412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Бурсак в седле » Текст книги (страница 17)
Бурсак в седле
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:17

Текст книги "Бурсак в седле"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

«Японцы держат под своим контролем всю Восточную Сибирь, – писал он, – Семенов властвует в Чите, Калмыков в Хабаровске, Иванов-Рилов, находящийся во Владивостоке, все больше и больше попадает под их влияние… Таким образом Япония практически утвердилась на этой земле, и это сильно мешает американским интервентам. На что бы мы ни обратили внимание, – всюду японцы».

«Что делать?» – беспомощно спрашивал у Гревса Вашингтон.

«Пойти на сближение с адмиралом, – отвечал тот, – иначе власть микадо окончательно укрепится в регионе, а мы здесь не сможем удержаться даже силой».

Вода камень точит, капля за каплей, монотонно, без перерывов на обеды и отдых. В результате в камне возникает дырка. Гревс проточил дырку в вашингтонском монолите, там, наконец поняли, что усиление Колчака будет означать ослабление японцев на Дальнем Востоке.

Позицию атаманы по-прежнему занимали сепаратистскую, предательскую. Когда к ним примкнул генерал Иванов-Рилов, военный министр Владивостокского правительства, совершенно забывший, кстати, о том, что Калмыков обещал его публично высечь, атаманы стали сильнее.

Надо отдать должное японцам: они старались держать нос по ветру, улавливая всякое малое дуновение, идущее из Штатов, из Великобритании, и как только почувствовали изменение в настроении Вашингтона, тут же послали к атаманам гонцов с тайными инструкциями: адмирала Колчака не признавать Верховным правителем ни в коем разе, а Семенов, сидя в Чите, получил телеграмму из Токио, из министерства иностранных дел: «Японское общественное мнение не одобряет Колчака. Вы протестуйте ему». Прочитав телеграмму, Семенов расправил усы, придавил пальцами к крутому лбу крохотный волнистый чубчик и, что было силы, громыхнул кулаком по столу:

– Этого надменного адмирала я давным-давно уже вижу в гробу.

Видные японские деятели, находившиеся в Токио, до которых этот возглас, естественно, донесся, дружно зааплодировали: такие выходки атамана Семенова им нравились. Адмирала Колчака они не замедлили окрестить «японофобом».

В ответ адмирал лишь усмехнулся и провел в своих войсках некую рокировку, которую атаман, естественно, засек и, как нашкодивший кот, поджал хвост – Колчак передвинул несколько сильных полков поближе к Чите. Запахло крупной междоусобицей.

Японцы отставили в сторону привычные улыбки (улыбки у них были чем-то вроде некой обязательной атрибутики, дополнением в форменной одежде, без улыбки они вообще не выходили из дома) и показали зубы.

– В случае конфликта Япония вынуждена будет встать на сторону атамана Семенова, – заявил представитель японской стороны адмиралу Колчаку.

– И чем же вы будете поддерживать атамана, – насмешливо сощурившись, поинтересовался Колчак. – Поставками проса? Японскими сбруями? Партией вензелей на погоны?

– Пушками, – продолжая показывать крупные лошадиные зубы, ответил представитель японской стороны, – и живой силой.

Адмирал понял, что это серьезно, и начал искать пути примирения с атаманом Семеновым.

Примирение произошло.

На Хабаровск тем временем навалились морозы. Запечатали Маленького Ваньку в городе – нос особо никуда не высунешь. Любая экспедиция, если надо было преодолеть расстояние более пяти километров, грозила обморожением всего, что у мужчины находится ниже пояса, и немедленной ампутацией. Иначе воина на тот свет отправит «антонов огонь».

Калмыков заскучал. Так заскучал, что даже Рождество и Новый год отмечал в Хабаровске вместе со своим ординарцем. Хотя с ординарца много не возьмешь – не баба же! Сделался угрюмым, нагнал на лоб побольше вертикальных складок, чтобы его боялись подчиненные, сгорбился, становясь похожим на некого лесного зверька, приготовившегося прыгнуть…

– Ну что, Гриня, – спросил он, продолжая нежиться в постели, – пельмени готовы?

– Сей момент, Иван Павлович, – отозвался ординарец бодрым голосом, – осталось чуть. Пельмени получились – м-м-м! – Он сложил пальцы в щепоть и чмокнул их влажными губами. – Объедение! И краснина слабосоленая тоже объедение. Шампанским можно запивать.

– Дур-рак! – беззлобно произнес Маленький Ванька, – кто же соленую рыбу запивает шампанским?

– Вкусно ведь, Иван Павлович, – нисколько не сомневаясь в своей правоте, произнес Гриня, – поэтому народ и запивает…

– Еще раз дурак. Соленую рыбу запивают водкой.

Дискуссию завершила кастрюля, над которой всплыло белое облако – сварились пельмени.

– Пельмени готовы, Иван Павлович!

Калмыков нехотя высунул из-под одеяла ноги в кальсонах, завязанных на лодышках плоскими тесемками, очень кокетливыми, потянул носом:

– Пахнет оч-чень вкусно.

– Все для вас, – широко улыбнулся Гриня, ловко метнул на стол блюдо с крупными кусками яркой, клюквенного цвета рыбы-красницы, затем блюдо с нежной маслянисто-белой калужатиной, икру – тоже калужью, высокой горкой насыпанную в тарелку, потом водрузил в центр пузатую, темного заморского стекла бутылку.

– Клоповка!

– С утра? – атаман глянул на бутылку и поморщился.

– Так точно! По маленькой, чем поят лошадей – Новый год же!

– Неужели наступил тыща девятьсот девятнадцатый? – неверяще, каким-то детским обиженным голосом спросил Калмыков.

– Так точно! – повторил Григорий, и, торжественно вытянувшись, хлопнул одной пяткой о другую – ноги его были обуты в толстые вязаные носки, звук получился мягкий, домашний – в обуви ординарец не допускал в хоромы никого, даже атамана.

Атаман вздохнул, пошевелил пальцами босых ног и сказал ординарцу:

– Мне, Гриня, тоже дай носки. Холодно.

Григорий проворно метнулся на печку, свернул с теплых кирпичей толстые, с высокими, как голенища, резинками носки. Атаман натянул их на ноги, сел к столу.

– Умыться бы надо, Иван Павлович, – проворчал ординарец, отвел взгляд в сторону – боялся обидеть атамана. – Грешно, не умывшись…

– Обойдется, – махнул рукой атаман, потянулся к бутылке с настойкой. – На Новый год можно выпить и не умывшись. Простит мне казачий люд.

– Так точно! – привычно рявкнул ординарец и отобрал у атамана бутылку. – Нельзя самому себе наливать, Иван Павлович. Плохая примета.

Калмыков заворчал было, приготовился хрястнуть ординарца кулаком по шее, но, услышав про плохую примету, успокоился и придвинул к Григорию свой стакан:

– Лей!

Было слышно, как за окном поскрипывают ядреным, промерзшим до каменной твердости снегом двое часовых, наряженных в длиннополые тулупы и волчьи малахаи, обутых в громоздкие, похожие на средневековые ботфорты-катанки. Калмыков выпил, послушал скрип за окном и передернул плечами, словно на зуб ему угодила свинцовая дробина.

– А чего у нас дичи никакой на столе нет, Григорий? – он прищурил один глаз, косо глянул на ординарца. – Как будто не атаман. Ни зайчатины, ни косульего мяса, ни маральего. В чем дело?

Ординарец также опрокинул в себя чарку клоповки и насупился:

– Виноват, Иван Павлович! Давно я этим не занимался. Надо заняться…

– Займись, займись, Григорий, – назидательным тоном произнес атаман, – не ленись. Совсем мышей не ловишь.

– Я это дело поправлю, Иван Павлович, поправлю обязательно. И зайчатина у нас будет на столе, и косулятина свежая, и целебное маралье мясо.

Один ус у атамана насмешливо дрогнул.

– Ладно, – проговорил он миролюбиво, – но это будет завтра. А сегодня – наливай!

Григорий поспешно схватился за бутылку.

Днем к Калмыкову на доклад явился Савицкий.

– Что-то ты, брат, округляешься очень быстро, – мельком глянув на него, сказал Калмыков, – скоро на окорок будешь похож. Штабная работа так действует, что ли?

– Болезнь, – Савицкий прижал руку у груди, вздохнул жалобно, – сердце что-то пошаливает.

– К эскулапам ходил?

– Ходил. Проку никакого. Когда речь заходит о деньгах – эскулапы в этом разбираются очень хорошо, но стоит заговорить о болезнях – непонятливыми чурками делаются. Чурки и чурки.

– Знакомая картина, – Калмыков хмыкнул. – Может, высечь плетками, тогда лучше соображать будут? А?

– Давайте об этом потом, Иван Павлович, сейчас надо обговорить вещи более серьезные, – лицо у Савицкого сделалось строгим и каким-то постным.

Калмыков с хрустом потянулся и заметил с каким-то неожиданным удивлением:

– Во, кости какие музыкальные стали!

– Эскулапы говорят, что хруст в костях хорошо исправляют минеральные воды.

– Это на Кавказе, здесь таких вод нет.

– Здесь есть воды посильнее кавказских, Иван Павлович, – вежливо произнес Савицкий. Идти поперек точки зрения шефа предпочитал осторожно.

Атаман подцепил пальцами из тарелки соленый огурец, стряхнул с него две укропные метелки и вкусно похрустел. Оценивающе глянул на Савицкого, словно бы хотел понять, что у начштаба находится внутри, и вяло махнул рукой.

– Все зависит от того, из каких гор льются эти воды. Если горы молодые, горячие, то стариков превращают в юнцов, если древние, седые, то и толку от них будет с полфиги, Калмыков поймал себя на мысли, что темы эти обсуждать с начальником штаба необязательно, сплюнул себе под ноги и ухватил еще один огурец. – Ну, чего там у тебя?

– Тревожные новости. Из первого полка, – Савицкий оглянулся на ординарца, соображая, можно ли такие вещи говорить при нем. Атаман взгляд засек, дернул головой сердито, давая понять начальнику штаба, что у него от Григория секретов нет. Савицкий молчал.

– Какие новости? – доев второй огурец, горьковатый от листьев хрена, в изобилии плававших в рассоле, спросил атаман.

– Заговорщики там объявились. Из бывших красноармейцев.

– Это я уже слышал. В заговор не верю.

Савицкий поежился – холодно ему сделалось.

– Факты – упрямая вещь, Иван Павлович, – тихо проговорил он.

– Знаю, мне уже докладывали… Все равно не верю.

– Наиболее тревожное положение – в третьей и четвертой сотнях, – сказал Савицкий и, глядя, как вкусно хрустит огурцом атаман, попросил:

– А мне огурец можно взять?

– Валяй, – разрешил Калмыков. – Дальше можешь не докладывать, я без тебя все знаю.

– Эх, Иван Павлович! – Савицкий вздохнул.

Савицкий, хрустя огурцом, натянул на голову папаху.

– В таком разе что же, – он поклонился атаману, – с праздничком вас, Иван Павлович!

– И тебя тоже.

Начальник штаба, беззвучно прикрывая за собой двери, ушел. Лицо атамана было хмурым, невыспавшимся, упрямым, – в таком настроении с ним лучше не разговаривать.

Неподалеку от атаманского дома ударил выстрел. Григорий поспешно метнулся к окну, извлек из-за пояса наган.

– Совсем голову потеряли, – пробормотал он, – стрельбу рядом с покоями атамана устроили. – Он выглянул из-за занавески, всмотрелся в лиловый сумрак улицы: что там происходит?

Ничего нам не происходило. Часовые продолжали мерно похрустывать снегом, одинокий выстрел их не встревожил, да и не выстрел это мог быть вовсе. От раскидистого, в два человеческих обхвата дуба мог отлететь сук. Слишком уж круто стали прижимать ныне морозы – спасу нет, на улицу выйти невозможно, дышать нечем.

Атаман почесал лохматую голову.

– Гриня, – произнес он тускло, хмуро, и ординарец обеспокоенно замер, – скажи там, пусть ко мне Бирюков явится. Не нравится мне что-то возня вокруг Первого уссурийского полка.

Полковник Бирюков был командиром этого полка.

***

Переоценил свои силы Иван Павлович Калмыков, понадеялся на кого-то. А на кого он, честно говоря, мог надеяться? Только на самого себя. Да на «узкоглазых», как он называл японских друзей, хотя в большинстве своем они узкоглазыми не были, и вообще прикрывали атамана надежно. Атаман их тоже не подводил, старался держаться с японцами на короткой ноге, поддерживать тесные отношения и готов был поменять русскую фамилию на японскую и стать каким-нибудь Макако-саном или кем-то в этом роде.

Выступление казаков в Первом уссурийском полку произошло незадолго до Сретения, в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое января.

Ночи от морозов были туманными – ничего не видно, снег под ногами скрипел как стекло, вызывал ломоту зубов, дышать по-прежнему было нечем. По Хабаровску бегали собаки с отгнившими по самую репку хвостами, без ушей – постарался мороз. От мороза у собак даже отваливались усы, не только хвосты и уши – так было студено.

Казачьи казармы охранялись слабо – около них даже не всегда стояли часовые. Казаки в казармах чувствовали себя вольготно – бродили по всему городу, еду добывали, выпивку, вдовушек за толстые зады щипали – в общем, мало кто их прижимал. Командир полка Бирюков пробовал подавить подчиненных, навести дисциплину, но споткнулся о такое количество препятствий, что махнул рукой и больше попыток навести порядок не делал.

А в казармах назревал бунт – ночью бледные тени перемещались от одной койки к другой, чего-то шептали однополчанам, потом бегом уносились в соседнюю казарму – словом, шла работа. Офицеры жили на квартирах; в казармах появлялись только днем, да и то старались долго не задерживаться, поэтому ночная жизнь их никак не касалась.

Одним из заводил был Василий Голопупов, тот самый Пупок, одностаничник Григория Куренева, мыслитель и выпивоха. Красным он никогда не был, поскольку считал, что казаки должны находиться вне политики, грешно им окрашиваться в какие-либо цвета – они не должны быть ни белыми, ни красными, ни малиновыми, – Пупок был против заигрывания с японцами и действия атамана не одобрял.

– Погубят нас япошки, – говорил он, – снимут шкуру и вытрут о нее ноги, а потом шкуру выбросят. Как только Маленький Ванька не понимает этого?

От Куренева, земляка своего, Пупок отдалился – слишком уж тот был близок к Калмыкову, в доме даже их койки стояли рядом. Не говоря уже о том, что они из одной тарелки ели, из одного стакана пили.

– Ах, Гриня, Гриня, – удрученно мотал головой Пупок, – погубит тебя атаман, сдерет, как и япошки, шкуру и сдаст живодерам за щепотку табака. Как же нерасчетливо ведешь ты себя, Гриня!

Общался он теперь с Григорием только по надобности, когда из их общей станицы приходили какие-нибудь вести или почтальон привозил в брезентовой сумке письмо.

Когда его спросил третий одностаничник Оралов: а чего Пупок так редко общается с Гриней, тот ответил просто:

– Боюсь, сдаст меня Гриня! А Маленький Ванька чикаться со мной не будет, мигом засунет в «проходную гауптвахту». Там же итог, ты, Вениамин, знаешь, – один, – Пупок выразительно попилил себе пальцем по шее.

Койки Пупка и Оралова в казарме стояли рядом. Между койками корячились две скрипучие кривые табуретки – на случай, если кто-то придет в гости, под койкой валялись пропахшие конским потом полупустые походные «сидоры». Воровства казаки не боялись – воровать у них было нечего.

В ту темную январскую ночь Пупок растолкал своего соседа:

– Просыпайся, Вениамин, сейчас начнется!

«Красноармейцы» – так называли казаков, успевших побывать в Красной Армии, – выволокли из каптерки дежурного офицера (им оказался хорунжий Чебученко, недавно получивший вторую звездочку на погоны) без шинели, без шапки, и дали пинка под зад.

– Вали отсюда, – сказали, – власть твоя, офицерская, кончилась.

Чебученко, виляя из стороны в сторону, зигзагами – боялся, что в спину будут стрелять, понесся к воротам. Ему здорово повезло – у ворот, подле коновяза, стояли три лошади, жевали сено, грудой наваленное прямо на снег, – седел на них не было, сняли, а вот уздечки были натянуты на морды.

Такому опытному наезднику, как Чебученко, было все равно – в седле ездить или без седла; он поспешно сдернул с бревна коновязи один из поводов и вскочил на лошадь. Пригнувшись, галопом пронесся под перекладиной ворот и был таков – растворился в туманной студеной мгле. Вдогонку ему запоздало ударил выстрел.

Напрасно старался стрелок – его пуля срубила кокошник у дымовой трубы в доме напротив и растворилась в черном пространстве, хорунжего не задела.

Через пять минут Чебученко уже был у дома, в котором квартировал командир полка Бирюков.

– Господин полковник, в полку – бунт, – с таким криком ворвался Чебученко в его квартиру. – Совсем очумели казаки!

Полковник еще не спал – сидел за столом и писал письмо жене… Вдруг какой-то полоумный хорунжий! Хоть и в офицерском чине Чебученко был, но экзамена на чин этот не держал. Калмыков прилепил ему вторую звездочку на погоны волюнтаристски, своим собственным решением… Бирюков таких выдвиженцев не любил? Крика от них много, а толку мало. Полковник поднялся. Накинул на плечи китель.

– Объясните толком, что произошло?

Чебученко, давясь словами, хрипя, выкатывая глаза так, что они у него чуть не сползали, как у рака на нос, рассказал, что произошло в казарме Первого уссурийского полка.

Бирюков побледнел, застегнул китель.

– В полк!

– Куда, господин полковник? Казаки вас убьют. Озверели люди. Краснюки, одним словом.

Командир полка оборвал его:

– Не краснюки, а уссурийцы, наши земляки!

– Внизу лошадь стоит. – Чебученко не слушал его, продолжал сипеть, давиться воздухом, жевать фразы. – Я прискакал. Правда, седла нет.

Полковник был наездником, не хуже хорунжего, с лету прыгнул на коня и поднял его на дыбы, рванул. Чебученко ухватился за жесткий лошадиный хвост, хлестнувший его по лицу, и заперебирал ногами по снегу – ему нельзя было отставать от полковника.

Из-под копыт летело твердое, как камень, крошево, хлестало хорунжего по щекам, он отчаянно жмурил глаза, стискивал веки – боялся, как бы чего не вышло, иначе останется слепым, и перебирал, перебирал сапогами, задыхался, но от Бирюкова не отставал. Да и тяга у него была хорошая и буксир крепкий – лошадиный хвост.

Когда до казармы оставалось метров триста, Чебученко оторвался от хвоста – сил, чтобы бежать дальше, не осталось совсем, – растянулся на твердом колючем снегу и на несколько мгновений, похоже, потерял сознание. Темнота перед ним вдруг сделалась бурой, замерцали в ней тусклые искры, лицо обожгло снегом. Хорунжий очнулся, поспешно поднялся, шатаясь, побежал дальше к казармам.

А полковник был уже во дворе казармы, ловко осадил лошадь и спрыгнул на землю. Во дворе топтались казаки.

– Тю, – произнес один из них, в темноте невидимый, – лошадь, угнанная хорунжим, вернулась.

– Мы ее, Пупок, даже в Спасске разыскали бы и вернули владельцу… Как же казаку без коня? Никак, – с казарменно-станичным философом Пупком разговаривал Оралов. Его голос, низкий, трескучий, можно было легко отличить от других голосов, так он выделялся.

– Вот полковник дурак, – проговорил Пупок и понизил голос, – и чего он приехал? Голову ему сейчас срубят, тем дело и кончится.

– Жалко будет – сказал Оралов, – мужик-то он неплохой.

– Счас, дурака уговаривать начнем…

– Это будет его самая большая ошибка.

Бирюков действительно начал уговаривать казаков: приложил руку к груди и поклонился им.

– Братцы, не бунтуйте, прошу вас… Ведь вы бунтуете против самой России.

– Ты, господин полковник, Россию с атаманом Калмыковым не путай, – выкрикнул кто-то из толпы, демонстративно щелкнул шашкой, вытянул ее из ножен, а потом с силой всадил обратно.

– Атаман Калмыков – это тоже Россия, – горько поморщившись, произнес полковник, – как в казачестве войско Уссурийское.

– А то, что атаман японцам задницы облизывает – это тоже во имя Росси, господин полковник? Чтобы ей жилось лучше, да?

– Заклинаю вас! – высоким голосом выкрикнул полковник. – Вернитесь в казарму, на свои места!

– Дудки!

В это время во двор ввалился вконец обессиленный Чебученко. Отметил, что народа толпится много – человек триста, не меньше. Если не больше… Люди были возбуждены.

– Калмыков – предатель! – громко прокричал кто-то. – Во имя Японии предал интересы России.

– На кол Калмыкова!

– Лучше петлю на шею. Этого он достоин больше, чем кола. Петля – позорнее.

Страсти накалялись. В прокаленном дворе, в котором любили опрастывать свою требуху казенные лошади, сделалось совсем холодно. С петлей для Калмыкова полковник Бирюков никак не мог согласиться и выдернул из кителя маленький, игрушечно выглядевший револьвер. Напрасно он сделал это, не надо было ему хвататься за несерьезную детскую пуколку. С такими людьми, как фронтовики, можно разговаривать лишь с помощью одного толмача – пулемета «максим». В крайнем случае при поддержке «люськи» – английского ручного пулемета «люис».

– Возвращайтесь в казармы! – прокричал Бирюков командным голосом и взмахнул игрушечным пистолетиком. – Немедленно!

Один из казаков – звероватый, в лохматой бараньей шапке, с блестящими глазами, видными даже в ночной темени, рывком сдернул с плеча карабин.

Кто-то это засек, попробовал остановить казака:

– Не надо. Видишь – полковник не в себе…

Казак в бараньей шапке не услышал его, – вернее, сделал вид, что не услышал, – передернул затвор и, не целясь, хлобыстнул в полковника выстрелом. Полковник дернулся от боли, застонал – пуля угодила ему в плечо, – приложил к ране руку с зажатым в ней пистолетиком.

Галдевшие казаки замолчали, словно этот одинокий выстрел оглушил их, заставил отрезвиться. Кто-то сожалеющее охнул и пробормотал:

– Напрасно, братцы!

Но у казака в бараньей шапке словно бы что-то помутнело в мозгу, он блеснул тусклым оловом своих глаз и загнал в ствол карабина второй патрон. Через мгновение громыхнул еще один выстрел, обдал людей душной кислой вонью.

Казак был опытным стрелком – снова попал в полковника. У того пистолетик вышибло из пальцев, голова сломалась в шее и он ткнулся лысеющим черепом в снег: вторая пуля разворотила ему живот.

На стрелка тем временем навалились соседи, сразу три человека, выкрутили карабин и, приводя в норму, хлобыстнули несколько раз кулаками по шее:

– Провокатор!

Вполне возможно, что это был провокатор, специально взращенный «казачок», определить нам не дано – вон сколько лет прошло с той поры– И бумаг не осталось никаких. Ни фамилии этого стрелка, ни имени. Известно только, что из бывших красноармейцев. Да еще, что был он в свое время награжден Георгиевской медалью.

Чебученко видел, что происходило – полковник упал в снег на его глазах, – с досадой рубанул кулаком воздух и словно бы пару гвоздей вбил в крутой хабаровский мороз.

– Убили полковника-а, – из глаз Чебученко брызнули холодные слезы, – убили… Чего же я стою? – Он опомнился. – Надо мчаться в штаб. Там же ничего не знают. Сейчас эти люди пойдут убивать штабных… Обязательно!

Хорунжий развернулся и резко, громко скрипя подошвами сапог, побежал к штабу ОКО.

Как ни странно, не спал и начальник штаба войсковой старшина Савицкий. С бледным лицом и припухлостями под глазами, он маялся животом. Ему советовали пить соду, которая помогает снять желудочную боль, но Савицкий к соде относился с недоверием, отмахивался от нее, как от мухи, и продолжал страдать. Поговаривали, что скоро он станет полковником – широко шагал мужик, ни кальсоны у него не трещали, ни шаровары, вот ведь как…

Здесь, в штабе, о восстании в Первом уссурийском полку ничего не знали. Савицкий, услышав про это, схватился обеими руками за живот, расстроено пошевелил влажными губами, но в следующее мгновение пришел в себя и скомандовал:

– Выкатывай в окна штаба два пулемета!

– Окна надо открывать… Замерзнем же, господин подполковник, – выкрикнул кто-то.

– Не подполковник, а войсковой старшина – это раз, и два: что лучше – замерзнуть или получить пулю в лоб?

– Пулю…

– Дурак! Через двадцать минут, мил человек, тебя ею и наградят персонально, – голос у Савицкого сорвался. – Приготовься к бою!

Восставшие сейчас действительно двигались к штабу – рассчитывали здесь застать Маленького Ваньку. Но Калмыкова в штабе ОКО не было, и вот что было плохо – Савицкий не знал, где он сейчас находится. Тем не менее призвал к себе бойца в неформенной шапке-кубанке, с лихим белесым чубом, сваливавшимся на нос:

– Ильин, дуй к атаману на квартиру, глянь, есть он там или нет? Ежели нет – возвращайся немедленно, ежели есть – предупреди, пусть побережет себя.

Через минуту Ильин скрылся в туманном морозном сумраке. Калмыкова на квартире не оказалось – ни Калмыкова, ни верного ординарца Григория Куренева. Ильин выругался, стряхнул с белесого чуба снежную намерзь и понесся обратно.

События развивались стремительно. К восставшим двум сотням Первого уссурийского полка примкнула пулеметная команда и артиллеристы. Штат артиллеристов в отряде Калмыкова был раздут, как лошадиная торба рубленой соломой. Кроме конно-горного дивизиона, состоявшего из двух батарей, имелись еще отдельная юнкерская батарея, тяжелая батарея – также отдельная, хозяйственная часть – специально для пушкарей, укрупненный взвод управления, команда разведчиков, учебная команда, нестроевая команда, артиллерийский парк и гордость атамана – бронепоезд «Калмыковец», наводивший шороха на железной дороге, с ним даже настырные чехи старались не связываться – побаивались. Командир на бронепоезде был очень нервный – говорят, из кронштадтских моряков, невесть каким ветром сюда занесенный, но он лишь один из всех был знаком с английской скорострельной пушкой «пом-пом», а также с тощими, но злыми пушчонками тридцать седьмого калибра, укрепленными на обычных тележных колесах, чтобы отбиваться от аэропланов. Поэтому атаман и доверил ему бронепоезд; видя по дороге что-нибудь подозрительное, неприятное – тех же чехов в их мышиной форме, – кронштадтский матрос скрипел зубами и незамедлительно открывал артиллерийскую стрельбу.

Кстати, фокус с тележными колесами придумал именно этот матрос – у семеновцев, на их поездах, такого не было: пушки на семеновских броневиках били только из щелей, которые были вырезаны для них в броневой обшивке, и не более того – нововведений читинские инженеры не признавали.

Но вернемся к делам скорбным, к напасти, навалившейся на Маленького Ваньку (кстати, раз Маленький Ванька, значит, должен быть и Большой, но Большого Ваньки, увы, не было). Добрая половина артиллеристов (кроме юнкеров) перешла на сторону восставших. Так что количество тех, кто призывал посадить атамана на кол, перевалило за пятьсот человек.

Именно эти пятьсот человек, окутанные морозным паром, усиленно растирая замерзшие носы, ежась от стужи, двигались к штабу, занимавшему огромный купеческий особняк, – поговаривали, что в особняке том останавливался сам Чурин, великий дальневосточный купец. Увидев пулеметы, восставшие остановились.

Что было плохо, так это то, что ими совершенно никто не управлял; у восставших не было руководителя; серая замерзшая толпа расползалась: кто-то хотел устремиться в лес по дрова, кто-то в ресторан есть печеных куропаток, кто-то умчаться в слободу по вдовушкам: у толпы этой не было не только руководителя, но и цели – люди не знали, что им делать, за что бороться, чего требовать? Всем хотелось спокойной сытой жизни, некой безмятежности, что ли, – чтобы ни о чем не думать, не помнить ни войну, ни голодуху невольную, что хуже смерти, когда приходилось довольствоваться горстью картофельных очисток в день, ни Маленького Ваньку с его короткими кривыми ногами… Чего еще нужно простому человеку?

Надо отдать должное американцам – они узнали, что началось восстание еще до того, как оно началось. Исхитрились. На разведку денег они не жалели. Но Маленькому Ваньке не сказали ни слова – пусть ему об этом скажут японцы.

А японцы восстание просто-напросто прозевали… В общем, Калмыков угодил в некую мертвую зону, где ничего не было ни видно, ни слышно.

Набившись в тесный двор штаба и опасливо поглядывая на рыльца двух «максимов», восставшие стали требовать Калмыкова.

На крыльцо вышел Савицкий.

– Атамана здесь нет, – коротко заявил он. Как отрезал.

– А где он?

– Спросите у него самого, – Савицкий, морщась, поглаживал ладонью живот, его продолжала допекать боль, – мне он, когда куда-то уходит, не докладывает.

Дульца двух пулеметов, выглядывавшие в раскрытые окна, грозно задвигались. Собравшиеся затоптались смятенно, захлопали рукавами шинелей, завздыхали – они не знали, что делать. Савицкий тоже вздохнул: он тоже не знал, что делать – не стрелять же в этих людей из «максимов»… И атаман куда-то исчез… Не специально ли? Стрельбу такую не простят ни ему, ни Ивану Павловичу – понесут обоих ногами вперед. Боль, сидевшая в желудке, сделалась нестерпимой.

Казаки, набившиеся во двор штаба, стучали сапогами друг о дружку; сильнее всего в этот мороз отмерзали ноги – костенели, делались деревянными, негнущимися.

– Может, вернемся в казармы? – предложил кто-то нерешительно.

– Да ты чего, паря! – взвился Пупок. Он всегда оказывался в нужное время в нужном месте, всегда ему везло на какие-нибудь приключения. – Возвращение в казармы для нас гибельно.

– Слушай, Пупок, ты мужик головастый

– Головастый, – не стал отрицать Пупок.

– Вот мы тебя и избираем руководителем. Веди нас…

– Да вы что? – Пупок вскинулся, будто получил в зад заряд дроби, голос у него сделался испуганным: – Вы чего? Какой из меня руководитель? Никогда таковым не был. И головастым себя не считаю. Вы чего?

Толпа заволновалась. Пупка тут знали многие. Послышались крики:

– Любо!

– Пупка – в начальники!

– Из него вполне получится Стенька Разин.

Вот так Пупок и стал руководителем восстания. Оралов придвинулся к нему, пожал руку:

– Поздравляю!

– Нашел, с чем поздравлять!

«Где атаман? – морщился от боли Савицкий. – Куда подевался?»

А атаман скакал вместе с Гриней Куреневым к японцам: Маленький Ванька впереди, Григорий, прикрывая его от выстрелов вдогонку, позади.

О бунте третьей и четвертой сотен он узнал едва ли не раньше всех – вслед за американцами: из казармы к нему примчался казачок-землячок, прибившийся к уссурийцам из Терского войска – он примчался к земляку в ту минуту, когда мятежники еще только начинали громко драть глотки. Калмыков, надо отдать ему должное, в этот раз сориентировался мгновенно, схватил карабин, закинул себе за спину, свистнул Куренева и был таков.

Единственно, к кому он мог пойти, были японцы. По пути заскочил к Эпову, который носил уже погоны есаула и собирался в войсковые старшины. Не сходя с коня, постучал рукоятью плетки в окно:

– Есаул!

Эпов высунулся в форточку.

– Иван Павлович!

– Поднимай отряд по тревоге. У нас беда.

– Что случилось? – голос у Эпова дрогнул – с бедой мириться не хотелось.

– Взбунтовались третьи и четвертые сотни в полку у Бирюкова.

– Красноармейцы?

Они самые, будь неладны… А я им верил. Тьфу! Поднимай, в общем, отряд. А я – к узкоглазым за помощью.

– С богом! – Эпов перекрестил атамана.

Маленький Ванька хлестнул коня и растворился вместе с ординарцем в ночи. Начинала мести поземка, над крышами домов постанывал ветер.

– Свят, свят, свят! – Эпов, опытный вояка, зубы съел на войне, опасность ощущал ноздрями, а тут чего-то заволновался, руки у него затряслись – никак не мог натянуть на себя галифе.

Брюки галифе, в отличие от казачьих шароваров, ему нравились, и хотя галифе считались неформенной одеждой, Эпов нашил на них желтые уссурийские лампасы и ходил в обнове по Хабаровску, гордо вскинув голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю