412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Бурсак в седле » Текст книги (страница 7)
Бурсак в седле
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:17

Текст книги "Бурсак в седле"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Как-то жарким июньским днем Калмыков зашел в избу, где вместе с пулеметчиками отдыхал Шевченко. На улице пекло так, что ко всякой железяке, жарившейся на открытом солнце, невозможно было прикоснуться – тут же возникал волдырь. Хорунжий смахнул с лица пот:

– Ну и жарища! На железной дороге могут рельсы расплавиться! – Глиняной кружкой он зачерпнул из ведра воды, сделал несколько глотков. Кадык с шумом, будто неисправный челнок, заездил у него по шее. – Как же местный народ тут живет? Бани никакой не надо… Каждый день баня.

Он сел на лавку, оглядел спящих казаков. Шевченко, лежавший на топчане, приподнялся на локтях..

– Чего изволите, ваше благородие?

Степенность вахмистра, его неторопливые движения, спокойный, чуть прищуренный взгляд раздражали Калмыкова. Шевченко был сработан, в отличие от него, совсем из другого материала.

Внутри у него шевельнулось раздражение, сбилось в твердый противный комок, комок пополз вверх, рождая внутри неудобство и острую боль. Калмыков, беря себя в руки, подергал щекой и глянул в упор на вахмистра:

– Гавриил Матвеевич, предстоит непростое дело…

– Раз предстоит – значит выполним, – невозмутимо отозвался вахмистр.

– Засаду немакам надо организовать, больно уж докучать начали. Соседи жалуются.

Соседями у казаков были румыны – вояки слабые, но зато большие любители своровать где-нибудь мясную рульку и налакаться вволю кукурузной бузы – напитка такого противного, что даже непривередливые казаки невольно отворачивали носы. Больше всего соседи любили драпать и сдаваться в плен. Причем за это они обязательно требовали себе ордена. Ордена у румынов были знатные – яркие, большие, как тарелка для супа, один такой орденок способен был занять полмундира.

Кричали румыны так, что с проплывавших мимо облаков слетала пыль.

– Значит, будем румын под свое крыло брать, – Шевченко усмехнулся, поскреб пальцами жилистую бурую шею. – А прикрывать румын – это, выходит, брать огонь на себя…

– Делать нечего. Приказ поступил из штаба корпуса.

– Так румыны всю войну на чужих плечах и проедут.

Хорунжий дернулся, будто угодил под ток, рот у него нехорошо зашевелился и пополз в сторону: вахмистр раздражал его.

– Поднимай сотню, Шевченко, – приказал он.

Вахмистр неторопливо слез с топчана.

– Есть поднимать сотню.

– Через двадцать минут выступаем в сторону деревни Лелайцы.

Движения у вахмистра по-прежнему были сонными, замедленными, будто он ничего не слышал про деревню Лелайцы, – Шевченко почесывался, старчески кряхтел. Хорунжий едва подавил в себе вспышку гнева. Он еще раз зачерпнул кружкой воды из ведра, выпил, остатки плеснул себе на лицо, молча вытерся.

Больше он не произносил ни слова – также молча и стремительно, будто птица, вынесся из прохладной избы наружу, хватил полным ртом горячего полуденного воздуха и выругался матом. Вахмистр Шевченко, как считал он, способен довести до мата кого угодно, не только своего командира; если дать ему волю, он и командира корпуса генерала Крылова обратит в безмолвного птенчика. Калмыков поддел сапогом кошку, подвернувшуюся под ногу, и широкими быстрыми шагами покинул двор.

Раздражение, оставшееся после общения с вахмистром, прошло быстро – через несколько минут и следа не осталось.

Вместе с тем Калмыков знал: несмотря на медлительность, вялость, Шевченко никогда никуда не опаздывает. Такого с ним не случилось ни разу, и уж коли вахмистр ничего не возразил по поводу того, что сотня через двадцать минут должна выступить, – значит она выступит, а сам вахмистр будет находиться на правом фланге конного строя. Сидит он на коне обычно чуть скособочась, кривовато, того гляди, вот-вот сползет на землю, но Шевченко никогда не выпадал из седла, он с ним срастался, одной рукой держа уздечки, другой – крутя шашку под головой.

Врагов вахмистр рубил с оттяжкой, буднично, словно крошил репу, иногда разваливал до самого копчика, – одна половина тела шлепалась в одну сторону, вторая в другую, голова, случалось, колобком откатывалась на обочину, хлопала глазами, но ничего сказать уже не могла.

Калмыков так рубить врагов не умел и вахмистру завидовал. Втихую завидовал, поскольку выставлять зависть напоказ было нельзя.

Придраться к вахмистру было трудно, командиры-уссурийцы его любили и одновременно побаивались. Хорунжий старался быть придирчивым, но придраться не мог – лишь высокомерно улыбался…

Так оно было и на этот раз.

Сотня выстроилась на утоптанной площадке позади деревни. Кони, словно бы предчувствуя что-то, слыша издали свист пуль, нервно мельтешили копытами, не слушали окриков всадников, задирали головы, призывно ржали. Кони всегда загодя чувствуют кровь.

Почувствовали и на этот раз. Калмыков объехал строй. Конь под ним нервничал, по блестящей шкуре волнами бегала дрожь.

– Братцы! – хрипло проговорил хорунжий и неожиданно замолчал, словно бы внутри у него сработал некий тормоз, либо что-то сломалось, лицо перекосилось. Вновь проехался вдоль строя, поправил свои аккуратные светлые усы. – Братцы! – повторил он. – Дорогие мои! Сегодня нам предстоит провести операцию, которую не все мы, может быть, и переживем… Может, кому-то не доведется вернуться. Но казаки на то и казаки, что не боятся смерти. Смерть – это часть биографии всякого казака.

В высоком прожаренном небе, трескуче хлопая крыльями, носились ласточки. Калмыков вновь замолчал – что-то в его организме заедало, не прокручивалось, что-то срабатывало вхолостую.

Хорунжий говорил, как генерал, очень важно и весомо.

– Сразу всем немакам, господин хорунжий? – насмешливо поинтересовался Шевченко.

Калмыков сжал челюсти, ответил спокойным чужим голосом:

– Нет, не всем – только полку карабинеров, который идет на нас. Наша задача – устроить ему засаду. Местность для этого подходящая, много лесистых участков, где не только нашу сотню скрыть можно – можно скрыть целую дивизию. Разумеете, славяне?

– Разумеем, – нестройным хором ответила сотня.

– И открытые места есть, где шашка не зацепится за сук… Разумеете?

– Любо! – пробасил кто-то из сотни, с правого фланга. – Порубаем капусту с овощами от всей души.

Солнце жарило так, что стоять на одном месте было нельзя – лошади начинали шататься, у людей на лицах появлялись волдыри. Калмыков развернул коня и рысью пустил его по ровной деревенской улице.

Скомандовал на ходу:

– За мной!

Сотня, распугивая кур, закопавшихся в горячую белую пыль, обесцвеченную солнцем, с топотом двинулась следом.

Лес начинался прямо за околицей, за обнесенным жердями лужком, на котором было сложено десятка полтора копен, придавленных кривыми неошкуренными слегами, – прошлогодний запас корма. Скота в селе поубавилось, поэтому корм и сохранился.

Последним дорогу казакам уступил драный горластый петух с заплывшими после утренней драки глазами, очень похожий на старого пьяницу, просадившего в шинке последний рубль. На солнце петух закемарил – даже клювом щелкал, гоняясь во сне за какой-то здоровенной сладкой мухой, – и прозевал момент, когда на дороге появилась сотня. Едва выскочил петух из-под копыт – чуть-чуть не распластали его подковы.

Петух метнулся в сторону, замахал облезлыми крыльями, перевернулся несколько раз через голову, по-собачьи взбрыкивая длинными когтистыми лапами, по дороге снес задумчивого индюка, распустившего сизые морщинистые сопли, украшавшие его шею, и скрылся в зарослях крапивы.

Сотня рысью проскакала мимо, петух ошалело высунул голову из крапивных дебрей и заорал. Он так и не понял, что произошло.

Через несколько минут сотня скрылась в лесу. Через полчаса в распоряжение Калмыкова прибыли еще две сотни – немцам готовили серьезную ловушку.

Леса тут небольшие, но густые, рощицы округлые, будто головки сыра, зеленые, веселые, нападать на них удобно – невозможно засечь, кто где прячется. Для нападения на немцев самым сподручным местом Калмыкову показалась небольшая лощинка между двумя рощами – здесь и коня вскачь пустить можно и, хорошенько развернувшись, шашкой рубануть, и копытами смять не только людей, но и пулеметы.

– Хорошее место, чтобы накостылять швабам по шее, – похвалил выбор командира Шевченко, – весьма и весьма.

Калмыков колюче глянул на георгиевского кавалера – похвала не тронула его.

Карабинеры показались через сорок четыре минуты, – Калмыков засек их появление по часам; шли они строем, без боевого охранения, со знаменем, украшенным то ли мальтийским, то ли тевтонским крестом, Калмыков в этих тонкостях не разбирался, – в общем, заслуженное было подразделение. Шли карабинеры тяжело, устало вздыхая. Над колонной высоким облаком поднималась мелкая густая пыль. Калмыков подивился беспечности противника – хотя бы разведку перед собой выслали…

Впрочем, разведка могла и не обнаружить казаков.

Шевченко словно бы понял, о чем думает «сотенный» – умел этот умный мужик читать чужие мысли, – проговорил удивленно:

– Ведут себя, как гимназисты в воскресный день за городом…

Внутри у Калмыкова шевельнулось раздражение, он отвернулся от вахмистра, поджал губы.

– Сотня-я, – свистящим шепотом протянул он, вглядевшись в пыль, повисшую над ближайшими деревьями, – к атаке – товсь!

Команду эту можно было и не подавать – казаки знали, зачем они находятся в этом беззаботном, наполненном птичьим пением лесу.

Позади полка на плотных литых колесах катились четыре короткоствольных пушчонки, в которые были впряжены пятнистые, исхудавшие в походе битюги. Калмыков подозвал к себе командира приданной к нему пятой сотни – молоденького подхорунжего с жидкими, едва проросшими на лице кучеряшками – усами и бородой.

– Возьми два десятка людей и отбей артиллерию, – велел Калмыков. – Пока она находится на марше – уязвима, ее легко отсечь, но если мы провороним момент – короткоствольные пушки эти доставят нам много хлопот. – Калмыков добавил несколько крепких слов, которые стыдливые газеты обычно стараются не печатать.

Подхорунжий удивленно глянул на «сотенного» и отъехал в сторону – речь командира больше напоминала комланья одесского биндюжника, чем интеллигентного казачьего офицера. Война делает человека грубым, обкалывает его, будто некую вещь, имеющую хрупкие грани – среди разрывов шрапнели и сочного свиста пуль нет места ни нежности, ни слабым материям, ни уязвимости: войне может противостоять только сильная грубая натура.

Наверное, поэтому «сотенный» и матерится.

Подхорунжий напал на орудийную прислугу вместе с ударной группой казаков, навалившейся на голову колонны, – лихое «ура» раздалось одновременно. Подхорунжий рубанул шашкой немца в выгоревшем кургузом кителе – ездового, потом ткнул острием наводчика, перемахнул через лафет и точным ловким ударом отбил штык, который на него наставил плотный чернявый карабинер с большими, будто лопухи, ушами, торчавшими из-под каски.

Все шло удачно – осталось еще немного, еще чуть-чуть, и подхорунжий отбил бы полковую артиллерию, но в это время словно бы из-под земли вымахнуло десятка два-три похожих на чертей карабинеров и с воплями кинулось на казаков.

Подхорунжему пришлось туго – немцы в первую же минуту завалили старшего урядника, помогавшего ему управляться с сотней, потом двух казаков, неосторожно насадившихся на штыки, а в следующую минуту – еще двух… Войско подхорунжего поредело буквально на глазах. Подхорунжий закричал призывно и одновременно тоскливо – было жаль погубленных людей, поднял коня на дыбы, прикрываясь от выскочившего откуда-то из-под лафета немца, державшего в руках коротенький ездовой карабин, потом изловчился и ткнул фрица острием шашки прямо в горло. Немец выронил карабин, прижал к шее ладони и захрипел.

Схватка продолжалась.

Двое казаков, державшихся около подхорунжего, как по команде, вылетели из своих седел, один зацепился ногой за стремя, – испуганная лошадь уволокла его в сторону и, с треском ломая кусты, врубилась в лес. Второй рухнул прямо под копыта, застонал громко, надрывно, в следующую секунду умолк – был мертв.

Подхорунжий взмахнул шашкой, навалился на двух карабинеров, убивших его казаков; одного, замешкавшегося из-за перекосившегося патрона, он успел зарубить, второй оказался более удачливым – спроворился и выстрелил в подхорунжего.

Подхорунжий дернулся, боль перехлестнула ему дыхание, он согнулся вдвое и стиснул зубы. Некоторое время он висел на луке седла… Немец выстрелил в него снова. Подхорунжий даже не шевельнулся. Из приоткрытого рта брызнула кровь. Он уже не видел ни немца, стрелявшего в него, ни короткоствольных полковых пушчонок, которые ему надлежало отбить, ни безжалостного солнца, висевшего прямо над дорогой; ему сделалось холодно, горло перехватило, и он заплакал. Слишком молод был подхорунжий, слишком мало пожил на белом свете.

Собственно, и плача-то не было; вместо плача раздавался хрип, изо рта струилась кровь, а бледное лицо стремительно делалось восковым. Немец выстрелил в подхорунжего в третий раз и опять не смог оторвать того от луки седла – умирающий подхорунжий держался, не хотел сдаваться. Немец выстрелил в четвертый раз – безрезультатно.

С губ подхорунжего сорвалось жалобное слово, всего лишь одно:

– Мама!

Так со словом «мама» он и умер.

На онемевшего немца вихрем налетел один из казаков – грудастый, с Георгиевским крестом на гимнастерке, саданул шашкой по черепу и карабинер повалился под копыта русского коня, ударился головой о что-то твердое, запищал тонко-тонко, по-ребячьи жалобно, дернул одной ногой, потом второй и, продолжая пищать, замер.

Схватка продолжалась.

Отбить все пушки не удалось, отбили только три, но и этого было достаточно, чтобы немцы дрогнули в замешательстве и колонны полка смешались.

К артиллеристам ринулась подмога – дюжие парни с короткими золотистыми бровками – особая порода, выведенная где-то в центре Германской империи, в глубинке, стойкая к ратным делам, приспособленная, ловкая, – подмога оттеснила казаков, но те, тоже хваткие, развернули немецких лошадей и уволокли три пушки в лес.

Немцы пустились было вдогонку, но дорогу им перекрыли казаки четвертой сотни, которой командовал сам Калмыков. Затеялась новая рубка. Трех пушек из своего артдивизиона немцы все же не досчитались.

На шитках у кайзеровских пушек красовался белый, с когтистыми лапами орел. Калмыков, выбравшийся из сечи, пучком травы стер с шашки чужую кровь, оценивающе склонил голову набок и хмыкнул подозрительно:

– Вместо этой вороны нарисуем нашего орла – пушки русскими станут. Немаков будут щелкать так, что вряд ли кто догадается, что они не в России сработаны.

Немецкий полк отступил – поспешно втянулся в соседний лесок и растворился в нем, не слышно стало его и не видно. Калмыков довольно цыкнул слюной в траву:

– Показали мы швабам настоящий «жопен зи плюх», долго будут от своих котяхов очищаться.

Не угадал хорунжий – через двадцать минут немецкий полк выкатился из леска и стремительно, будто морская волна, понесся на казаков: хы-ыхы! Тяжело, загнанно дышали глотки молодых немецких парней. Стало ясно: карабинеры сделают все, чтобы прорваться. Калмыков ощутил, как внутри у него все сжалось, вытер ладонь о штаны – важно, чтобы в драке рука с шашкой были единым целым, чтобы шашка не выскальзывала, прикипала к пальцам мертво, – самое плохое, когда рукоять шашки вихляется… В голову вновь приползло хулиганское, выдуманное острыми на язык казаками: «Жопен зи плюх!» – Калмыков привычно ухватился за рукоять шашки, вытянул ее из ножен, но в следующий миг с хлестким звонким звуком загнал обратно.

– Сотня-я-я, – пропел он злым резким фальцетом, послушал, как звучит его голос, – не понравилось, но было не до красоты, не до лада, и хорунжий, морщась, вновь выдернул шашку из ножен, – за мной!

В двух других приданных ему сотнях команда была продублирована.

Лошадь легко перенесла Калмыкова через куст – опытная была, досталась хорунжему от убитого позавчера метким немецким стрелком старшего урядника Караваева, – следом взяла еще один куст, также легко, с лету, стрелой перемахнула через травянистую низину, в которой лежало несколько убитых немцев, и вынесла седока прямо к маршировавшим карабинерам.

– Эх-ма, погнали наши городских! – воскликнул Калмыков заведенно, будто мальчишка, – от фальцета освободиться он так и не смог, – рубанул шашкой белобрысого немца с перекошенной, толсто перевязанной бинтами шеей. Несмотря на жару, немчика терзали простудные чирьяки. Ноги его, обутые в сапоги с короткими голенищами, взлетели над землей, большемерная обувка не удержалась на мослах, слетела и унеслась в воздух, под самые облака.

– Погнали наши городских! – вновь бессвязно выкрикнул Калмыков, упав грудью на шею лошади.

В него целился из винтовки чернявый, ладный лицом карабинер, похожий на цыгана-конокрада, с веселым шальным лицом. В голове у хорунжего промелькнуло тупое, неверящее, лишенное всякого страха: «Сейчас ведь снимет меня… как пить дать снимет!» – и так оно, наверное, и было бы, если бы не везение: Калмыкову повезло, а немцу – нет. И такое случилось в этой схватке не в первый раз…

У цыгана вместо выстрела раздалось пустое щелканье – отсырел патрон. Пока он дергал затвор, пока загонял в ствол новый заряд, Калмыков постарался навсегда утихомирить шустрого немца: шашка оказалась надежнее винтовки.

Вскоре полк карабинеров побежал…

***

На место геройски погибшего подхорунжего Калмыков назначил вахмистра Шевченко. Не хотелось, конечно, этого неприятного человека назначать на командную должность, но других кандидатур у Калмыкова не было. Можно, конечно, назначить вахмистра Саломахина, но тогда Калмыков сам оставался без прикрытия, чего допускать было никак нельзя. Поэтому он подозвал к себе вахмистра Шевченко и, глядя в сторону, проговорил хмуро, хриплым фальцетом:

– Принимай сотню… Временно.

В ответ вахмистр вздохнул:

– Спасибо, господин хорунжий… Доверие постараюсь оправдать.

Калмыкову ответ не понравился, но он промолчал, погрузился в свои невеселые мысли, зашевелил губами, высчитывая что-то… Потом вновь велел позвать вахмистра Шевченко. Тот подъехал на коне, глянул вопросительно.

– Подхорунжий погиб, но задания своего не выполнил, – прежним хриплым фальцетом произнес Калмыков, подвигал из стороны в сторону челюстью, – отбил у немцев не все пушки… А надо было отбить все. Твоя задача, Гавриил Матвеевич, отбить последнюю пушку.

– Попробую, конечно… – помрачневшим тоном произнес вахмистр, – только если ради одной пушчонки потребуется положить людей, я их класть не буду, господин хорунжий… Людей я привык беречь.

– Это приказ, вахмистр, а приказы командиров не обсуждаются. – Калмыков сцепил зубы, желваки у него на щеках отвердели, стали каменными.

– Это смотря с какой точки посмотреть, – твердо проговорил Шевченко и отвернул коня от Калмыкова.

Хорунжий сцепил зубы сильнее, скрипнул – не нравился ему Шевченко, но поделать с полным георгиевским кавалером он ничего не мог, поднять на него руку опасался – за это дело можно загреметь под офицерский суд, а это крайне нежелательно…

Калмыков трепал полк карабинеров до позднего вечера, до темноты, не пропускал его в Лелайцы, – и так и не пропустил.

Шевченко дважды пробовал отбить последнюю пушку у карабинеров, но безуспешно – немцы усилили охрану и всякий раз сотня натыкалась на яростный огонь. Вахмистр дал команду отступить – берег людей. Тем более, в сотне было двое его земляков-одностаничников. Если пуля зацепит кого-нибудь из них, как же он потом в станице будет отчитываться?

Вечером, уже в сумерках, когда Калмыков прискакал из штаба полка, Шевченко подошел к нему, вскинул руку к козырьку выгоревшей фуражки:

– Приказание ваше, господин хорунжий, выполнить не сумел… Извините!

Калмыков привычно стиснул челюсти и, скрипнув зубами, выдохнул с горячим свистом:

– Сволочь!

Шевченко сжал губы в узкие жесткие щелки, поиграл желваками.

– Смотри, хорунжий, оскорблять себя не позволю и не посмотрю, что ты офицер – гвоздану кулаком меж глаз так, что только огонь в разные стороны полетит!

Хорунжий стиснул кулаки, нагнул низко голову, – подбородком едва не коснулся живота, сделал несколько неровных напряженных шагов. Выставил перед собой кулаки. Вначале ударил левой рукой – сделал это стремительно, резко, с шумом выбив из себя воздух, Шевченко едва успел отскочить в сторону, – потом на громком выдохе послал в вахмистра второй кулак.

Шевченко на этот раз отскочить не успел, кулак хорунжего всадился ему под ребра, и вахмистр задавленно вскрикнул – было больно. Калмыков вновь взмахнул руками и сделал два кривых коротких шажка.

Вахмистр мотнул головой и пошел с Калмыковым на сближение.

– Сука ты… – прохрипел Калмыков, зло блестя глазами, – хотя и георгиевский кавалер. – Сука! Твои кресты тебя не спасут – пойдешь под суд.

– Тебя, хорунжий, твои погоны тоже не спасут, – пообещал Шевченко, сделал ложный замах левой рукой, отвлек внимание Калмыкова. Тот потянулся всем телом за кулаком, стараясь перехватить его, и открыл свой бок, а удар по боку бывает очень болезненным, это удар по печенке. Шевченко не раз ощущал его на себе, – в следующее мгновение вахмистр всадил кулак в бок хорунжего.

У Калмыкова внутри громко хлобыстнулась селезенка, удар был сильный, клацнули зубы; на небольшом, покрытом капельками пота лбу, образовалась лесенка морщин, словно бы кожа на лице собралась в гармошку.

– Ты-ы-ы… – яростно захрипел Калмыков, в следующий миг споткнулся, сглотнул что-то твердое, будто в горло ему попал камень, не проглотив который он не то что говорить, даже ходить не мог. Шевченко хотел еще раз опечатать его кулаком, но вместо этого на два шага отступил назад.

Проговорил насмешливо:

– Я! Ну и что?

– Ты под суд пойдешь, – наконец выдавил из себя Калмыков, – военно-полевой.

– Так уж сразу и под суд, – издевательски произнес Шевченко, – под военно-полевой… Пфу!

– Ты ударил офицера.

– А ты – полного георгиевского кавалера. За это по головке не гладят даже фельдмаршалов, не говоря уже о каких-то козявках с двумя звездочками при одном просвете.

– Псы-ы-ы, – просипел Калмыков яростно, – берегись, Гаврила… Я этого дела не спущу.

– И я не спущу.

– Я тебе пулю в затылок всажу. Понял?

– Понял. Только знай: я в долгу не останусь.

– Псы-ы-ы-ы…

Хорунжий неровной походкой, цепляясь одной ногой за другую и по-мальчишески схлебывая с губ пот, отошел в сторону, взглянул на вахмистра с такой яростью, что тот ощутил физическую боль, словно бы от удара, – подхватил за повод своего коня, устало и непонимающе поглядывавшего на людей, – и двинулся от вахмистра прочь.

Вот и стали однополчане заклятыми врагами… Теперь в бою спину не подставляй. Шевченко горько скривил рот – а ведь этот тип с фигурой недозрелого мальчишки теперь вряд ли оставит его в покое – будет преследовать. И не успокоится, пока не убьет его – такой нрав у тщедушного низкорослого хорунжего. Слышал Шевченко, что хорунжий в свое время окончил семинарию и готовился к иной деятельности, совсем не офицерской, но кривая жизненная дорожка вывела его на нынешний рубеж. Жаль, что другого места она не могла сыскать. Лучше бы оставался господин Калмыков попиком. Но нет – принесло михрютку в армию.

Покачав удрученно головой, Шевченко посмотрел на кулак – два мослака он ободрал себе до крови, – выругался неожиданно озабоченно. Хуже нет свары со своими. Уж лучше пятьдесят, сто, сто пятьдесят стычек с врагом, чем одна со своими… Он слизнул кровь с мослаков и отправился в четвертную сотню.

Самое правильное было бы – перевестись в другую сотню, но как Шевченко объяснит это начальству?

Объяснений не было.

Впрочем, семнадцатого сентября Калмыков был ранен, попал в госпиталь, а когда покинул палаты с белыми простынями, то сотней уже командовал другой человек. Хорунжий был назначен на должность начальника пулеметной команды.

Двенадцатого декабря 1915 года перед строем казаков в лохматых папахах был зачитан приказ № 1290 по войску, в котором было объявлено, что хорунжий Калмыков произведен в сотники «за выслугу лет, со старшинством с 6 августа 1915 года».

Сотник в кавалерии – это то же самое, что поручик в пехоте. По-нашенски, старший лейтенант.

***

Прошло полтора года.

Если на Кавказе, на Тереке, где раньше жил Калмыков, станицы обязательно звали станицами – это было устоявшееся, твердое, отличающее казаков и их поселения от прочего люда, от богатых городских мешан, от чопорного купечества, любившего смазывать кудрявые локоны лампадным маслом, от мрачных работяг, чинивших в депо паровозы, и гнилой «интеллигенции» – разных там учителей, землемеров и фельдшеров, – то на Дальнем Востоке слово «станица» обратилось в понятие.

Все понимали, знали, что такое станица, только слово это употребляли в речи не всегда. Точнее, очень редко.

Здешнему казачьему люду было гораздо привычнее слово «станция» или, скажем, такие слова, как «село», «поселок», «город», «деревня», «выселки» – что угодно, только не «станица».

Слово это почему-то не прижилось ни в Уссурийском казачьем войске, ни в Амурском. А вот в Забайкалье прижилось: лохматоголовые гураны с удовольствием звали свои поселения станицами и при этом гордо вздергивали подбородки. Будто петухи.

Петухов Калмыков не любил. Наверное, потому, что сам был петухом, иногда ловил себя на этом и лицо у него делалось мрачным, морщинистым, будто у старика, тонкие бледные губы сжимались в твердую длинную скобку.

Он думал, что гродековские старики, когда он приехал с фронта в Гродеко, примут его настороженно, но старики – самые важные в войске люди, – приняли Калмыкова радушно:

– Человек с фронта – это святое. Чувствуй себя как дома. Ты нам нравишься, сотник.

Калмыков длинным, специально отращенным на мизинце ногтем расчесал светлые усы:

– Я и сам себе иногда нравлюсь, господа старики.

Старики захохотали дружно:

– Однако шустрый!

Сотник вновь расчесал ногтем усы, взбодрился – понимал: если эти сивые деды отнесутся к нему с недоверием – жизни в этом крае не будет. Придется вновь возвращаться в саперы… А этого допустить никак нельзя. Он прижал руку к груди и, хотя ему не хотелось гнуть хребтину и ломаться в поясе, низко поклонился старикам. Произнес с пафосом:

– Сердечный вам привет с фронта. От земляков, от братьев-казачков, готовых свернуть голову кому угодно, не только австриякам с немаками…

Старики приосанились, сделались степенными, словно бы каждому из них подарили по кисету с табаком, распушили бороды.

– Ну как, одолеваем мы немаков?

– Пока нет, но победа все равно будет за нами.

– Любо!

Первый Уссуриийский полк с фронта еще не вернулся – казаки митинговали, решали, продолжать войну или нет. Сотник Калмыков прикинул, что же ему светит в эту странную революционную пору, – и неожиданно для всех вступил в партию эсеров.

Не только агитаторы большевиков посещали фронтовые окопы, но и агитаторы эсеровские: эта партия также нуждалась в свежем притоке, в пополнении. Калмыкова, только что представленного к награждению георгиевским золотым оружием – именно саблей, – взяли в эту партию охотно.

Когда сотника спросили в полку, зачем он это сделал, Калмыков надменно вскинул голову:

– Социал-революционеры борются за подлинное народовластие. Я – с ними, я хочу, чтобы мой народ был свободным. Понятно?

Никто в полку не понял сотника, кроме одного человека, с которым Калмыков продолжал враждовать, вахмистра Шевченко.

– Сотник, а ты, оказывается, лучше, чем я думал о тебе, – сказал вахмистр.

Калмыков на это ничего не ответил.

Шевченко вздохнул и сожалеющее покачал головой.

Когда стали избирать полковой комитет, – пошла-покатилась такая мода по фронтовым полкам и дивизиям, – Шевченко неожиданно предложил на должность секретаря комитета сотника Калмыкова.

Калмыков, услышав это, чуть со стула не слетел – поступок заклятого врага поразил его. Он нахмурился, брезгливо выпятил нижнюю губу и хотел было отказаться, но в следующую секунду передумал: почувствовал, что он вряд ли куда прорвется и даже не получит очередного чина, если не примкнет к какой-нибудь политической структуре. Эсеры были для Калмыкова самыми подходящими.

Впрочем, когда ему было выгодно, он выдавал себя за рьяного государственника, готов был горланить до посинения, утверждая, что «Россия впереди Европы всей», даже выставлял перед собой кулаки и делал зверское лицо, выдавал себя и за монархиста, утверждая, что без царя-батюшки империя погибнет, – в общем, крутился, как волчок. Время было такое.

Впрочем, от неприятностей Калмыков себя все равно не уберег.

В полковом комитете Калмыков оглядел своих товарищей, отметил, что большинство членов комитета носит обычные солдатские погоны и заявил:

– С большим удовольствием я сбросил бы все офицерские знаки различия, – потянулся с вкусным хрустом и добавил: – С большим-с!

– Что, надоели погоны, господин хороший? – спросил его мрачноватый, со складчатым, обожженным газами лицом хорунжий, прибывший из дивизионного комитета, и нервно дернул головой.

– Надоели – не то слово, – не стал скрывать Калмыков. – Опасно. В пехотных полках офицеров поднимают на штыки.

– Слава богу, у нас этого нет.

Калмыков ухмыльнулся.

– Нет, так будет.

Хорунжий не ответил, лишь отрицательно покачал головой.

– У нас, например, командира полка Пушкова скоро шашками заколят. Из него командир полка такой же, как из меня хабаровский губернатор, – сказал Калмыков. – Его надо менять. Разве этого в штабе дивизии не видят?

– Тебя, сотник, ждут, чтобы прозреть.

– Вполне возможно, – ухмыльнулся Калмыков.

– Только звание полковника, которое имеет Пушков, ты, сотник, получишь очень нескоро, – в глазах представителя дивизионного комитета мелькнуло презрительное выражение.

– Я, если понадоблюсь, и без звания стану командиром полка, – жестко отчеканил Калмыков.

– Вряд ли.

Калмыков знал, что говорил: через несколько дней по требованию полкового комитета Пушков был отстранен от должности.

Его место занял!.. Калмыков.

Бывалые казаки изумленно чесали затылки:

– Надо же, как ловко этот хорь пробрался в командиры. Как таракан в задницу, без всякой смазки.

– Вряд ли он долго продержится…

Долго Калмыков действительно не продержался – его вызвали в штаб Третьего конного корпуса к такому же маленькому и тщедушному, как и сам Калмыков, есаулу; виски у есаула были седыми – повидал на свете этот человек немало…

– Была бы моя воля, я содрал бы с вас, сотник, погоны, – процедил он сквозь зубы.

– Руки коротки, – едва сдерживая внутреннее бешенство, отрезал Калмыков.

– Посмотрим. А пока вы, а также сотники Былков, Савельев и Савицкий предаетесь военно-полевому суду.

Калмыков ошалело приподнял одну бровь:

– За что?

Внутри у Калмыкова что-то дрогнуло, ему сделалось холодно – вот те и покомандовал полком, вот те и погарцевал на лихом коне перед строем спешенных казаков… Калмыков сглотнул комок, закупоривший ему горло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю