Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Валентин Овечкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Родионов собрался в шестую роту, где трое бойцов заявили ему на походе о своем желании вступить в кандидаты партии и просили дать им рекомендации.
– Кого принимаешь? – спросил Спивак.
Родионов назвал фамилии. Двое из названных были старые бойцы.
– Подожди минуту, – сказал Спивак. – Этим и я дам рекомендацию. Хужматов – это тот, что из полковой разведки к вам перевели? Который плохо видит ночью? А Коробов – ручной пулеметчик? Ну, я же их знаю, как тебя. На одной лодке Днепр переплывали.
Накрывшись плащом с головой и присвечивая карманным фонариком, Спивак написал в блокноте две рекомендации, вырвал листки, подал их Родионову.
– Если ты будешь в шестой роте, то я пойду в четвертую к Осадчему… Ты, Родионов, не лезь там, куда не нужно, не горячись особенно. Замкомбата нет, и не скоро, вероятно, дадут, не раньше, как с пополнением. Столько политсостава выбыло из строя, что майор Горюнов уже ругается. «Буду, говорит, взыскивать с вас за ранения, как за дисциплинарные проступки».
Петренко отдавал последние распоряжения:
– Кто первый ворвется в село, зажгите обязательно стожок соломы, только не с краю, а подальше. С краю – своих же будете освещать. Трофеями не увлекаться. Если попадутся какие-нибудь склады, выставлять охрану, остальным – дальше. Ты, Осадчий, будешь идти правофланговым, смотри не ошибись: в третьем батальоне есть трофейные пулеметы, не посчитай их по звуку за немецкие. Мой капэ здесь. Передвигаюсь к тому высокому дому. Всё. – Петренко зевнул. – Можно разводить роты. Если будут какие-нибудь изменения после разведки, сообщу связными.
Ротные, пригибаясь, чтобы не маячить над бурьяном, пошли к своим подразделениям. Один из них, молодой командир четвертой роты, младший лейтенант Осадчий, пройдя немного, остановился, вспомнив что-то, бегом вернулся к Петренко, присел возле него на корточки.
– Товарищ старший лейтенант! Дайте мне пару серничков.
– На что тебе серники? – уже сонно спросил Петренко.
– Да солому ж запалить. Вы всегда наказуете: «Обдумайте все до мелочи», вот я сгадал про эту мелочь, что у нас серников нема, а кресалом пока выкрешешь…
– На, – вытащил из кармана и подал ему зажигалку Петренко. – После боя отдашь… Значит, надеешься первый войти?
– Та вже ж. Взводом командовал – не отставал; думаю, товарищ старший лейтенант, что и с ротой не осрамлюсь.
– Добре. Посмотрим. Ступай.
Спивак подошел к Петренко, не стал его беспокоить, молча сел возле него.
В балочке у колодца остались Петренко, резервный взвод автоматчиков, батальонный писарь Макар Иванович Крапивка, известный в полку исполнитель цыганских романсов под гитару, телефонисты и связные от каждой роты. Все спали, кроме телефонистов и автоматчиков. Ближе к утру становилось холоднее, даже морозцем потянуло в воздухе. Спивак сильно продрог и старался не поддаться дремоте, чтобы не застыть совсем. Храп Петренко не вызывал в нем зависти. Если солдаты умаялись без сна за последние несколько суток, то комбат, который так же мерил с ними ногами все километры и имел много дополнительных забот, сокращавших и без того короткие часы передышки между боями и маршами, устал тем более. Ему необходимо было отдохнуть. Спасительная привычка – засыпать мгновенно, невзирая на холод и неудобства, пользуясь каждой свободной минутой.
Разведка не принесла ничего нового. Село с этой стороны казалось неукрепленным. Ракеты, постукивание пулеметов – все это было на том краю, откуда готовились атаковать немцев другие батальоны. В одном месте на выгоне разведчики наткнулись на окопы, но они были пусты: возможно, дождь и здесь выжил немцев из окопов и заставил перебраться в хаты. Но в окраинных хатах, осмотренных разведчиками, тоже не оказалось ни немцев, ни жителей. Проволочных заграждений перед селом не было.
– Добре, – сказал хриплым со сна и от сырости голосом Петренко. – Добре, да не совсем. Ничего вы не узнали. Не такой дурак немец, чтобы не прикрыть себя с тыла. Шагом марш, обратно! Если не успеете вернуться к началу атаки – один с донесением ко мне, остальным присоединиться к любому подразделению.
После ухода разведчиков Петренко уже не ложился. До начала наступления оставалось два часа.
– Ну, Павло Григорьевич, – повернулся он к Спиваку, – что же там, дома? Расскажи.
Спивак придвинулся ближе.
– Прочитал письма?.. Живы-здоровы. Моя при немцах у сестры в Золотоноше спасалась. Твоя в Алма-Ате была. В колхозе работают… Пацанов твоих видал…
– Жена прислала карточки, – сказал Петренко. – Не узнаю. Меньшόго совсем не узнаю. Какой-то взъерошенный, сердитый.
– И он тебя не узнáет. Сколько ему было, когда уходил ты? Год? Не узнает, конечно… Нет, хлопец веселый. То он так вышел на карточке… Братуха погиб, Микола, Иван наш, – сказал Спивак, помолчав.
– Иван? Ваш? Жена пишет – Иван убит, а чей – не назвала по фамилии.
– Извещение получили. На Житомирском направлении погиб… Взводом станковых пулеметов командовал. Как-то так получилось, что вырвался он вперед, а пехота не подошла. Один боец из номеров остался в живых, рассказал, как было, – сам бросил последнюю гранату в ящик с минами. Награжден посмертно орденом Красного Знамени… Написали, где и похоронен…
Спивак называл имена убитых на фронте, погибших в партизанских отрядах и казненных гитлеровцами общих знакомых: колхозников, учителей, районных работников. Петренко угрюмо молчал. Из письма жены он уже знал о многом.
– Буря прошла по земле. В каждой хате – горе… А кто жив – на местах. В колхозе нашем председателем опять Лука Гаврилович. Первым секретарем райкома Семен Карпович. В райисполкоме – Федченко.
Невдалеке от разговаривавших зашумел сухой бурьян. Что-то тяжелое шлепнулось в темноте на землю, брякнула винтовка. Спивак привскочил:
– Кто там?
– Свои, товарищ капитан! Я, связной четвертой роты Завалишин.
– А что ты там делаешь?
– Да упал.
– Как – упал? Шел, шел и упал? На ходу спишь, что ли?
– Провод тут протянули эти вертушники, будь они прокляты! Зацепился.
– Провод?
Завалишин подошел ближе.
– А то что за тобой тянется по земле? Нагнись. Вон по бурьяну шелестит. Обмотка? А говоришь – провод. Эх ты, солдат! Сам себе на ноги наступаешь… Не помрешь ты своей смертью, Завалишин, как я вижу. Если не убьют тебя на фронте, так дома, когда вернешься, жинка на радостях меж коленей задушит.
Завалишин сел на землю, обтер рукавом затвор винтовки, положил винтовку возле себя, стал перематывать обмотку.
– Да нет, товарищ капитан, обмотка – само собой, а там я таки за провод задел… Не задушит, товарищ капитан, у меня жинка старая… Эх, коленку зашиб, чтоб им ни дна, ни покрышки!
Помолчали немного.
– Разорили район, – продолжал Спивак. – Колхоза нашего не узнать. Постройки спалены, земля в бурьянах. Из семи автомашин только радиатор от «ЗИСа» в гараже валяется. На фермах – один молодняк, заново разводят скот. На три миллиона убытков подсчитано. А что люди пережили и переживают, того ни в какие суммы не оценишь…
– Ну все-таки, что там делается сейчас? Как сев идет? Посеют?
– Да, посеют. Справятся… Говорят – дадим хлеб Красной Армии, воюйте. Украина вступает в строй – государству легче будет. Там уже и зимою везли хлеб и картошку в фонд РККА. Но я как посмотрел, Микола, на наших кормителей, на этих солдаток и детишек, на районных наших работников, в каких условиях приходится им восстанавливать хозяйство: ей-богу, тот же фронт, ничуть не легче… Посеют. И тракторы, какие ни есть, пашут, и лошади, которых наши ветлазареты побросали, работают, и коровами пашут, и лопатами копают землю. При мне сев ранних зерновых кончили. С посевной справятся. В прополочную и уборочную – тут будет, конечно, потруднее.
– А что, товарищ капитан, – спросил Завалишин, – неужели не закончим войну и к уборочной кампании?
– К уборочной? Кто его знает, как оно пойдет. Дела впереди много. Украину прошли – это не конец. Лучше на скорый конец не располагать, чтоб не расстраиваться… Ты, Завалишин, откуда сам родом? – спросил после минутной паузы Спивак.
– Из Курской области, товарищ капитан.
– В ваших местах тоже фашисты побывали?
– Побывали, негодяи. Пишут мне из дому – камня на камне не оставили. Все пожрали, повывезли. Оголодили народ. Очень бедствуют колхозники.
– А как думаешь, Завалишин, через сколько лет восстановим все, как было?
Завалишин подумал.
– Как вам сказать, товарищ капитан… Я же не то чтобы настоящий хлебороб. Я по сельскому хозяйству не совсем в курсе дела. Вот давеча товарищ старший лейтенант поправил меня насчет фироносов, так я же лично их не сеял. Я в колхозе плотником работал. И отец мой был плотник, и дед плотник, мы с предков к мастерству привержены… Отец мой, как помирал, говорил: «Всем сучкам прощаю, еловому – никогда!» – так, значит, они ему допекли за всю его жизню. Самый вредный сучок – еловый. Ни за шерстью, ни против шерсти его не загладишь. Стругаешь, стругаешь, к концу уж дело подходит, а он, проклятый, возьмет да и выкрошится либо выскочит из очка… Плотник я, товарищ капитан. За всех не скажу, как там бригадиры и животноводы поведут дело, ну по своей отрасли могу дать ответ. Я и сам об этом думал частенько, как стал получать письма из дому да узнал, что там немцы натворили… С тридцатого года работал я в колхозе до самого сорок первого. Почти двенадцать лет. Что я сделал за это время? А вот что сделал. Двадцать два дома колхозникам срубил, три коровника-стандарта построил, два свинарника, клуб, баню, гараж на четыре машины сделал, мельницу под жерновой постав, птичник, ну, а по мелочи – парниковых рам, ящиков для повозок, грабель, лопат – этого и не перечтешь. Так вот теперь я и думаю, товарищ капитан. Сделал я будто много, а работал – как сам свою ухватку знаю – не спеша. Было мне, когда стал у нас колхоз, тридцать лет. Куда спешить? Вся жизнь еще впереди. Обтешешь бревнышко, примеряешь, посидишь, покуришь, на природу полюбуешься. Зимою тоже не так чтоб уж очень нажимали. Полевые работы закончатся, и нам, мастерам, неохотно самим топорами тюкать. Ползимы погуляешь, по деревенскому обычаю; ближе к весне возьмешься за ремонт инвентаря, а строительство все в летнюю пору. А теперь если не погибну тут да скоро закончится война, то будет мне, товарищ капитан, уже сорок пятый год. Дети уже у меня взрослые. Теперь надо поторапливаться. Оно-то, конечно, неплохо для детей потрудиться, чтоб хоть дети пожили в добре, так мне же и самому охота достигнуть его опять.
– Значит, будешь нажимать?
– Обязательно.
– Скорее восстановим, чем строили?
– Ну, ясно. По готовой модели, товарищ капитан. Этого же не бывает, чтоб вот, скажем, я, плотник, не бондарь, кадушек не делал, ну, взял да и попробовал, сделал одну – за день, скажем, а другую стал бы делать да два дня провозился. Наоборот; первую за день, а вторую за полдня… Я так думаю, товарищ капитан, что ежели дадут мне еще помощника, подходящего под мысли, такого, что тоже по топору соскучился, так мы с ним возьмемся да годика за три и оттяпаем все, как было.
– Да, хаты, коровники – это, конечно, быстрее восстановим…
Спивак долго свертывал закоченевшими пальцами папиросу, слюнил и склеивал прорывавшуюся бумажку.
– Развалины эти двояко действуют на людей. Кто слаб характером – того пугают, кто покрепче – тот работает сейчас так, что искры из-под рук сыплются, с каким-то прямо ожесточением. Этому я верю, Завалишин, что ты, если бы сменил винтовку на топор, задал бы жизни всем сучкам!.. Знаешь, Микола, кто меня особенно порадовал в районе?
Спивак раскурил под полой плаща папиросу и взял ее в ладони, сложенные фонарем.
– Кто?
– Директор нашей МТС, Петро Акимович Ромащенко. Молодец! Работает куда лучше, чем до войны работал. До войны что у него было, по сравнению с другими МТС? Ничего особенного. Середка на половинке. Сам он, помнишь, все болел, на юг просился, с желудком что-то у него не ладилось, вόдами все лечился, пополам – полстакана боржома, полстакана водки. А сейчас работает как зверь. Ну, просто сказать – чудеса делает человек. Было раньше семьдесят тракторов, а сейчас собрал из кусков сто семнадцать машин, сорок семь тракторов даже другим МТС передал. Мастерскую за две недели восстановил. Не было нефти для двигателя в мастерской – переделали дизель на газогенератор, чурками обходятся… Кадры у него такие же, как и везде: стариков вытащил тех, что уже по нескольку лет на пенсии жили, девчат, детишек на машины посадил, – но настроен у него народ по-боевому. Соревнование с другой МТС заключили, уже два раза взаимопроверку делали. Воскресники проводили, хаты строили рабочим. Ромащенко, он же, знаешь, когда-то печником был, так вспомнил и старую профессию, сам на воскреснике печки в хатах клал. Когда мне рассказали в колхозе, как хорошо тракторы работают, – девчата первого года практики по восемь гектаров пашут, – как они спасают на севе колхозы, как сам директор ночей не спит, по бригадам мотается, помогает моторы запускать и плуги налаживать, так я его там встретил на улице и прямо расцеловал… А совестится немножко перед фронтовиками. Какое-то у него неправильное представление о роли тыла. Парень нашего возраста, ему бы тоже в армии служить, ну, оставили, забронировали. Год за Волгой был, полгода в резерве где-то состоял. Не воевал, короче сказать. И вот это его теперь смущает. Война, по всему видно, к концу идет, а он ни одного фашиста собственноручно не убил. Но я ему так сказал: «Слушай, говорю, Петро Акимович, орденом Ленина и за военные, и за гражданские подвиги награждают. Это такое отличие, что не разберешь, где человек его получил – на фронте или в тылу. Вот поработаешь еще, проведешь первым в области уборку, дадут тебе орден Ленина – считай себя фронтовиком»… Эх, и выпили ж мы с ним, когда я уезжал!
– Пополам?
– Чистого. Девяносто шесть градусов. В аптеке достали. Он меня и на станцию отвозил.
– А Максима Бабешко помнишь? – продолжал Спивак. – Старого партизана, орденоносца, того, что в Юрковке председателем сельсовета работал? Тоже не так, чтобы очень хорошо шли дела у него. Все женился, переженивался, били его за мобилизацию средств, за мясопоставки. Этот даже не в середняках ходил, совсем считался отжившим. А сейчас как будто омоложение сделали человеку. Командиром партизанского отряда был. Два эшелона пустил под откос. Захватил у немцев большой обоз, скота много угнал в лес. Все старое геройство в нем проснулось. Назначили его директором совхоза, – при мне сев зерновых кончил на довоенной площади. Этими же быками, что у немцев отбил, и сеет. Партизанскую медаль получил и второй орден Красного Знамени. Я ему говорил, когда встретились в райкоме: «Вот, говорю, Максим Корнеевич, какое, оказывается, средство, чтоб первый орден не тускнел, – второго надо добиваться!..» Кадры, Микола, есть в районе. Не столько, как раньше, но есть. Фронтовиков много уже вернулось. В колхозе «Ударник» все три бригадира как на подбор: лейтенанты и старшие лейтенанты. Уходили рядовыми и сержантами, а вернулись офицерами. Кто без руки, кто на костыле, но марки не теряют: в форме ходят, на заседаниях правления встают, когда отвечают на вопросы, бритые, подтянутые. А председатель тоже инвалид, капитан. В общем, можно сказать, дело налаживается. Разрушения, конечно, большие, но жизнь уже теплится…
– Все хорошо, Микола, – продолжал, помолчав немного, Спивак. – Конечно, как хорошо? С довоенным не сравнить. Ну, две МТС уже работают в районе, колхозы восстановили… У нас в «Большевике» одна только бабка Солоха завела себе при оккупации единолично лошадь – трехногую раненую клячу подобрала и вылечила, – и когда стал опять колхоз, то заупрямилась, не хотела отводить ее на бригадную конюшню. Пришлось напомнить ей, как она жила до войны: сколько тонн хлеба получала по трудодням, сколько сахару давали ей в премию за свеклу: два мешка рафинада всегда стояло у нее в каморе. Поплакала, говорят, немножко над кобылой и повела ее на общую конюшню. Сейчас работает в третьей бригаде… Двенадцать лет прожили люди до войны в колхозах, убедились на опыте, что лучше. Каждый мечтает, как бы поскорее вернуть все, что было раньше… Но обстановка сейчас там очень усложнилась. И дело не только в хозяйственных трудностях. И вот мне не понравилось, что некоторые работники там не совсем разбираются в новой обстановке…
Видимо, только сейчас, когда Спивак начал рассказывать подробно о делах в районе, мысли его стали приходить в порядок. Он говорил с долгими паузами. Петренко не часто задавал ему вопросы, чувствуя, что тот сам выскажет все главное.
– Не укладывается кой у кого в голове происшедшее. Были фашисты – темная ночь. Пришла советская власть – день. Пусть пока еще на развалинах, но день… Победы дорогой ценой добываются. Каждый человек должен чувствовать, что вернулись правда, закон. Очень вдумчиво надо ко всякому вопросу подходить. И нельзя допускать, чтоб какой-нибудь недоумок омрачал сейчас людям радость от наших побед. Нигде нельзя допускать – ни в одном колхозе, ни в одной семье!..
– Есть разве такие случаи?
– Есть… Я еще, когда мы отступали, опасался этого. Вот, думаю, ушли мы до самой Волги, – какую территорию оставили, сколько миллионов людей страдает под немцем, а потом еще найдутся такие ухари, что станут упрекать их: почему не эвакуировались все поголовно, или еще что-нибудь выдумают… Мы-то можем понять, как было дело с эвакуацией. Сами отступали, знаем: утром дорога открыта, а через два часа доносит разведка: танки немецкие впереди в двадцати километрах. Всяко было…
– Ты что имеешь в виду, Павло Григорьевич?
Спивак так долго не отвечал, что Петренко задал ему другой вопрос:
– Кто у нас в колхозе были полицаями?
– Трое было. Максим Юхно, Панас Горбач… Юхно свой отцовский дом занял, где бригада была, ходатайствовал все в районе, чтоб и мельницу ему вернули. А Горбач уже в военное время отбывал где-то принудиловку за воровство, с немцами пришел… А третий был Колька Кравченко.
– Какой Кравченко? А-а! Вот тот хлопец, что на конеферме у нас молодняк объезживал?! – воскликнул Петренко. – Тренер наш? Ну-у! Этот Колька?
– Он самый… Спроси, чего его черти туда понесли? Молодой парнишка, в колхозе и вырос. Чем ему советская власть не угодила? Говорят, от Германии хотел спастись. Как раз угоняли в Германию молодежь, а он, чтоб и его не забрали, записался в полицейские. И батька, старый дурень, не отговорил. Думали, как раньше было в деревнях, – десятских звали полицейскими: повестки разносить, на сходки сгонять. Потом видят: нет, другое. Винтовки дают. Батька говорит: «Нет, сынок, это не то. Не палку дают, а винтовку. Будешь в своих братьев стрелять». А Колька и сам уже видит, что не то, да поздно. Ходил по селу при оружии, пленных конвоировал, арестованных охранял в комендатуре. Но люди, кого ни спроси, все его защищают: «От него, говорят, ничего плохого мы не видели». Рассказывают такой случай. Приехал комендант собрание проводить, велел согнать народ к пяти часам вечера, а двое девчат опоздали на несколько минут, так он приказал дать им по двадцать пять плетей. И тут как раз подвернулся Кравченко на глаза, ему и приказал. Повел их Кравченко в контору, в пустую комнату, – сами девчата мне рассказывали, – говорит им: «Ну, вы кричите погромче, а когда выпущу вас отсюда, – плачьте», – и давай стегать плетью по лавке. Месяца два послужил полицейским и сбежал. Где сейчас – неизвестно. И вот теперь на стариках такое пятно – семья полицая.
Петренко хотел еще что-то спросить у Спивака, но тот, не слушая товарища, продолжал говорить, возбуждаясь собственным рассказом:
– Трудно было, Микола, жить людям при немцах… Сорок две души девчат и хлопцев угнали в Германию. Боюсь даже и рассказывать тебе, кого именно… Опытницу твою, Марину Колодяжную…
– И Марину?
– Да. Надю Бабичеву, Ольгу Зикун, Наташу Курепченко. У Ивана Шалыги двоих увезли, сына и дочку. Кое-кто получал письма от своих, когда были еще в оккупации. Из нашего района все в одном месте – в Кельне, на заводах, но и тем, кому удалось остаться дома, не лучше было. Били колхозников. Комендант с надсмотрщиком приезжали на мотоцикле в поле, пороли за невыполнение нормы. Да что – порка. Какой-нибудь Горбач или Юхно могли походя застрелить человека: «за саботаж», и все! В колхозе «Рассвет» повесили бригадира Зинченко, орденоносца, и орден прикололи к рубахе. Неделю висел. В районе вешали, на площади перед кинотеатром…
Пасечник наш, дед Прокоп, когда немцы пришли, знаешь, что со страху сделал? Свинью в комендатуру пожертвовал. Теперь ему за ту свинью проходу не дают: «Вражий пособник». Он мне признавался: «Что ж, говорит, Павло Григорьевич, – за детей боялся. Видимая смерть страшна. В район как пойдешь, видишь – возле кино висят. А у меня ж дочки-комсомолки. Зарезал свинью поросную, отвез. Так-таки и отдал им, вроде взятки. Отдал, да и думаю: ну, я сегодня отдал сам, добровольно, а завтра же все равно они заберут у всех колхозников и свиней и коров. Какая разница?» – «Разница, – говорю ему, – Прокоп Игнатьевич, конечно, есть. Разница в том, что поклонился ты врагам, а другие и перед виселицей не кланялись, гордость свою не теряли. Ну, я бы все-таки, говорю, тебя за это строго не наказывал. Как батюшка в церкви духовное покаяние накладывает за грехи, так я бы наложил на тебя трудовое покаяние. Осталось на пасеке двенадцать ульев, спас – хорошо. Давай так работать, чтобы года в три-четыре опять стала у нас пасека ульев триста, как до войны, чтоб мед тоннами качать, чтоб опять у нас все цвело, росло, радовалось и чтоб забыть нам об этих фашистах на веки вечные, будь они трижды прокляты!..»
– Большой это вопрос, Микола, разобраться в каждом человеке, как кто вел себя при немцах, – продолжал Спивак. – И я бы с этого и начал, если бы послали меня сейчас на работу в какой-нибудь освобожденный колхоз. Были и такие, что охотно становились на должность, а некоторых люди выбирали. Знаешь, кто у нас был бригадиром на огородах при немцах? Мирон Маковец, тот, что инспектором по качеству работал когда-то. Выбрали сами колхозники. Не хотел, отказывался долго – уговорили. «Не тебе, Мирон Фомич, кому-то другому надо становиться, все равно. Ничего, говорят, ты нас не обидишь, и мы тебя не подведем». Ну, работал подневольно. Приказы выполнял. Но над людьми не издевался. Так же, как и в колхозе, подбирал каждому посильную работу, освобождал больных, для кормящих грудью выделял участки поближе к дому. Хотя из подпольщиков он ни с кем связан не был, никто его не знал и не подсказывал ему, что надо делать, и сейчас лишним старик не хвастает, но действовал прямо как подпольщик. Листовки наши у него в бригаде читали открыто, помощь красноармейским семьям оказывали сами от себя, из общей кучи. Вот управляющий «общиной» Тимоха Козинский…
– Козинский был управляющим? Тимофей Маркович? Животновод наш?
– Он самый. Этот – скотина оказался. Служил не за страх, а за совесть. Мы, дураки, в свое время не поинтересовались даже выяснить в Андрюковском совхозе, что он за тип и почему ушел оттуда.
– Где он? Сбежал с немцами?
– Нет. В Степановке захватили всех: его, Юхно и Панаса Горбача…
За спиной Петренко зашевелился на земле телефонист, забормотал глухо в трубку, прикрывая ее ладонями:
– «Резеда» слушает… Ну, слушаю. «Акация»! Я – «Резеда». Слушаю. Чего дуешь – горячо? «Резеда» слушает!.. Сам спишь, чертов глухарь… Ничего особенного. Тихо. Немножко потрескивают… Нет, туда к вам.
Петренко повернул голову.
– Что там? Не меня?.. Узнай – сорок семь там?
– Зачем он тебе? – спросил Спивак.
– Обещал подкинуть пару пушек от Соловьева.
– А-а, это не лишнее. К Соловьеву танки не полезут через яры. А сюда могут бросить, на прорыв.
– «Акация», позови сорок семь… «Акация»? Я – «Резеда». «Акация»! Сорок семь дай… Нету, товарищ старший лейтенант, – сказал телефонист. – К соседу справа пошел. Есть сорок пять.
– Начальник штаба? Давай.
Петренко взял, не поворачиваясь, левой рукой через плечо трубку.
– Да, слушаю. Он, да… Ничего нового. Тихо и темно… Подсвечивают, да не нам… За центром… Ветряк вижу… Точно по отметке, как же. Передвигаюсь к большому дому. Да, дорога моя… Нет, все время здесь… Я хотел узнать… Да, да… Будут к рассвету? Хорошо… Придут, говорит, к утру, – сказал Петренко, передавая трубку телефонисту. – Не спать, Писарев, над аппаратом. Почему не отвечаешь «Акации»?
– Я не сплю, товарищ старший лейтенант. Он сам спит, тот телефонист, на капэ, Нежевенко. Или, может, не слышит. Его под Яничкиным землею в окопе привалило, может, оглох на пол-уха. Двадцать раз кричишь ему, а он дует в трубку, чай студит.
– Ну, рассказывай, рассказывай, Павло Григорьевич.
– Так вот, Микола, – продолжал Спивак, – будь я сейчас председателем колхоза, я бы так рассудил: мои люди, мне с ними и работать. На общем собрании спросил бы о каждом человеке. Мы же не были дома, не знаем, не видали. А народ очень люто настроен против предателей. Никого не утаят. Брат брату не спустит. Но не дал бы никому и старые счеты сводить под шумок. Что может быть тяжелее обвинения – немецкий пособник? Сам бы проверил. Я своим людям – председатель, голова, отец, мне с ними жить. И ей-богу же, еще веселей пошли бы и посевная, и прополочная, и уборочная… А таких работничков, вроде Прокопчука, что приезжал в наш колхоз, я бы просто в шею гнал. Таких представителей посылать сейчас в колхозы по важным кампаниям – это все равно что лошадиного фельдшера назначить главным хирургом в госпиталь для тяжело раненных…
– Ты, Павло Григорьевич, рассказываешь так, будто я был с тобой дома и все подробности знаю, – сказал Петренко. – Какой Прокопчук? Когда приезжал? За что ты его ругаешь?
– Ну, какой у нас Прокопчук? Один он в районе, Васька Прокопчук, председатель райпотребсоюза. Приезжал по подготовке к весеннему севу. Не до войны, вот теперь, после освобождения. Не знаешь этого болтуна? Насчет себя объяснял солдаткам: «Меня, говорит, потому забронировали, что я незаменимый работник». А они ему: «А наши что ж – заменимые? Наши другого сорта, похуже? Потому и попали на фронт?..» Ну, что тебе еще рассказать о нем? Как он трофеи собирал да хотел с деда Тышка немецкие штаны снять? А деда Тышка ты же знаешь, – его только затронь. «Вот, говорит, нашел трохвей – штаны! Может, и постолы мои заберешь за трохвей – они из румынского ранца сделаны?» Связался, понимаешь, дурень с дедом из-за тряпки. У человека гитлеровцы корову съели, хату спалили, одежду всю забрали, просто нечем ему грешное тело прикрыть, а он его укоряет: «Понравилась, видать, тебе ихняя форма? Прицепил бы еще орла на шапку». А дед ему: «Сам, говорит, прицепи его себе на то место, которым…»
– Хватит, понятно, – махнул рукой Петренко.
– А если понятно, так чего ж ты до подробностей допытываешься?..
Где-то в темноте на земле проснулся и подал голос жаворонок. Ему ответил другой невдалеке. Небо было по-прежнему черное, и проблеска зари не заметно было еще на востоке, но ранние птицы готовились уже встретить утро. Ни Спивак, ни Петренко даже не пошевелились, чтобы глянуть на часы. Не первую ночь проводили они без сна в степи, давно привыкли определять время по звездам, росе, свежести воздуха, птицам. Близился рассвет. По каким же признакам они, жаворонки, узнают приближение утра? Может быть, тоже по звездам? А может быть, они слышат то, чего не слышит ухо человека: щебетанье птиц где-то там, далеко на востоке, где солнце взошло раньше?..
– Вот так бы я начал, Микола Ильич, если бы вдруг по щучьему веленью, по моему хотенью-нехотенью, не знаю, перенесло меня вдруг отсюда, из этой балочки, в колхоз. С людей бы начал. Волы и коровы не сами пашут, их человек водит за налыгач. Поднять дух того человека, так он тебе на радостях вдвое больше сделает. Верно?.. Ну, наш председатель, Лука Гаврилович, этим вопросам большого значения не придает. «Чи пособник, то и пособник. Про мене, мое дило – посивна». Спокойный человек. И война на него не повлияла. Как с гуся вода. Да что тебе и о нем еще надо рассказывать? Сам знаешь его достаточно. Еще когда я с ним работал парторгом, – бывало, газету не заставишь его прочесть. «А ты, говорит, для чего существуешь? За что трудодни получаешь? Должен прочитать и рассказать мне самое основное». Старый председатель, хороший хозяин, купить-продать чего-нибудь – тут его и десять спекулянтов не обведут, огрех на пахоте за три километра видит, что где посеять, как посеять, чем убрать – зубы на этом проел. Ну, и только. Какие были фермы у нас – ведь всех телят и жеребят знал по имени-отчеству: от какой матки, от какого производителя, даже какого числа родилось и когда поносом переболело. Но о детях – не спрашивай. Пришли как-то к нему наши пионеры проситься, чтобы подвез в район на слет, а он им говорит: «Чего вы ко мне пришли? Вы ж из «Перемоги». У вас своих четыре машины есть. На своих и погоняйте». Они говорят: «Да нет, дядя Лука, мы не из «Перемоги», мы из вашего колхоза, из «Большевика». Позвали меня в свидетели. Ох, и поиздевался я тогда над ним! «Пионеров же, говорю, у нас меньше, чем телят, как же ты их не знаешь, Лука? Это же твои будущие стахановцы, трактористы, бригадиры. Телячий, говорю, уклон у тебя!» Ну, такой он и сейчас. Потолстел, брюхо отпустил. Если б был возле него всякую минуту толкач, может, направил бы ему таки мозги в нужную сторону хоть на старости лет. Додумался, понимаешь: жинку полицая Юхно кухаркой в тракторную бригаду назначил. «Ну что ж такого? говорит. Она и до войны кухаркой пять лет работала. Офицерам немецким готовила, и то угождала». А Мотька Переяслова, которую Юхно плеткой бил, семена на плечах таскает в степь, в ту же тракторную бригаду… Марко Недоступ при немцах, рассказывают люди, открывал кожевенный завод на паях с Юхно, дом новый за время оккупации построил. Сейчас помощником бухгалтера в колхозе работает. И Лука Гаврилович даже не прислушивается, что люди о нем говорят. А люди говорят: «Противно заходить в правление, когда там эта сытая рожа, Недоступ, сидит. На чем наживался? На нашем горе…» Оно, видишь ли, так: если этим вопросом не заниматься, то обязательно будут ошибки в обе стороны, – на кого-то напраслину возведут, а какой-то гад сбережет шкуру и опять станет под наш цвет подкрашиваться. А вопрос-то нелегкий. Телят, жеребят считать, конечно, проще. Вот это мне и не нравится в Луке. Вернулся человек в свой колхоз, после немцев, после фронта, после всех ужасов, что пережил народ, и продолжает работать так, будто ничего особенного не случилось, будто на десять минут из конторы в уборную выходил… Что за черт, озяб я, Микола! – передернул плечами Спивак. – До костей пробирает. Снег выпал, что ли, где-то?