412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Бурсак в седле » Текст книги (страница 16)
Бурсак в седле
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:17

Текст книги "Бурсак в седле"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

– Только что дежурство сдал. Отдыхать в каптерку пошел.

– Пригласить его к аппарату нельзя?

– Почему же нельзя? Можно.

Через полминуты в трубке загромыхал бас подхорунжего:

– Але!

– Тут дамочка одна к нам угодила, эстонка… Хельма Кофф. Не знаешь такую?

– Не имею чести…

– Но тебе и не надо знать. Дело в другом – она работает в Хабаровской миссии Красного Креста.

– О-о-о, это по моей части, – оживился подхорунжий, – там есть пара дураков, с которыми мне хотелось бы повстречаться.

– Очень хочешь?

– Очень.

– Имеешь все шансы арестовать их. Как германских шпионов.

Подхорунжий не выдержал, захохотал.

– Чего смеешься? – спросил Юлинек.

– Я этим лошакам намекал, что земля круглая, а они и мне не поверили.

– Бери наряд из трех солдат, садись в машину и – в хабаровский Красный Крест. Арестованных доставь к нам, в походную гауптвахту.

– Ну, Юлька, ты и даешь! – подхорунжий снова захохотал, громко и зубасто.

Юлинек не понял его, переспросил:

– Чего даю?

– Молодец, говорю. Это так у нас, русских, талдычат – даешь! Хвалят, значит.

– Задание понял?

– Через двадцать минут эти трескоеды будут у тебя. Пусть постучат в твоем вагоне зубами от страха.

Подхорунжий знал, что говорил, и дело свое знал – через двадцать минут и Хедблюм, и Обсхау уже находились в вагоне «походной гауптвахты». Обсхау был испуган, поглядывал на казаков, арестовавших его, а Хедблюм ругался. Ругался смешно, путая шведские и русские слова, плюясь и выкрикивая:

– Вы за это ответите!

– Ответим, ответим, – успокаивающе произносил подхорунжий и тыкал Хедблюма кулаком в затылок, – обязательно ответим.

Хедблюм взбрыкивал ногами, стараясь удержаться, совершал мелкие болезненные скачки, словно бы хотел убежать, но в то же мгновение его схватывали за запястье сопровождавшие подхорунжего казаки, крепко сжимали пальцами, осаживая строптивого шведа, тот ожесточенно плевался и вновь начинал ругаться.

Подхорунжий отвешивал ему очередной подзатыльник, и Хедблюм начинал ругаться сильнее.

В вагоне Юлинек усадил арестованных на лавку, достал из стола перо и чернильницу, покосился на подхорунжего:

– Эти, что ль, тебя обидели?

Тот трубно высморкался в старый грязный платок.

– Эти. До самого бородатого, до Хорвата дошли, чтобы выпутаться… Германские шпионы.

– Шпионы, говоришь? Шпионов мы не любим. Отвечать придется по всей строгости военного времени.

Юлинек знал, что говорил: по всей строгости – значит по всей планке, оттуда дорога только одна – на небеса. И выбора сделать особо не дадут: либо пуля, либо веревка.

Хедблюм перестал ругаться, умолк и опустил голову.

– Фамилия, имя? – строгим, железным голосом спросил Юлинек.

– У нас дипломатическая неприкосновенность… – устало произнес Хедблюм, – мы – авторитетная международная организация.

– Знаю, знаю, – Юлинек почесал о волосы перо. – Фамилия, имя?

– Вы не имеете права нас арестовывать.

– И это знаю. Фамилия, имя?

– Я буду жаловаться. – Хедблюм повысил голос.

– Жалуйся, сколько тебе влезет, – Юлинек положил перо на стол, приподнялся и с места впечатал кулак в лицо шведа.

Тот слетел с табуретки и приложился головой к грязному полу вагона. Протяжно застонал, сплюнул под себя кровь. Когда Хедблюм приподнялся над полом, лицо его было перекошено, словно бы Юлинек что-то в нем нарушил.

– Фамилия, имя? – ровным бесцветным голосом повторил вопрос Юлинек. – Молчать, запираться, ругаться не советую. Это понятно?

Хедблюм неровно сел на табуретку, покачнулся. Невидяще поглядел на палача, по лицу его пробежала тень. Одна щека судорожно задергалась.

– Фамилия, имя? Отвечай! – потребовал Юлинек.

Швед, с трудом выговаривал слова – не пришел еще в себя от удара палача, – ответил. Юлинек усмехнулся и победно записал. Вновь почесал перо о прическу, навострил кончик – на конец садилась разная пыль, мешала писать.

– Чем занимаетесь в Хабаровске? – спросил Юлинек.

Юлинек хорошо знал, что делает Красный Крест не только в Хабаровске, но и вообще на Дальнем Востоке, и сам в свое время пользовался благами, которые для военнопленных пробил Красный Крест. Особенно для славян – словаков, чехов, поляков, румын, едва ли не насильно мобилизованных в германскую армию, из которой они потом бежали тысячами: выходили на линию фронта и поднимали руки.

На этот счет летом семнадцатого года военным министром России было даже подписано специальное распоряжение: пленным разрешалось выбирать своих представителей для общения с властями, приглашать своих поваров, чтобы те готовили сносную еду, прежде всего, национальную, а офицерам вообще создавали ресторанные условия, готовили им деликатесные супы из бычьих хвостов, на второе – мясо на вертеле – еду, для русского человека незнакомую; пленные могли беспрепятственно совершать покупки на местных рынках, создавать свои кассы взаимопомощи и так далее. Полностью снимался контроль с получения книг и периодических изданий.

И все это сделал Международный Красный Крест, представители которого корчились сейчас в «походной гауптвахте» Маленького Ваньки и гадали: что же с ними будет?

Более того, пленным славянам разрешили вступать в брак с русскими подданными – слишком уж много стало появляться в маленьких городах и в деревнях «беспортошных» детишек, ничейных вроде бы, а на самом деле было хорошо известно, кто их отцы, – все это могло привести к повальной беспризорщине.

Приказ военного министра Временного правительства был оглашен в Приамурском крае еще в июне семнадцатого года. Особыми правами пользовались пленные, которых освободили из-под контроля под поручительство «юридических и частных лиц», пленные, «возбудившие ходатайство о принятии их в русское подданство», а также «освобождаемые со включением в разряд трудообязанных пленных славян». Более того, как написал неведомый петроградский грамотей, «в некоторых особенных случаях, например, если просьба о браке мотивирована нравственной необходимостью (даже тогда знали такое суровое выражение, как «нравственная необходимость», погубившая впоследствии в тридцатые – пятидесятые годы немало «русского люда мужского пола»), то браки могут быть разрешены и лицам, не принадлежащим к категориям вышеуказанным». Так в Сибирь и Дальний Восток прирастали не только русскими и пленными славянами, но и чистокровными немчиками.

Правда, в последнем случае разрешение на брак давало Главное управление Генерального штаба, иначе говоря, военная разведка.

Впрочем, где она теперь, военная разведка, какие хлеба ест и из чьих рук? У каждого атамана ныне – своя разведка, свой суд и свои палачи… Юлинек снова почистил перо о свою шевелюру и продолжал допрос.

Когда в вагоне появился начальник военно-юридического отдела, лица Хедблюма и Обсхау украшали внушительные кровоподтеки. Эстонку Хельму те пока не трогали – она сидела в отдельном купе, запертая на ключ, и, поглядывая в зарешеченное окошко на большую мусорную кучу, наваленную прямо посреди железнодорожных путей, стучала губами от страха

– Старые знакомые, – едва глянув на арестованных, произнес Михайлов, пальцем разгреб предметы, изъятые из их карманов, за колечко подцепил ключи, приподнял. – Ты знаешь, Юлинек, что это значит?

– Никак нет!

Михайлов подкинул ключи, коротким ловким движением поймал их.

– Это ключи от конторы, где работают эти господа. Надо поехать в контору, – он снова подбросил ключи и вновь ловко поймал их, – и произвести там обыск.

Лицо Юлииека сделалось задумчивым: не предполагал, не гадал он, что его неудачный поход к «ночным бабочка» обрастет такими клубнями.

– Что-то непонятно? – спросил Михайлов.

Юлинек сделал плечами неопределенное движение.

– Германские шпионы могут прятать там документы, – пояснил Михайлов.

Лицо Юлииека посветлело.

– Верно!

– А посему, как любили говаривать в Царском Селе, – две машины – и к подъезду!

Через двадцать минут конвой из семи человек, возглавляемый начальником военно-юридического отдела, усердно чистил контору, которую занимали люди Хедблюма, искал документы, которые могли бы изобличать их. Нашли миллион шестьдесят тысяч рублей – деньги по тем временам очень большие.

– О! – провозгласил Михайлов и поднял над собой тугую пачку денег. – Вот это они и есть, изобличающие германских шпионов документы.

Все было понятно: чем больше денег, тем значительнее вина Хедблюма и его людей.

Для сравнения: в упомянутых выше дневниках барона Будберга есть запись, что его пригласили на службу в должности помощника военного министра (по существу, – первого заместителя) с окладом в двенадцать тысяч рублей в год… А тут – миллион шестьдесят тысяч!

– Хедблюм – очень опасный человек для России, – объяснил Михайлов и швырнул пачку денег в общую кучу.

Обнаруженные в конторе деньги Красного Креста были реквизированы в пользу калмыковского войска. В войске этих денег никто не увидел, но Маленький Ванька, – пардон, Иван Павлович, познал их приятную тяжесть, здорово оттопырившую карманы не только в штанах, но и в шинели.

Жизнь была прекрасна и удивительна.

Естественно, после того как были обнаружены столь тяжкие улики, Хедблюму со своими сотрудниками оставалось лишь одно – умереть.

– Что прикажете делать с арестованными? – спросил начальник военно-юридического отдела у атамана.

Тот недовольно подвигал из стороны в сторону нижней челюстью, хихикнул:

– А ты разве не знаешь, что надо делать?

– Знаю.

– Выполняй!

Хедблюм, Обсхау, за компанию вместе с ними Хельми Кофф были повешены. Прямо в вагоне – условия тамошние позволяли это сделать, – потом Казыгирей подогнал к ступенькам «гауптвахты» автомобиль, помог Юлинеку погрузить трупы в машину, и они вдвоем отвезли тела казненных за Хабаровск, на глухую дорогу, сбросили там в кювет.

– Самое милое, самое чистое дело – повесить человека, – распространялся Юлинек, когда ехали обратно. – Ни грязи тебе, ни крови, ни вывернутой наизнанку требухи, все культурненько, аккуратненько – душе приятно.

Казыгирей молчал. Нельзя сказать, что убитые произвели на него гнетущее впечатление, – он и сам много раз участвовал в казнях, обыскивал расстрелянных, не боясь испачкаться в крови, но чувствовал он себя сегодня неважно – не выспался, наверное… Или съел что-нибудь не то. Юлинек вытащил из кармана френча золотую пятнадцатирублевую монету, найденную в пиджаке Хедблюма, посмотрел на изображение царя Александра Третьего.

Показал монету шоферу.

– Говорят, хороший был царь, много доброго сделал для народа.

Казыгирей вскинул и опустил жидкие рыжеватые брови.

– Все они хороши, когда спят на чистой простыни и дуют в две сопелки – народ на цыпочках может ходить мимо. Я с ним не был знаком.

– Неинтересный ты человек, Казыгирей, – произнес Юлинек сердито и, замолчав, отвернулся в сторону.

Примерно в ту же пору – осенью восемнадцатого года, – барон Будберг отметил в своем дневнике, что побывавшие в различных карательных и прочих операциях люди – он называл их «дегенератами», – любят похваляться, как они «отдавали большевиков на расправу китайцам, предварительно перерезав пленным сухожилия под коленами (чтоб не убежали); хвастаются также, что закапывали большевиков живыми, с настилом для ямы с внутренностями из закапываемых (чтобы мягче лежать»). Хочется думать, что это только садистское бахвальство и что, как ни распущены наши белые большевики, все же они не могли дойти до таких невероятных гнусностей».

Умный человек Будберг, все отлично понимал и делил враждующие стороны на «большевиков красных» и «большевиков белых» – и те и другие были, на его взгляд, одинаково «хороши»…

Он отметил, что «и красный и белый большевизм, это – смертельные внутренние опухоли, и против них нужна немедленная операция. При наличии атаманских вольниц и атаманов, не признающих ничьей власти, невозможно создавать что-либо здоровое и прочное». Вот так.

Во Владивостоке плотно сидели чехи и диктовали властям свои условия. Разграбили большинство магазинов и под метелку вычистили склады, находившиеся в крепости. Там хранились неприкосновенные запасы на двести тысяч человек, – от прежнего имущества остались только мятые бумажки, валявшиеся на полу, десятка два оторвавшихся от консервных банок этикеток, да несколько оторванных от обмундирования пуговиц.

Наблюдая за грабежом, Владивосток притих, сделался непохожим на себя, каким-то испуганным, сиротским. Представители армейской верхушки обратились к генералу Дитерихсу, которому подчинялись чехи (все же – «русский генерал русского Генерального штаба», отметил Будберг), но Дитерихс в ответ лишь раздраженно махнул рукой:

– И дальше будем поступать так же, у нас ничего нет и взять нам неоткуда… Русского же нам жалеть нечего!

По Владивостоку гуляли толпы чехов, наряженных в отлично сшитые из прочного штиглицкого сукна кители и шинели, на ногах у них красовались «великолепные сапоги вятских кустарей».

Когда о реакции Дитерихса сообщили Маленькому Ваньке, тот раздражено приподнял верхнюю губу, украшенную аккуратными светлыми усами:

– Хоть и дурак этот Дитерихс, а ответил правильно.

Личная жизнь у Калмыкова никак не складывалась – сколько ни пытался он ее наладить, подобрать свою вторую половинку, остепениться, но куда там – по-прежнему он оставался один, как перст, иногда даже к глотке подступали горячие обидные слезы, мешали дышать. Калмыков отворачивался от людей, чтобы проморгаться, прийти в себя, но не всегда это у него получалось: одни женщины боялись атамана, другие презирали, третьи предпочитали просто не замечать его, четвертые капризно передергивали рот, пятые демонстративно отворачивались, и не было ни одной такой, что смотрела бы на него с лаской и любовью.

А без ласки и любви жениться не резон, не жизнь будет, а сплошная маята.

Атаман ощущал, как у него каменеет, делается чужим лицо, виски проваливаются, сквозь кожу выпирают кости, и ему становилось жаль самого себя.

Полоса неудач началась сразу после того, как он обидел Аню Помазкову… Здорово обидел, хотя атаман не хотел признаваться себе в этом, мотал головой остервенело, протестующее и старался побыстрее выплеснуть из головы мысли об Ане, но это ему удавалось не всегда.

Дело дошло до того, что Калмыков начал бояться женского общества. Чтобы не оставаться одному, вновь поселил с собой ординарца Гриню Куренева, его койку поставил в комнате напротив своей, и Куренев, понимая важность своей миссии, обзавелся третьим наганом – получил его на складе по требованию самого атамана – теперь денно и нощно охранял «Иван Павловича».

Атаман часто просыпался ночью, а потом хлопал впустую глазами до самого утра, вспоминал свою жизнь и приходил к выводу весьма критическому – непутевая она у него.

Гриня старался развеселить атамана как мог, несколько раз предлагал открыто, не подыскивая деликатных слов:

– Иван Павлович, может, бабу какую-нибудь пофигуристее привести. А?

Калмыков делал рукой вялый взмах:

– Не надо!

Однажды он уже клюнул на такую вот «фигуристую» из разряда «привести и уложить на скрипучий диван», – до сих пор чихает, не может расстаться с той наградой, которой его наделила лихая бабенка, – и не знает, как ему быть дальше, найдется ли врач, который поможет ему расстаться с негласной хворью– Очень хотел бы Калмыков встретить такого врача. Всех денег, что имеются у него, не пожалел бы.

Дела в отряде складывались не очень хорошо, хотя войско его распухло до размеров почти неуправляемых, обзавелось даже пластунским батальоном, которым командовал войсковой старшина Птицын, имелось несколько полков, артиллерия, горный пушечный дивизион, бронепоезд и саперная полурота – в общем, целая армия, и народ в эту армию продолжал прибывать. Боеготовность у вновь поступивших была не самая высокая, и атаману приходилось с этим мириться.

– Бывало и хуже, – успокаивал он себя и демонстративно накладывал кулак на кулак, – в крайнем случае, сделаем вот что, – он поворачивал один кулак в одну сторону, второй – в другую, – и все будет в порядке.

У него была толковая мысль – переманить казаков-фронтовиков, служивших ныне в Красной Армии, на свою сторону, – особенно тех, кто награжден Георгиевскими крестами. Вот это воины!

Поскольку им же, атаманом Калмыковым, был подписан приказ о снятии воинских званий с казаков, решивших связать свою судьбу с Красной Армией, то теперь он подписал новый приказ: те, кто вступит в его отряд, получит эти звания обратно. А после четырех месяцев службы уравниваются в правах с казаками. Которые никогда никуда не переходили, были верны атаману.

Днем к нему пришел Савицкий, начальник штаба. Савицкий погрузнел, стал лосниться, обрел важность – на плечах у бывшего хорунжего красовались теперь погоны войскового старшины, по-нынешнему, подполковника.

– Иван Павлович, я к вам, – Савицкий с удовольствием поскрипел новенькими американскими ремнями, в которые был затянут.

Атаман недовольно глянул на гостя, выразительно вздернул одну бровь: ведь знает же человек, что домой к атаману ходят по приглашению.

– Ясно, что не к Грише, моему ординарцу. Выкладывай, чего случилось?

– Иван Павлович, не сочтите это сверхосторожностью, но я бы построже отнесся к казакам, вернувшимся к нам из Красной Армии.

– Я знаю, что делаю, Савицкий. У тебя что, есть факты?

– Есть.

– Какие?

– Мой доверенный человек из Первого уссурийского полка сообщил, что бывшие красноармейцы часто собираются группами и о чем-то шепотом беседуют…

– Мало ли о чем они могут беседовать. О бабах, например… – Калмыков поморщился, махнул рукой, словно бы хотел поставить точку в неприятном разговоре. – Так мы с тобой, Савицкий, друг друга будем подозревать в большевистской агитации. Ты веришь, что я могу быть большевиком?

– Нет.

– А я не верю, что ты можешь быть большевиком… Вот и весь сказ. Так и тут с бывшими красноармейцами. Ну, ошиблись мужики, поверили какому-нибудь Шаповалову или этому самому… Шевченко. Что же мне теперь – головы им рубить за это? Так мы все казачество уничтожим. А это, брат… – Калмыков поднял указательный палец, поводил им их стороны в сторону.

– Мое дело – предупредить вас, Иван Павлович, ваше – принять решение.

– Да потом, не люблю я этих фосок… – Атаман называл секретных агентов, стукачей и прочий люд, любящих наушничать, фосками. Непонятное слово это прижилось в среде калмыковцев. – Сегодня они служат нашим, завтра – вашим, продаются всем подряд. Кто им больше заплатит, тем и продаются, – атаман демонстративно сплюнул на пол.

– Есть еще кое-какие соображения, Иван Павлович…

Атаман вновь поморщился.

– Давай поступим так: завтра я буду в штабе и все выслушаю. Сейчас не могу. Настроения нет, Савицкий. У тебя бывает такое, когда нет настроения?

– Бывает.

– Вот и у меня бывает. Прощевай до завтра.

Не нравилась такая позиция Савицкому, не нравилось серое лицо атамана, многое не нравилось, но поделать он ничего не мог и от ощущения собственного бессилия чувствовал себя неважно' В прихожей, натягивая на плечи полушубок, украшенный серым каракулем, Савицкий ткнул пальцем в Гринин живот, перетянутый поясом с двумя висевшими иа шлейках наганами (третий ствол ординарец держал у себя под подушкой):

– Он пьет?

– Кто он? – прижмурив по-кошачьи один глаз, спросил ординарец.

– Ну, он… Иван Павлович.

– Да нет вроде бы. Не замечал.

– Не ври. Иначе отдам тебя Юлинеку.

– А я Иван Павловичу скажу.

Савицкий поежился, застегнул полушубок и ушел – разговор ни с атаманом, ни с его ординарцем не получился.

На улице его поджидал конвойный наряд во главе с подхорунжим Чебучеико. Подхорунжий вежливо протянул Савицкому ремеиный повод.

– Пожалуйста, господин войсковой старшина!

Ездить по улицам Хабаровска без конвоя опасно – даже дома, в хате, по дороге от обеденного стола к печке могли обстрелять невидимые враги, державшие под прицелом окна, поэтому Савицкий предпочитал брать с собой наряд.

Едва наряд въехал в пустынный, забитый снегом проулок, – хотели сократить дорогу к штабу, – как ударил гулкий, словно бы из сигнальной пушки, выстрел, – стреляли с чердака одного из домов. Пуля просвистела рядом с головой войскового старшины, обожгла горячим воздухом щеку. Савицкий пригнулся и пустил лошадь вскачь.

Искать чердак, на котором засел стрелок, было бесполезно; возвращаться сюда с казаками – тоже бесполезно: стрелок к этой поре испарится.

Чебученко выхватил из кобуры кольт, потряс им, но стрелять не стал – все патроны были бы сожжены впустую, – также пустил коня вскачь.

Через несколько секунд проулок был пуст – казачий наряд покинул его.

Над проулком, неспешно взмахивая крылами, плавали вороны – чуяли разбойницы падаль, каркали сыто, негромко, с презрением поглядывали на людей – их суета птицам не нравилась.

***

Помазков ходил мрачный погруженный в себя, на людей старался не смотреть – хоть и был он казаком, и носил на штанах желтые лампасы, а в войско калмыковское не вступал, противился, темнел лицом, когда ему об этом говорили и замыкался в себе.

Матушка Екатерина Семеновна, нынешняя супруга его, прикладывала к глазам угол платка, всхлипывала:

– Никакого войска, никаких атак с оборонами… Хватит! Одного мужа я уже потеряла, второго терять не хочу. Все!

Помазков молча опускал голову. Конечно, в войске, именуемом страшно не по-русски – ОКО, он добрался бы до этого куренка-атамана быстрее, чем здесь, в казачьем тылу. А с другой стороны, кто даст Помазкову подойти к атаману близко? Калмыков плотно окружил себя верными людьми – даже пуля между ними не протиснется… Помазков вздыхал и отводил взгляд в сторону.

Катя поднималась на дыбы и грудью шла на того, кто пытался подбить ее мужа на военные подвиги.

– А ну вон отсюда! – кричала она.

– Да я же не от худа, я от добра об этом говорю, – пытался защититься от нее какой-нибудь доброхот, – жалованье в войске ведь такое, что ого-го! Мужики в золоте купаются, в носы себе брильянты вставляют…

– Это для чего ж такая пакость?

– Для разнообразия. Представляешь, как это здорово – брильянт в носу сверкает… Как фара у паровоза.

– Ага. Представляю, – Катя бралась за ухват. – Сейчас я тебе покажу фару паровозную – долго выть будешь!

Жизнь, кажется, обтекала стороной домик, который занимали супруги Помазковы; тревожные сведения, которые приходили их Хабаровска, из Владивостока, никак не касались их.

Единственное, что было плохо, – обилие чехов. Они, как тараканы, сидели едва ли не в каждом доме, вели себя нагло, ко всему, что видели, тянули свои руки:

– Дай!

Задирали юных парней, которым еще не подоспела пора идти в армию. Приставали к девушкам, обижали старух – нехорошие были люди, Но в дом к Помазковым не заглядывали – слишком мало было здесь места.

Активно работая ухватом, Катя выпроваживала из избы очередного доброхота-агитатора и принималась за наставления по «международной части»:

– Лучше бы вытурили отсюда этих пшепшекающих оборванцев – пользы было бы больше и для города, и для войска.

– Пшепшекают поляки, а это чехи.

– И поляков тоже надо выставлять. Все едино – обуза!

– Ну и баба! – восхищались Катей доброхоты. – Огонь! А насчет чехов – они совсем не оборванцы, ходят в новенькой, русской, очень ладной форме, позабирали все, что имелось у нас в загажниках.

Владивостокские интенданты лет двадцати, если не больше, собирали армейское добро – сапог к сапогу, портянку к портянке, шинельку к шинельке – все теперь красовалось на «пшепшекающих». Только головные уборы чехи оставили свои, для России диковинные и чужие – конфедератки, «конверты», кепи, «фураньки» с непомерно высокими тульями, шапки с козырьками и мягкими матерчатыми ушами, застегивающимися на пуговицы.

Если доброхоты задерживались в доме Помазковых, Екатерина Семеновна к ухвату добавляла кочергу на длинном черенке, и тогда уже гостям приходилось туго – кочерга, в отличие от ухвата, ходила по спинам с металлическим звоном, только кости хрустели, да во все стороны летела пыль.

Катя располнела – уже ни в одно платье не влезала, на щеках у нее играл стыдливый румянец, – у супругов Помазковых должен был появиться ребенок.

Помазков довольно потирал руки – вот это дело! Старый конь борозды не портит – не опозорил он своего рода, не подкачал– Вечером за ужином он обязательно спрашивал жену:

– Как ты думаешь, кто будет: мальчик или девочка?

– Девочка, – уверенно отвечала Катя. Ей хотелось, очень хотелось, чтобы родилась девочка, потому она так и говорила

Муж недовольно хмурил лоб:

– Девочек хватит. Была уже… Давай мальчика!

Катя в ответ смеялась, потом складывала пальцы в аккуратную белую фигу и совала ее мужу под нос.

– Мальчишки – дело ненадежное. Придет новая война и мальчишек не станет – слизнет их война, как корова языком. А девчонка – хранительница дома, она останется обязательно.

Количество морщин на лбу у Помазкова удваивалось – казак делался похожим на старика, здорово изношенного жизнью.

– Сына давай, сына! – гудел Помазков глухо, на это Катя вновь складывала симпатичную белую фигу…

Так и шла жизнь.

Как-то вечером Катя сообщила мужу:

– Аню в Хабаровске видели…

Помазков невольно вскинулся, щеки у него вобрались под скулы – он помолодел, похудел.

– И как она? Жива, здорова?

– Вроде бы и жива и здорова…

– Совсем мы потеряли Аньку. Отломанный кусок.

Вместо ответа Катя качнула головой, жест был неопределенный – то ли согласна была с этим, то ли нет, непонятно, – приложила к глазам уголок платка:

– Уж больно ненормально повела она себя при встрече – подхватила юбку и бегом унеслась в темный переулок.

Помазков вздохнул и расстроенно постучал кулаком по столу:

– Во всем виноват этот кривоногий коротышка Калмыков. – Помазков сжал вторую руку в кулак, с грохотом опустил оба кулака на стол, – только он один… Попался бы он мне!

Катя неожиданно с силой вцепилась пальцами в локоть мужа.

– Не пущу! Не пущу!

Муж в ответ нервно дернул правой щекой – такие разговоры его раздражали, – освободил локоть от Катиных пальцев.

– Все, все… Проехали. Поезд ушел.

Жена приложила уголок платка ко рту, коротко и горячо выдохнула в него – взрыд хотя и был тихим, но сильным, плечи Катины задрожали.

– Я же сказал – проехали, – повысил голос Помазков, – поезд ушел… Все, не будем об этом.

– У Калмыкова – такая охра-ана, – завсхлипывала Катя, – рубит всех подряд, не глядя на лица, – она словно бы не слышала мужа, плечи ее продолжали дрожать. – И тебя, дурака, зарубят.

– Не откована еще шашечка, которая меня зарубит, – Помазков горделиво вскинул голову, – а кроме ковки, ее еще и закалить и наточить надо. Не плачь, дура!

– Ы-ы-ы-ы!

– Ну все-все. Вот что значит глаза на мокром месте находятся – чуть что, и из них уже ручей течет. Успокойся. Может быть, нам поехать в Хабаровск и поискать там Аньку?

– М-да, поехать и пропасть там навсегда, – Катя выпрямилась, с подвывом втянула в себя воздух и замолчала, словно бы споткнулась обо что-то, губы у нее сделались морщинистыми, собрались в неопрятную кучку. Она медленно и печально покачала головой: – Не пущу!

***

Новый год прошел незамеченным – уснули хабаровчане темной ветреной ночью в восемнадцатом году, проснулись серым морозным утром в году девятнадцатом.

Калмыков проснулся рано, а неугомонный Гриня еще раньше, он уже прыгал по дому с наганом за поясом, громыхал заслонкой печи, готовил еду. Почувствовав, что атаман продрал глаза, всунул голову в спальню:

– С добрым утречком вас, Иван Павлыч!

– Здорово, – пробурчал в ответ Калмыков, потянулся с молодым хрустом. – Чего грохочешь?

– Пельмени для вас готовлю, Иван Павлыч!

– Пельмени – это хорошо, – Калмыков похлопал ладонью по губам, гася зевок.

– Настойку на клоповке сейчас выставлю – сегодня же Новый год, первый день. Из Николаевска настойку прислали, специально для вас приготовили.

Настойку на клоповке – красных целебных ягодах – Калмыков любил. Вкусная вещь, хотя много ее не выпьешь: сердце заколотится так, что того и гляди выскочит из грудной клетки.

– Рыбешку какую-нибудь изыщи, – велел атаман Григорию, – посолониться хочется.

– Это у нас тоже есть, – довольным тоном произнес Гриня, – запасен и слабосольчик из краснины, и калужатина есть, и вяленая рыбеха, очень сочная – нарежу на стол.

Калмыков потянулся, глянул в окно – снег покрыл стекла замысловатыми рисунками – ничего не видно, серая вязкая темень, ни один огонек сквозь нее не протиснется. И темнота эта серая стоять будет еще долго – до самого упора, часов до девяти, раньше не рассветет. Проклятущая пора – дальневосточная зима. Дни короткие, как шаги вороны по снегу, ночи – бесконечные. Девать себя некуда. Если только пить с соратниками горькую. Но из них выпивохи хреновые – ни Савицкий, ни Этапов, ни… Калмыков перебрал в памяти несколько фамилий. А больше, оказывается, и нет никого. Вот если бы в Хабаровск приехал из Читы Григорий Михайлович Семенов – вот тогда бы у них сложилась отличная компания.

Но Семенов присылает своему «младшему брату» Калмыкову лишь редкие цибули, еще реже – приветы. Тем и ограничивается – все мотается по своему Забайкалью на броневиках{5}, наносит регулярные визиты на КАЖД. Это епархия генерала, отрастившего себе бороду длинную в руку, как его? А, Хорвата… Генерала Хорвата.

Один раз Григорий Михайлович, правда, прибыл на Дальний Восток, провел совещание по объединению трех атаманов под одним крылом – забайкальского, уссурийского и амурского… хорошо было. И время было хорошее, самое золотое для этих мест – конец октября.

Было это, в общем-то, не так уж и давно – в ушедшем году.

Японцы по части сходить в ресторан и расколотить пару блюд из кузнецовского либо севрского фарфора (если подадут) – тоже не компаньоны. Они даже суп есть ложками не умеют, а когда едят – вообще ртов не раскрывают. Вот умельцы – съедают целый обед, ни разу не распахнув рта.

Атаман снова потянулся, захрустел костями, глубоко вздохнул, очищая грудь от застрявшего там воздуха… А вот с американцами он сам никогда не пошел бы в ресторан. С англичанами никогда бы не пошел. Ну какой прок, допустим, от того же Данлопа с его квадратной челюстью и маленькими мутными глазками, умеющими лишь считать деньги. Вначале от Данлопа была польза, а сейчас? Не больше, чем от козла, под которого поставили подойник.

От американского генерала Гревса вообще исходят холодные враждебные токи, от них по коже начинают бегать мурашки.

Калмыков правильно оценивал Гревса. Недаром у атамана по хребту начинал катиться холодный пот только при одном упоминании его имени: американец называл в своих докладах войска Семенова, Громова и Калмыкова бандами (как и Будберг; как, впрочем, и адмирал Колчак – в своем письме к Деникину в январе девятнадцатого года. Адмирал также приклеил этим частям хлесткий ярлык «банды»: более того, он пошел дальше – Семенова назвал «агентом японской политики», практически обвинил его в предательстве, и при случае готов был арестовать Калмыкова. Если бы не японцы, Колчак давно бы сделал это. Но «косоглазые» мешали. Как мешали и американцы, привыкшие особо не стеснять себя в действиях, прикрывавшие Маленького Ваньку и Гревс злился, топал ногами, ломал дорогие сигареты, будто отгнившие ветки у сорного дерева, но ничего больше сделать не мог – слишком много японцев находилось в этом регионе и они запросто могли «подковать» любого американца и завязать ему ноги бантиком. Но Гревс был неглупым мужиком, он смотрел дальше, чем полковник Накашима, и регулярно посылал аналитические записки своему правительству в Вашингтон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю