже магазинное, ни разу не надеванное. И еще кое-что по мелочам – цыганские монисты, изъятые из ранца убитого капрала-мадьяра, ленты атласные в волосы – особенно Аньке они подойдут, украсят девку, брошки и колечки.
Хотя сестре колечко, наверное, маловато будет – руки у иее огрубели на работе, пальцы сделались толстыми, суставы распухли. Придется расставить колечко, сделать его тоньше и шире – это не вопрос, можно сделать за десять минут. Помазков прижал руку к груди, к сердцу – никак «вечный двигатель» не мог успокоиться. Урядник недоуменно покрутил головой, разглядывая двор, примечая невольно, что тут знакомо ему, а что – не очень знакомо…
Потом, сглотнув комок, невесть откуда появившийся во рту – плотный, горький. Помазков спиной оттолкнулся от калитки и шагиул к дому. Пробормотал хрипло, потеряв былую бесшабашность.
– Вот я и приехал… Приехал!
Пройдя по дорожке, ухватился за скобу двери, потянул – дверь в ответ противно заскрипела – давно ее не смазывали… Мужского догляда не было. Помазков ощутил, как в висках у него заплескалось что-то теплое, глаза заволокло туманом. Как все-таки слаб человек, как быстро он умудряется расстроиться. Помазков ухватил себя пальцами за горло, за кадык, несколько раз сжал, словно бы хотел сломать хрящ, расстроено хлюпнул носом и вошел в сенцы.
Сенцы были заставлены ведрами, на лавке в эмалированных мисках белело замерзшее молоко – значит корову в его отсутствие не продали, сохранили… Коли сохранили – значит живут нормально, не опустились до нищеты. Помазков не выдержал, вновь хлюпнул носом.
И запах сенцы сохранили прежний. Помазков помнил, чем они пахли, когда он уходил на войну. Лежалым прошлогодним сеном. Несмотря на то что август в том году был жарким и сена было заготовлено много, воздух был насыщен прошлогодним духом – запахом сухих кореньев и цветов. Но чего-то тут не хватало, а вот чего именно – Помазков не мог понять. Потом понял, чего не хватает… Запаха конской сбруи – того самого, щекотного, способного вышибить слезы из глаз духа, что сопровождает казака всю его жизнь.
Помазков с шумом всосал в себя воздух, словно бы гасил скопившийся внутри шар, но не погасил его; огонь, сидевший в нем, разгорелся сильнее, – и сделал решительный шаг к двери.
Вспомнил, что в прошлые времена, еще довоенные, он, уходя рано утром в поле или на охоту в тайгу, всегда останавливался у двери и едва слышно шептал короткую молитву; такую же молитву он шептал, возвращаясь домой, усталый, с гудевшими ногами, покачиваясь от изнеможения. Дверь – этот тот самый порог, за которым начинались его владения, его личная жизнь… В эти просторы он мало кого впускал.
Вспомнив жену свою покойную, Клавдию, черную, бойкую, звонкоголосую, красивую… Когда Клавы не стало, он замены ей так и не нашел. Глаза у Клавы были такие черные, такие глубокие, что легко меняли свой цвет – делались зелеными, рыжими, синими… А вот у дочки Ани глаза – без всякой цветовой примеси – синие, яркие, будто солнечное зимнее небо.
Зимой в этих местах всегда бывает много солнца. Аня, наверное, стала совсем взрослой, отец вряд ли узнает ее.
Он открыл дверь.
В ноздри ударил стойкий, резковатый дух лекарства. Помазков остановился и, ощущая на шее обжим чьих-то тугих пальцев, позвал хриплым сдавленным шепотом:
– До-очка!
На шепот никто не отозвался. Помазков протестующее мотнул головой, потом мотнул еще раз и позвал громче:
– Аня!
И на этот раз никто не откликнулся на зов. В доме стоял запах бедной не сравним ни с чем, его нельзя спутать ни с каким другим запахом.
– Анечка! – напрягшись, просипел Помазков.
В противоположной стороне избы шевельнулась и отодвинулась в сторону занавеска, через несколько мгновений в раздвиге показалась молодая женщина с бледным красивым лицом. Посмотрела вопросительно на урядника.
– Вы кто? – прежним сырым, сдавленным шепотом спросил Помазков.
– А вы кто? – почти машинально, не вникая в суть вопроса, спросила молодая женщина, в следующее мгновение прижала к вискам руки. – Господи, как же я не догадалась… Вы – Анин отец?
– Точно, – ощущая, как горло ему продолжают сдавливать сильные и цепкие пальцы, подтвердил Помазков. – Он самый…
– Я – Анииа подруга. Катей меня зовут. Катя Сергеева.
– Что случилось, Катя? Где Аня?
Катя поежилась зябко и запахнула на груди шаль.
– Ане было плохо. Сейчас лучше – дело пошло иа поправку.
Помазков застонал едва слышно, протестующе покрутил головой:
– Не пойму ничего…
– Аню изнасиловали.
Лицо у Помазкова окаменело, на скулах вспухли яркие красные пятна, он поводил из стороны в сторону потяжелевшей, быстро наполнившейся свинцом нижней челюстью.
Катя скорбно выпрямилась, машинально поправила узел платка под подбородком, – движения ее были машинальными, пальцы действовали сами по себе, развязали непонравившийся узел, затем завязали вновь, – Катя Сергеева боялась назвать имя обидчика, и Помазков вторично выбил из себя страшноватым свистящим шепотом короткий вопрос:
– Кто?
– Атаман Уссурийского войска Калмыков, – наконец ответила Катя, опустила глаза – ей были неприятно произносить это имя.
Помазков невольно сжал кулаки, выругался и, увидев, как покраснела Катя, – она не переносила ругань, – поспешно кинул вниз голову в виноватом наклоне:
– Извиняй меня!
Катя подняла и опустила руку – не стоит, мол, извиняться, раз случилось такое дело…
– Но это еще не все, – тихо произнесла она.
– А что еще?
– Аню я вынула из петли.
Урядник дернулся, будто в него всадили ножик, захрипел подбито, в следующее мгновение обмяк и неверяще помотал головой.
– Этого быть не может.
– К сожалению, может, дядя Женя…
– Это же грех.
– Бывают такие минуты, когда человек о грехе не думает – думает о собственной боли, она оказывается сильнее всего.
Помазков вздохнул.
– Да, я это знаю. По себе…
– А я в Гродеково была. Вдруг что-то кольнуло меня в сердце – Анька! Я сразу – сюда. А здесь вон что… Запоздай я минут на пятнадцать – Аню бы вернуть не удалось.
– В этом я виноват, – просипел Помазков расстроено, – я… Не задержись я в Маньчжурии – ничего этого не было бы, никаких бед. Ан, нет, – он стянул с плеча объемистый немецкий мешок, перевязанный ремнем: фрицы в конце войны стали выдавать свои новобранцам такие мешки вместо ранцев. Очень удобные оказались они для русских хозяйственных надобностей. Поставил мешок на пол. – А сейчас как она? Говоришь, нормально?
– Нормально, – подтвердила Катя. – Отпоила я ее куриным бульоном, травами, да отходила молитвами.
– А сейчас… – Помазков, услышал, как в горле у него что-то громко булькнуло, кадык заходил сам по себе, двигаясь, как часовая гирька, то вверх, то вниз, – говорить он не мог.
– Сейчас, слава богу, здорово полегчало, преодолела Анна порог– Все будет в порядке.
Помазков благодарно наклонил голову.
– Спасибо тебе, – с наклоненной головой он прошел за занавеску. Аня спала. Он вгляделся в ее лицо, проговорил шепотом: – Как повзрослела – Просто совсем взрослый человек. А была когда-то с варежку величиной, – он показал, какой была Аня в прошлом, – совсем чуть. – Помазков ощутив, что задыхается, замолчал.
***
Обстановка в Уссурийском казачьем войске продолжала обостряться.
В конце февраля был готов план ликвидации советской власти в Приморье и образование здесь отдельного дальневосточного государства – такого же великого, значимого, как и другие великие страны, – чтобы с республикой этой и Англия считалась, и Япония, и даже Мексика – почему-то у Калмыкова не выходила из головы именно Мексика. Ему очень хотелось побывать в этом государстве, посмотреть, как живут потомки ацтеков, глаза у атамана делались туманными, ласковыми, лучились масляно, он скрещивал руки на тощем животе и крутил пальцами «мельницу» – это у него было признаком хорошего настроения. Очень важно, чтобы с Дальневосточной республикой, во главе которой будет стоять сам Калмыков – лично! – считалась Мексика.
Японский представитель подполковник Сакабе, ознакомившись с планом, похлопал в ладони и, улыбаясь по-лошадиному, сразу во все зубы, произнес довольно:
– Браво!
Подполковник попробовал улыбнуться еще шире, ио это у него не получилось, «зубов не хватило». Он хотел добавить, что неплохо бы план повернуть так, чтобы государство это легло под его страну, под Японию – белый флаг с красным солнцем здорово бы украсил самое высокое здание в городе Владивостоке, но вовремя ухватил себя за язык и промолчал – говорить об этом было еще рано.
– Мне очень приятно, что вы так считаете, – шаркнул сапогом атаман.
Сакабе продолжал улыбаться, показывая Калмыкову крупные зубы, затем прикрыл их толстыми негритянскими губами: время улыбок прошло, надо было приступать к делу. С этим атаман был согласен на все сто – тянуть ни в коем разе нельзя.
– Я сегодня же доложу генералу Накашите, что план получился отменный, – сказал японский подполковник.
Это было очень важно: генерал Накашима обещал Калмыкову финансовую помощь. Главное, чтобы план устраивал японцев.
– План этот можно уже приводить в действие, – сказал Калмыков, – советскую власть мы… – он придавил ноготь к стеклу, и Сакабе показалось, что он услышал сочный хруст раздавленного насекомого, – вот что мы с нею сделаем, вот…
– Это хорошо, – похвалил атамана Сакабе, – это очень хорошо.
– Так что я жду от вас соответствующих распоряжений, – щелкнул каблуками Калмыков.
– Выступать целесообразно лишь после того, как в Имане пройдет войсковой круг, – сказал Сакабе.
Калмыков поморщился, его прихватил приступ зубной боли – намеченный на пятое марта восемнадцатого года войсковой круг был для него хуже заразной болезни и прочих хворей, головных и желудочных, вместе взятых.
– Как скажете, так и будет, – пробормотал атаман неохотно.
– Только у нас есть одно условие…
– Какое?
– Вы должны увеличить свой отряд до четырех тысяч человек и объединить под своим знаменем все дальневосточное казачество.
– Это я сделаю, – твердо, очень уверенно произнес атаман, – сделаю обязательно.
– Даже если войсковой круг не подтвердит ваши полномочия?
– Он их подтвердит обязательно.
Сакабе с сомнением покачал головой, но ничего не сказал.
Тот мартовский день был ветреным, с яростным морозным солнцем и таким ярким небом, что цвет небесной глубины резал глаза до слез.
– Небо резкое, как свисток полицейского, – сказал атаману Савицкий, – не люблю такого неба.
– Я тоже, – сквозь сжатые зубы произнес Калмыков.
Заседание войскового круга началось с того, что на трибуну один за другим начали выскакивать фронтовики – люди вахмистра Шевченко.
– Калмыков, вон из зала, – кричали они во весь голос. – Выйди отсюда!
Калмыков молчал. Чего стоило ему это молчание, можно было только догадываться. На щеках у атамана ходили каменные желваки.
Еле-еле старики – люди, которых войсковой круг слушался безоговорочно, – утихомирили буянов, звякавших Георгиевскими крестами и до сипоты надрывавших себе глотки. Тогда на трибуну поднялся сам Шевченко – широкогрудый, насмешливый, с распушенными усами, также при крестах, – поднял руку, прося тишины.
Шевченко в войске считался авторитетом, его слушались.
– Братья-казаки, – проговорил он спокойно, без всякого возбуждения.
– Громче! – проорал кто-то из зала. – Говори громче!
– Громче не могу, – произнес Шевченко размеренно, – перекричать вас может только марал на случке. Это вы будьте тише.
Зал дружно захохотал и через несколько мгновений умолк.
– Говори, Гаврила, – послышался прежний голос, – перебивать тебя не будем. Ты – наш, фронтовой…
– Вот от имени фронтовиков я и хочу сказать. Мы отказываемся признавать Калмыкова своим атаманом.
– А причины какие?
– Во-первых, он не казак. Происходит из обыкновенных кавказских мещан-лавочников, которые всегда жили около казаков, отирались рядом, поставляли товары и сшибали на этом неплохие деньги. На этот счет имеется справка, присланная из канцелярии Тверского казачьего войска. Во-вторых, он очень подло вел себя на фронте: стравливал казаков, доносил на них, старался действовать методом кнута и пряника и таким образом держать и тех и других на коротком поводке, в повиновении, сиречь. В-третьих, только чудом Калмыков и его приближенные: Савицкий, Савельев и Былков – избежали каторги. В-четвертых, Калмыков меняет свою политическую ориентацию, как коза перед дойкой – кто ей предложит кусок хлеба с солью побольше, к тому она и идет доиться, – то Калмыков эсер, то большевик, то монархист, то еще кто-то, цвета он меняет по нескольку раз на день, а это, извините, атаман делать не имеет права. Либо он выступает, как девочка на панели, и всем дает, либо не дает никому… – Шевченко говорил еще минуты три, потом рубанул рукой воздух и закончил речь громкой фразой: – В общем, мы отказывается подчиняться Калмыкову – он не наш атаман!
Перегнул палку Шевченко – выступление его делегатам не понравилось.
– Окстись, Гаврила! – прокричал из зала знакомый голос, – Шевченко пригляделся: судя по всему, это был делегат из Полтавки, полустаницы-полудеревни, хриплоголосый говорливый казак с висячими усами, остальных делегатов Шевченко знал. – Не слишком ли круто загибаешь салазки?
– Нет, не круто, – качнул головой Шевченко, – совсем не круто. Если в атаманах у нас останется Калмыков – будет плохо всем нам. И из этой беды мы не выгребемся.
Шевченко предложил делегатам голосовать. Несмотря на сомнения, суету, возникшую в зале, на некое сопротивление – впрочем, оно было слабое, – голосование явно сложилось бы не в пользу Калмыкова. К трибуне подскочил хорунжий Эпов – проворный, кривоногий, пахнущий конским потом, будто бы только что слез с лошади.
– А зачем голосовать, Гаврила? – вскричал он фальцетом. – Тебе, похоже, казачьи съезды не указ?
– Указ, – не согласился с Эповым Шевченко.
– Не вижу. Ты решил обидеть стариков, проголосовавших за Ивана Павловича в прошлый раз… Я не стал бы делать этого.
По залу поплыл дым – делегаты без курева не могли обойтись, там, где приходилось ломать голову, ворочать мозгами, курева употребляли в два раза больше. Сизые слои, будто тучи, перемещались в воздухе, шевелились, как живые, сбивались в кучи, распадались – скоро в зале будет совсем не продохнуть. Эпов энергично помахал ладонью перед носом, разогнал дым, потом рассек пополам слишком близко подплывший к нему дымный ком:
– Никаких голосований!
В полдень в Иман приехал майор Данлоп; через несколько минут, словно бы привязанный к майору коротким поводком, прибыл подполковник Сакабе. Видно было, что японцы с англичанами соперничают – ни один, ни второй не выпускали друг друга из вида. Калмыкову же это было только на руку – он собирался получить деньги и у англичан, и у японцев. А если повезет, то круглую сумму слупить и с французов.
Те, правда, копали неглубоко, на половину лопаты, не более, но тоже очень хотели утвердиться на Дальнем Востоке. Уж слишком много здесь разных богатств имеется – у французиков глаза при виде их делаются широкими, – целая планета проскочит, утонет, накроется с головой, – и они теряли дар речи: вот бы эти все места взять да им бы подарить!
Когда в зале появился Данлоп, Калмыков почувствовал себя увереннее – это был добрый знак. А когда увидел подполковника Сакабе, совсем повеселел.
– Имейте в виду, – едва ворочая громадной нижней челюстью, предупредил Данлоп атамана, – ночью вас попытаются арестовать.
– Ночью сегодня или ночью завтра?
– Это я не знаю.
– Не получится, – уверенным тоном произнес Калмыков.
– А вдруг? – совсем по-русски прозвучал вопрос Данлопа, он прищурил один глаз, сразу делаясь хитрым и хищным.








