412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Бурсак в седле » Текст книги (страница 20)
Бурсак в седле
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:17

Текст книги "Бурсак в седле"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

– Как же вы сюда пробрались?

– Есть очень хочется, – скороговоркой пробормотал Плешивый, – а здесь так вкусно пахнет.

– Вкусно-то вкусно… – Куренев оглянулся на атамана.

Атаман сидел в расслабленной позе и играл желваками – они вздувались у него на бледном, нездоровом лице, будто два камня, и опускались.

– Охрана! – перебивая ординарца, громко, срываясь на фальцет, прокричал Калмыков. – Т-твою, мать!

В дверь всунулась встревоженная усатая физиономия хорунжего Чебученко.

– Усатый, ты чего ко мне в вагон всякую шелупонь пускаешь? – фальцет атаман превратился в грозное рычание: Маленький Ванька умел владеть своим голосом.

Чебученко разом сделался ниже ростом, голова у него едва не вобралась в живот, в горле что-то громко булькнуло.

– Я… я…

Маленький Ванька ткнул пальцем в Плешивого:

– Что в моем вагоне делают миссионеры? Шпионят в пользу красных? – Атаман щелкнул пальцами.

Голова у Чебученко приподнялась, словно бы существовала сама по себе – хорунжий понял, что надо делать, с ушибленным рявканьем ухватил миссионеров за воротники и рывком выдернул незваных гостей из салона.

Маленький Ванька успокоился, налил водки себе, ординарцу и предупредил натянутым от напряжения голосом:

– Не дергайся, Гриня!

– Да они сейчас вашим бывшим дружкам фонарей на физиономии наставят неслыханное количество…

– Никогда они не были моими дружками, Гриня, – сказал атаман, – ни бывшими, ни настоящими, – чокнулся с ординарцем и залпом выпил водку. Вкуса алкоголя, как и в прошлый раз, не почувствовал.

Ординарец вытянул шею – не жалеем несчастных людишек, а?

– Если пожалеем, они будут преследовать нас всю жизнь.

В тамбуре раздался вскрик, будто человеку оторвали что-то важное. Куренев дернулся, хотел сказать еще что-то, но вместо этого закрыл рот.

За окном проплывали одинаковые пейзажи – угрюмые сопки, занесенные серым снегом, изрезанные глубокими провалами, черные деревья с истрепанными злыми ветрами макушками, неровные пади, едва освещенные неярким весенним солнцем, и вороны, много ворон. Птицы эти всегда были спутниками всякой бойни.

Неожиданно у самого окна, чуть не задев ногами за стекло, пролетел человек с широко распахнутым немым ртом, взмахнул прощально руками, будто птица, собравшаяся унестись в теплые края, и резко, словно сорвавшись в штопор, упал вниз, под колеса поезда.

За первым «воздухоплавателем» возник второй, неестественно сгорбившийся, мордастый, с большим лысым теменем, стеклисто поблескивавшем в слабом холодном свете дня, и выпученными глазами. Он громко стукнул ботинками по обшивке вагона, сгорбился еще больше и, как тот первый летун, стремительно унесся вниз.

Все. Путешествие миссионеров закончилось. Куренев досадливо сморщился: и какой черт понес их в вагон атамана?

Тепла душевного захотелось? Икорочки? Расстегаев с амурской калужатиной? Тьфу! Не ведают люди, что делают.

Уже в пути Калмыков получил сообщение, что к нему выехал атаман Семенов. Маршрут пришлось срочно изменить.

***

Встреча двух атаманов, Семенова и Калмыкова, была сердечной, они долго стояли лицом к лицу, держась за руки, словно два родных брата, давно не видевшихся, потом начали азартно похлопывать друг дружку ладонями, вскрикивать радостно и невнятно: плотный, обратившийся в большую мясистую глыбу Семенов и маленький худенький Калмыков.

Два вагона сцепили вместе, калмыковский и семеновский, и присоединили к длинному запыленному экспрессу, в котором находилось несколько международных «шляффвагенов», и вместе покатили во Владивосток.

Во Владивосток же должен был прибыть и третий дальневосточный атаман – Гамов.

Приехав во Владивосток, Семенов и Калмыков первым делом пригласили к себе прессу – разбитных местных журналистов, самозабвенно попыхивавших модными пахитосками – полусигаретами, полупапиросами французского производства, – горластых, наглых, прожорливых, выставили им несколько бутылок водки и поднос с расстегаями. Семенов представил журналистам Маленького Ваньку:

– Прошу любить и жаловать – генерал-майор Калмыков Иван Павлович!

Калмыков не замедлил лихо щелкнуть каблуками. Наклонил голову с тщательно напомаженными, расчесанными на пробор волосами.

– Командующий Особым отрядом Отдельной Восточно-Сибирской армии, – добавил Семенов. – Если есть какие-то сверхсрочные вопросы, мы готовы с господином Калмыковым ответить на них. Если нет, выпьем по стопке водки, поднимем в себе боевой дух и тогда займемся вопросами и ответами. Как, господа?

Господа пожелали выпить по стопке водки.

– М-милости прошу! – Семенов сделал широкий жест рукой.

Маленький Ванька искоса поглядывал на него – читинский владыка окончательно заматерел, поплотнел, обрел силу и настоящую генеральскую уверенность. Раньше он был совсем иным, более суетливым, что ли, более мелочным и злым, а сейчас Григорий Михайлович превратился в подлинного вожака, великодушного, широкого, умного… Калмыков не сдерживал довольной улыбки – ему нравился Семенов.

Журналисты оживились: забренькали стопками, застучали вилками, подхватывая расстегаи, задвигались сами и задвигали с места на место бутылки, передавая их друг другу – водка была выставлена старая, еще царской поры, редкая; мастера газетных интриг такую водку уважали; выпив по паре стопок, они обрели способность говорить.

– Господин атаман, какая из стран вам нравится больше всего? – спросил один из них у Семенова.

Григорий Михайлович подвигал из стороны в сторону тяжелой нижней челюстью, сомкнул в одну линию тощие брови и медленно, чеканя каждую букву, произнес:

– Китай!

Журналист, шустрый, словно таракан, и такой же, как запеченный прусак, усатый, суетливо пробежался по столику, налил себе еще водки. Поспешно выпил и, понюхав большой палец правой руки, изрек:

– А говорят, Япония!..

Семенов с интересом сощурился – таких нахалов он не видел давно.

– Говорят, что кур доят, – спокойно произнес он, – а коровы яйца несут. Вы верите в это?

– Нет.

– Не верьте и тому, что я больше всех подвержен воздействию Японии. Враки все это.

Атаман конечно же лукавил. Японией он был куплен с потрохами, даже коротенький жидкий чубчик, прилипший к потному лбу, и тот принадлежал японцам.

– Какое количество войск отправится на Уральский фронт? – спросил молодецкий прыщавый репортер из вечерней владивостокской газеты.

– Хороший вопрос, – похвалил Семенов. – Отправится примерно дивизия.

– С артиллерией?

– Да. Артиллерия, конные части и пешие казаки.

– С Оренбургским казачьим войском связь есть?

– А как же! Скоро к нам должен прибыть генерал-лейтенант Дутов Александр Ильич, оренбургский войсковой атаман. Все детали отправки нашего отряда на Уральский фронт мы намерены обсудить при личной встрече.

– Когда намерены отправить отряд на запад, господин атаман?

Семенов усмехнулся.

– Есть такая присказка: «Как только, так сразу», – он усмехнулся еще раз. – Как только перевооружим части и получим пособие, положенное казакам по законам Омского правительства, так сразу сформируем четыре больших эшелона. Через день они один за другим уйдут на фронт.

– Вопрос к атаману Калмыкову можно?

Маленький Ванька взбодрился, тряхнул плечами и пригладил чуб на голове:

– Прошу!

– Как вы относитесь к женщинам, господин атаман?

Маленький Ванька удивился вопросу, но вида не подал, подкрутил пальцами кончики усов.

– Ну, как мужчина может относиться к женщине? Однозначно – только положительно.

– Вы были женаты?

– Нет.

– И не собираетесь?

– Ну, как сказать… – на лице атамана возникли озадаченные морщины, – пока претенденток на эту роль нет. Когда появятся – тогда и будем вести речь.

– Вы знакомы с полным георгиевским кавалером Гаврилой Шевченко?

– Знаком.

– Что о нем скажете?

Тень вновь пробежала по лицу Калмыкова, он поморщился, словно внутри у него возникла боль, выпрямился, становясь выше ростом, и с достоинством произнес:

– Шевченко – очень толковый воин.

– И ваш враг?

– Да, и мой враг, – не стал скрывать Калмыков.

– Однажды вы встретитесь, господин атаман, на узкой дорожке, и вам не удастся разойтись, – журналист глянул Калмыкову в глаза и невольно споткнулся, умолк, словно ногой за сучок зацепился; прыщи на его лице покраснели, сделались ярко-пунцовыми, блестящими, он поспешно отвел взгляд в сторону и протянул руку к бутылке с водой. Пальцы у него задрожали.

– А нам и не надо расходиться, – сказал Маленький Ванька, – совсем не надо… Я жду нашей встречи. После нее один из нас будет лежать.

***

А бывший полный георгиевский кавалер Гаврило Матвеевич Шевченко сидел в заснеженной, искрившейся мелкими весенними блестками пади и отогревал у костра замерзшие руки, совал в пламя пальцы, ладони, погружал в огонь запястья и не ощущал боли – так замерз. Потом слабым вымороженным голосом позвал к себе помощника, запоздало удивившись слабости свого голоса:

– Анто-он!

Из снега, из глубины огромного сугроба, в который угодил глубокий лаз, выбрался человек неопределенного возраста, с тяжелым взглядом и серой щетиной на щеках. Это был тот самый товарищ Антон, который охотился на улицах Хабаровска за атаманом Калмыковым.

– Звали, товарищ командир? – просипел он, вопросительно глянув на Шевченко.

– Хлеб у нас есть?

– Есть немного. Весь замерз. Твердый, как камень.

– Сунь горбушку в костер – отогреется.

– Сгорит, Гавриил Матвеевич. Жалко.

– Тогда поруби топором на куски, – сказал Шевченко. – Сможешь?

– Смогу, конечно…

– Руби!

Товарищ Антон кинулся и, будто некая нечистая сила, исчез в снегу, провалился вглубь и накрылся шапкой-невидимкой целиком, вместе с головой. Шевченко поморгал слезившимися глазами и, сдвинув ремень с маузером на спину, поднялся.

Неподалеку от костра росли несколько кустов краснотала, – прутья были ровные, длинные, от мороза они обратились в стекло, просвечивали на солнце дорогу; Шевченко сквозь снег пробрался к самому большому кусту и, сунув руку в сугроб, надломил несколько стеблей у корня.

Под лазом, в который нырнул Антон, под снегом находилась тщательно замаскированная землянка. Вырыта она была специально для связных, идущих из Хабаровска в партизанский отряд и обратно. Тут, как

во всяком охотничьем зимовье, и соль имелась, и бутылка с керосином, и пара посудин была, а совсем рядом, из худой заболоченной почвы, наружу пробивался тонкий прозрачный ключ, веселил душу – вода в этом ключе не замерзала даже в лютые морозы: видать, был в ней растворен какой-то божественный металл, либо земляное масло.

Антон погромыхал в землянке топором, порубил хлеб и выбрался наружу. В одной руке держал погнутый лист, в другой – кулек с нарубленными кусками.

– Вот, – сказал он, показывая кулек командиру партизанского отряда, – покромсал топором…

Шевченко подкинул в руке кусок снега, словно бы пробуя его на вес и прочность, потом поскреб им по железному листу, счистил ржавь. Положил лист на прозрачные хвосты пламени, передернул плечами – разом сделалось холодно, – втянул голову в воротник.

Мерзлые куски хлеба на нагревшемся листе отошли быстро, размякли, Шевченко один за другим насадил их на прут, словно куски шашлыка, и сунул прут в костер.

Через полминуты запахло жареным хлебом. Шевченко с шумом втянул в себя расширенными ноздрями вкусный дух, шевельнул белыми застывшими губами:

– Хар-рашо!

Холодное солнце висело в небе прозрачной кривобокой льдышкой, посылало на землю трескучие искрящиеся лучи, от которых тепла не было никакого – наоборот, делалось еще холоднее. Шевченко вновь зашевелил губами, вытолкнул в пространство смятое слово, только что произнесенное:

– Хар-рашо!

Глядя на командира, Антон тоже выломал прут поровнее и подлиннее, насадил на него несколько кусков хлеба. Сунул в огонь, сдвинул в сторону облезшие губы:

– Хар-рашо!

Шевченко сощипнул с шампура кусок хлеба, проглотил его, не разжевывая, пробормотал глухо:

– Боевые операции в этом году придется проводить с опозданием на месяц… Как минимум, на месяц.

Антон с глухим звуком сглотнул слюну, сбившуюся во рту:

– Слишком затяжная зима, зар-раза! Конца-краю ей нет.

– Все равно, как бы там ни было, зима кончится. И тогда мы свое возьмем. – Шевченко с удивлением оглядел пустой шампур – не заметил, как съел весь хлеб, – всего две фразы произнес, и хлеба не стало. Начал поспешно насаживать на прут новые куски ржаной черняшки, один, второй, третий.

– Калмыков лютует, товарищ командир, – сказал Антон, сдирая мелкими прочными зубами с прута подгоревший хлеб. – Каждый день на хабаровских улицах находят убитых.

– Знаю, Антон.

– Американцы, чехи, французы – все выступают против Маленького Ваньки – слишком он жесток, слишком он… – Антон повертел в воздухе рукой. – Никто не ведает, что он совершит в следующую минуту.

– И это знаю, Антон.

– Только одни япошки защищают его.

– Скоро им самим себя придется защищать. Не до Калмыкова будет, – Шевченко перевел взгляд на заснеженное искрившееся пространство, озабоченно поскреб заросший подбородок. – Побыстрее только бы снег сошел…

– Лютует Калмыков, – словно бы не слыша командира, произнес Антон, поморщился – внутри у него сидела боль, и никак от этой боли он не мог избавиться. – Вчера недалеко от станции на железнодорожных путях нашли замученного человека – военно-юридический отдел со своей гауптвахтой постарался…

– Да отдел же распущен.

– Это только на словах, Гавриил Матвеевич, на деле же – существует. Некий Михайлов продолжает командовать им. Мы пару раз пробовали подстрелить этого гада – не получилось. Очень уж осторожный и хитрый.

На белесое прозрачное солнце наползало длинное, ровно обрезанное облако. Сделалось темно и холодно. Лишь костер потрескивал слабо, горел, не угасал, и от жидкого пламени его исходило неприметное, почти неощущаемое, очень легкое тепло; другого источника тепла в округе не было, только костерок… Все остальное излучало холод.

У Евгения Ивановича и Кати Помазковых попискивало в люльке очень симпатичное существо, розовое, щекастое, с отвислым складчатым животиком – дочь Маня. Рождение дочери заслонило Помазкову все на свете – и войну, и недругов, и Маленького Ваньку, которого он поклялся убить, – все это осталось за стенами небольшой хатенки в Никольске– Уссурийском, где они поселились вместе с Катей. Мир для Помазкова клином сошелся на одном существе – маленькой Мане.

Когда по улице проезжал казачий патруль в лохматых шапках, натянутых на носы замерзших всадников, Помазков на улице старался не показываться – вдруг патруль загребет его и заставит встать под атаманский стяг? У Помазкова от одной только этой мысли в горле возникал твердый комок, и свет перед глазами делался тусклым. Из хаты он выглядывал, лишь когда патруль сворачивал за угол, на соседнюю улицу.

Катя тоже души не чаяла в маленькой Мане.

Так и жила эта семья, война обходила ее пока стороной.

***

Наобещал Калмыков журналистам, что очень скоро во главе дивизии отправится на Уральский фронт, сделает это во второй половине марта, но вот уже и суровый март девятнадцатого года прошел, и апрель остался позади, и наступил ласковый месяц май, а Калмыков так никуда и не уехал.

Вокруг Хабаровска зацвели сады, земля словно бы снегом покрылась – таким густым было цветение. В воздухе пахло медом, свежей земляникой, которая, как разумел Калмыков, в здешних краях не водилась, пахло еще чем-то памятным с детства, с Пятигорска и Кавказа; на лице атамана появлялась невольная улыбка, он начинал косить огненным петушиным взором на женщин – ни одну юбку не пропускал, обязательно цеплялся за не взглядом и сожалеюще вздыхал!..

Весна.

По весне под Хабаровском вновь зашевелились партизаны, щипки их пока были незначительными, но тем не менее атаман пару раз посылал для усмирения зачумленных, пропахших потом, испражнениями и дымом «лесных братьев» бронепоезд «Калмыковец». Тот обстреливал сопки и возвращался в Хабаровск.

Калмыков был доволен действиями своего бронепоезда. Заходя в ресторан, обязательно выпивал стопку тягучей китайской водки:

– Чтоб всегда так было! Бронепоезд отучит партизан от разбоя. С барином надо жить мирно… А я – барин, – произносил он и оглядывался по сторонам, ища глазами женщину.

Он теперь часто встречался с журналистами, с удовольствием отвечал на вопросы, в том числе и заковыристые – почувствовал к этому вкус. Деньги у него на проведение пресс-конференций имелись, денег вообще было столько, что их теперь атаман не считал: и золотые царские червонцы были, и бумажные сотенные, отпечатанные на роскошной хрустящей «гербовке», и японские йены, и английские фунты, и мятые американские доллары, и китайские юани. Капиталы свои нынешние Калмыков не оценивал, но финансисты ОКО услужливо подсказывали ему, что кошелек атаманский тянет на два миллиона рублей золотом.

Иногда Калмыков останавливался перед зеркалом, картинно выдвигал вперед одну ногу в ярко начищенном сапоге, всматривался в неровные линии своего лица и бил себя кулаком в грудь:

– Миллионер!

На последней пресс-конференции его спросили: когда же он отправится на фронт помогать своим «старшим братьям» – оренбургским казакам? Атаман ответил быстро, совершенно не задумываясь, будто специально ждал этого вопроса:

– Как только получу команду от генерал-лейтенанта Семенова Григория Михайловича, так тут же отправлюсь на Урал. Дивизия уже сформирована. Но команды пока нет.

– Воевать дивизия готова?

– Казак всегда готов воевать, – усмехнувшись, ответил Калмыков.

Он объявил всем, что подчиняется теперь только Семенову, а тот, как известно, ни перед кем не ломает шапку, даже перед самим адмиралом Колчаком…

Похоже, «сформированная дивизия» вообще не собиралась никуда отправляться. Офицеры, уставшие от безделья, тихо роптали.

Генеральный консул Штатов во Владивостоке Гаррис отправил в Вашингтон бумагу, в которой докладывал своему правительству, что японцы предпринимают серьезные усилия для экономического захвата Сибири, тайно поставляют оружие, боеприпасы, амуницию, продукты атаманам Семенову и Калмыкову, тем самым «стимулируют сепаратные действия последних».

«Подобная политика может привести крестьянство под контроль большевиков, – писал Гаррис, – и вызвать рост партизанской борьбы. Необходимо во что бы то ни стало заключить соглашение между союзниками, находящимися ныне в Сибири и на Дальнем Востоке, чтобы воспротивиться японской экспансии и сделать все, чтобы не была оказана помощь ни одному из казачьих деятелей, чинящих помехи Колчаку».

Американцы окончательно сделали ставку на адмирала, хотя и знали, что адмирал их очень не любит.

К Калмыкову приехал на автомобиле старый знакомый подполковник Сакабе, привез в подарок ящик виски, ткнул в него коротким желтым пальцем:

– У нас этот напиток делают лучше, чем в Англии.

– Виски? – не поверил Калмыков. Взял одну бутылку в руки, наморщил лоб, рассматривая этикетку.

– Виски, – подтвердил Сакабе.

– Прошу в дом, – пригласил Калмыков, продолжая разглядывать черную, с блестящими иероглифами этикетку, приклеенную к бутылке.

– Я – по поручению японского командования, – сказал Сакабе.

– Прошу в дом, – повторил приглашение атаман, выкрикнул зычно, будто на лугу собирал коней: – Гриня!

Подхорунжий Куренев возник будто из-под земли:

– Я, Иван Павлыч!

– Сгороди-ка нам под эту увесистую посудину кое-какую закуску, – он передал бутылку с виски ординарцу.

Подполковника Сакабе удивляла способность русских пить в любое время дня и ночи. Он так не умел, хотя, подделываясь под здешний люд, и пробовал. Ничего путного из этой попытки не получилось – у Сакабе потом сильно болела голова; пространство перед глазами заваливалось то в одну сторону, то в другую, рот распахивался сам по себе, обнажая распухший от алкоголя язык, а японский полковник с раскрытым ртом – это нонсенс. Смешно. А смеха Сакабе боялся – знал, что смех способен уничтожить человека.

– Дело мое – серьезное, – совсем по-русски, будто некий самарский купец, и с такими же интонациями, садясь в глубокое кожаное кресло, произнес Сакабе. Закинул ногу на ногу.

– Внимательно слушаю вас, господин полковник.

– Подполковник, – поправил атамана Сакабе.

– Это неважно, полковником вы все равно будете.

– Спасибо, господин Калмыков. Вы – добрый человек.

На это атаман ничего не сказал, лишь усмехнулся – он знал, какая у него бывает доброта и чем она оборачивается для многих людей. Впрочем, Сакабе это тоже знал.

– Японское командование советует вам не ездить на Уральский фронт, господин Калмыков.

– Почему? – удивился атаман. Внутри у него вспыхнула радость, сделалось тепло: ему и самому не хотелось ехать на помощь Дутову.

– Слишком серьезная складывается ситуация здесь, на Дальнем Востоке.

– По этому поводу мне надо посоветоваться с Григорием Михайловичем Семеновым, – сделав озабоченное лицо, произнес Маленький Ванька.

Григорий Михайлович тоже так считает, – сказал Сакабе. – Отсюда нельзя уезжать. Здесь в ваше отсутствие может произойти переворот.

Тут Калмыкова изнутри словно бы жаром обдало – похоже, вопрос решится сам по себе, без всякого вмешательства. Уссурийский атаман теперь любому наглому писаке-репортеру может объяснить, почему он застрял в Хабаровске: иностранная разведка предупредила его о готовящемся на Дальнем Востоке перевороте, поэтому он вынужден был остаться… Ради спокойствия собственных же границ.

– Я все понял, господин Сакабе, – Калмыков почтительно наклонил голову. – Ваше пожелание будет принято к действию.

Подполковник встал и с чувством пожал атаману руку.

– Я всегда верил в вас, господин Калмыков, – сказал он.

«Экономический захват Сибири Японией, – как писал в своей депеше Генеральный консул Гаррис, – продолжался».

Оставшись один, Калмыков весело потер руки, засмеялся и громко крикнул:

– Гриня! Ты где?

– Я здесь, Иван Павлыч, – издалека донесся голос Куренева. – Чего надо?

– Ты чего там с закуской телишься?

– Уже готова!

– Неси!

– Йе-есть!

Атаман еще раз потер руки, громко засмеялся.

– Хорошая штука – жисть-жистянка… Жизнь – жизнянка!

Особенно хороша она, когда есть деньги, светит солнце и человек молод.

Солнце светило по-прежнему горячо и ярко, и молол был генерал-майор Калмыков до неприличия.

***

Ночью красные партизаны совершили новое нападение на Хабаровск; в схватке с ними погибло девять калмыковцев. Среди партизан было немало охотников-таежников, которые привыкли бить белку в глаз одной дробиной, эти люди не промахивались. Казаки тоже умели хорошо стрелять, но все равно били не так лихо, как таежники, попадали через раз.

Калмыков, узнав о потерях, хлобыстнул кулаком о кулак, потом повернул один кулак в одну сторону, второй – в другую.

– Вот что я сделаю с этими партизанами, вот, – он снова провернул кулаки в разные стороны, – в ноздрях у них долго будет сидеть запах жареного мяса. Задохнутся.

Он вызвал к себе Савицкого, свел глаза в одну точку. Резко спросил:

– Ну что, начальник штаба, слышал о ночном налете партизан?

– Слышал.

– Давай готовить операцию. Партизанам это спускать нельзя.

– А как же с отъездом на Уральский фронт?

– Отъезд отменяется.

Брови у Савицкого удивленно поползли вверх.

– Это что, решение Омска? Колчак так распорядился?

– Не Колчак, нет. Я так решил, – Калмыков ощутил, что изнутри его распирает некая генеральская важность; ощущать ее было приятно.

– Иван Павлович, офицеры приготовились к отправке, только и ждут, когда к перрону подойдут эшелоны…

– Пусть лучше здесь окоротят партизан, – важность, будто одуванчиковый пух, слетела с атамана, он вывернул большой палец правой руки и придавил к крышке стола ноготь, – их надо расплющить как блох… Чтобы треск стоял. И я их расплющу… – Калмыков вновь придавил ноготь к крышке стола и лихо прицокнул языком. Будто белка.

Савицкий вежливо наклонил голову – он верил, что атаман сумеет расправиться с блохами.

Утром следующего дня, в сером полумраке рассвета, под бесшабашное пение птиц из Хабаровска выступил большой отряд калмыковцев. Двигались казаки молча, угрюмо насупившись, не хотелось воевать со своими. Грех это великий – казак поднимает руку на казака, никогда такого не было… Вот что наделала гражданская война!

Поплутав немного по недобро затихшим улицам, отряд выбрался из города.

Из конного строя на черном мерине выкатился хорунжий Чебученко, оглядел неровную колонну, выкрикнул звонко, будто не степенный полковник Бирюков, однофамилец недавно умершего от ран командира Первого уссурийского полка, командовал этим походом, а он:

– Братцы, не вешай носов! Давайте споем!

Строй угрюмо молчал.

Чебученко приподнялся в седле и затянул визгливым, резавшим воздух, будто осколок стекла, голосом:

– «Распрягайте, хлопцы, кони…»

Голос его одиноко повис неясно в утреннем пространстве, казалось, вот-вот завалится – ему не на что было опереться, – в следующий миг Чебученко оборвал пение – строй не поддержал его. Хорунжий воскликнул жалобно:

– Братцы, что же вы?

Михайлов, который после расформирования юридического отдела числился кем-то вроде помощника по неведомо каким делам при начальнике штаба Савицком, повернулся к Юлинеку, неловко громоздившемуся в седле, – ездить верхом чех не умел:

Юлинек взглянул на хорунжего Чебученко, схожего с побитым котом, у которого даже усы обвисли от неожиданного поражения, лениво прохрюкал себе под нос:

– Этот человек любит выделяться из толпы. Для того чтобы обратить на себя внимание, готов голым ходить по улицам города Хабаровска.

– Дурак есть дурак, – резонно заключил Михайлов.

Конная колонна втянулась в лес. Сзади двигались пешие казаки, именовавшие себя пластунами, хотя пластунской подготовки не имели. Раньше пластуны играли в армии такую же роль, что ныне спецназовцы. Солнце запуталось в макушках сосен и угасло. Сделалось сумеречно.

Полковник Бирюков приподнялся в стременах и рявкнул на Чебученко:

– Встаньте в строй, хорунжий!

Чебученко поспешно въехал в конную колонну и растворился в ней. Повеяло опасностью – партизаны находились где-то рядом. Их не было видно, но присутствие их ощущалось – у казаков под мышками даже холодные мурашки зашевелились. Бравый Чебученко вобрал голову в плечи, огляделся по сторонам: не нравился ему этот лес, темный, недобрый, лишенный живых птичьих голосов. На опушке, там, где плоская пыльная дорога вползала в тайгу, голоса их населяли пространство, звучали с каждого дерева, с каждой ветки, с каждого куста, а тут – тихо, как в могиле. Может, их незнакомый полковник Бирюков действительно ведет в могилу?

Не было хорунжему ответа. Подмятый непростительной боязнью, он вместе с конем втиснулся в самую середину колонны, вжался в седло, словно хотел срастись с ним, но в следующий миг уловил взгляд казака, ехавшего рядом, – это был белочубый Ильин, – стер со лба холодный пот и выпрямился.

Конная колонна продолжала двигаться по лесу. Место для нападения было тут удачное: с любой ветки на них могли свалиться волосаны в папахах с красными лентами и затеять драку…

Юлинек тоже опасливо вертел длинной жилистой шеей – мнилось чеху, что в густых кронах сидят бандиты, сейчас начнут пикировать на всадников, – надо успеть выстрелить раньше их, передвинул маузер, болтавшийся, как у матроса, на тонких кожаных ремешках, на живот, чтобы было удобнее им пользоваться, пробурчал угрюмо:

– Не нравится мне тут.

Михайлов посмотрел вверх, поймал глазами длинную пепельночерную ветку, перекинутую по воздуху через дорогу, на которой сидел жирный черный ворон, усмехнулся завистливо:

– Говорят, черные вороны живут по триста лет….

Юлинек не замедлил подтвердить высказывание начальника:

– Ага!

– Есть другая точка зрения, Вацлав. Вороны живут чуть больше обычной курицы – двадцать лет.

– Вах! – на грузинский манер воскликнул палач и так резко закрутил шеей, пытаясь рассмотреть взлетевшего ворона, что в позвонках у него раздался глухой хруст. Михайлов поморщился, словно ему сделалось больно.

Колонна постепенно втягивалась в глубину леса. Было по-прежнему тихо, ни одного птичьего голоса не слышно, ни писка, ни щелчка, ни треньканья, будто тайга совсем вымерла. Люди двигались, подчиняясь приказу, не будь приказа – повернули бы, унеслись подальше от этой страшной тишины, от черных деревьев и кустов, от здешней колдовской жути.

Устали казаки воевать, не хотелось им ни стрелять, ни рубить – хотелось жить. Воспитывать детишек, пить по утрам парное молоко, ловить рыбу и косить сено на заливных лугах – там растет самая лучшая, самая сочная трава….

Корсаковская улица, где жили Евгений Иванович Помазков с Катей – домишко их располагался неподалеку от храма, во дворе большого магазина, несуразно именуемого «депо» (на стене так и было начертано краской «Депо аптекарских, фотографических и парфюмерных товаров»), – в последнее время преобразилась, похорошела. Появилось много новых магазинов, которыми заправляли пронырливые чехословаки, выдававшие свои товары за французские и дравшие за них втридорога – цены выставляли запредельные. Около каждого магазина стояли тарантасы на дутых шинах – развозили богатых клиентов. По тротуарам прогуливались офицеры в белых кителях с дамами, железнодорожные инженеры в нарядных мундирах, похожих на флотские.

Хорошо было в Никольске-Уссурийском.

В пятницу и субботу супруги обязательно ходили в храм, брали с собой кулек, закутанный в одеяло – дочку Маню, – в церкви находились до тех пор, пока Манька не начинала хныкать, как только она начинала капризничать, отправлялись домой.

Помазков постепенно привык к тому, что его никто не трогали. Пока ни разу, ни один патруль не задержал его, только завистливо поглядывали мужики на его награды, побрякивавшие на груди, и отпускали: авторитет у георгиевского кавалера был высок, – вот Евгений Иванович и перестал опасаться, что его забреют в калмыковскую рать, осмелел.

Вместе с Катей он появлялся на китайском базаре – тут и цены были пониже, и товар посвежее, а по части разных поделок китайцы были половчее русских – из дерева и бамбука могли сгородить что угодно, согнуть любое колесо, сплести любое фигурное лукошко либо стул для праздного сидения.

Помазкову нравилось умение китайцев, он к этим людям относился с симпатией.

Иногда отправлялись прогуляться на Николаевскую улицу. Там располагалось Коммерческое собрание, имелся роскошный сад, работал театр, в котором выступали акробаты и клоуны. Уютная была улица.

Впрочем, скоро на улице поселился какой-то воинский штаб; утром под оркестр начали маршировать юные солдатики и Помазковы перестали туда ходить. Хоть и не боялся вроде бы Помазков никого, а простейшее опасение иногда возникало в нем: а как бы чего не вышло! Арестуют солдатики георгиевского кавалера и отволокут к себе в казарму.

В мае Никольск-Уссурийский расцвел – не было ни одного палисадника, ни одного огорода, где не видно было бы белое и розовое кипение – земля была словно снегом обсыпана, а потом сверху обрызгана сукровицей… Цвела даже черемуха, которая покрывается белой кипенью едва ли не позже всех; на этот раз и черемуха не выдержала, зацвела раньше. Цвели, ослепляя белым цветом, яблони и сливы, розовели японская сакура и войлочная вишня. Красиво было в городе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю