355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Овечкин » Собрание сочинений. Том 1 » Текст книги (страница 29)
Собрание сочинений. Том 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:34

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"


Автор книги: Валентин Овечкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)

Людям было объявлено, что они изгоняются из села потому, что в нем необходимо разместить большой гарнизон, а санитарным обследованием выявлены заразные болезни среди местных жителей. В соседних селах происходило то же самое: всюду размещались подошедшие немецкие войска, нигде не пускали обогреться выброшенных на улицу людей. Десять дней жили они в голой степи на снегу, укрываясь от бурана в песчаных карьерах.

На отшибе за селом стояла пустая, не занятая немцами, полуразрушенная хата одного умершего осенью одинокого старика. Женщины, имевшие маленьких детей, стали приносить ночью в эту хату своих малышей и, оставаясь с ними поочередно – для всех матерей не хватало места, – обогревали их, протапливая печку собранным в степи бурьяном.

Гитлеровцы заметили, что пустая хата служит людям убежищем от морозов, и сожгли ее. Старая, трухлявая хибарка горела долго – три дня. Три дня грелись на пожарище дети возле тлеющих головешек. Потом, когда староста, изгнанный из села вместе со всеми, упросил какого-то начальника, им было разрешено, в виде особой милости, поселиться в своих дворах, но не в хатах, а в погребах, – к хате запрещалось подходить ближе, чем на десять шагов. В погребах и жили они до сегодняшнего утра.

– Я с этих мест начинал воевать, – говорил боец. – Служил действительную на границе, и тут меня захватила война. Отступал отсюда в сорок первом году. Меня всегда мучила совесть за этих людей: освободили их от польских панов, дали землю, блеснуло им счастье на короткое время, пожили немного свободно и опять остались фашистам на расправу…

– Товарищ боец! Вы не агитатор? – спросил Спивак.

– Нет, товарищ капитан, какой я агитатор! – ответил солдат. – Никогда этим делом не занимался. Я малограмотный, две зимы только в школу ходил. По печатному с трудом разбираю. Я горючевозом в совхозе работал до войны. Послушать хороший доклад люблю, а сам никогда в жизни не выступал.

– Ничего, – сказал Спивак. – Как фамилия? Гапоненко? Вот вам, товарищ Гапоненко, поручение от меня: всюду, где придется нам бывать, узнавайте, что за село, что за люди, сколько было их, сколько осталось, что пережили они при фашистах, и рассказывайте товарищам. Вот это, что и сейчас делаете. У вас есть способность, как у хорошего разведчика: много видеть. Рассказывайте, чтобы осталось у каждого в памяти и на после войны не только, какие речки мы форсировали, где кого хозяйка хорошим борщом накормила, где пришлось за войну курятины попробовать, а и вот это все. А то, знаете, как бывает… У меня дядька в старое время матросом в Балтийском флоте служил. Перегоняли их корабль из Балтики в Тихий океан, на Дальний Восток. Полсвета объехал на том корабле, всю Европу обогнул, Средиземным морем плыл, в Африке был, в Индии в порту стояли месяц на ремонте после шторма. Узнал я, где дядьке пришлось побывать, стал его спрашивать: «Расскажи, дядя Петро, что видел в тех заморских краях?» Припоминал он, припоминал – ничего не видел. Припомнил только, как в Марселе пьяные французские матросы из кабака его вышибли – больше ничего…

Еще в одном месте послушал Спивак беседу нового агитатора с бойцами – в роте лейтенанта Белова. Речь шла о том, что происходит сейчас в Сталинграде и каким будет восстановленный из пепла этот город после войны. Говорил командир отделения, сержант Фомин, участник обороны Сталинграда, родом сибиряк.

– Не знаю, – говорил он, – не был я там после сорок второго года, не видел, что там делается. А хотелось бы посмотреть. Думаю я, что это будет особенный город. Из всех городов город… Есть, товарищи, в Советском Союзе озеро, у нас в Сибири называют его морем – Байкал. Это такое озеро, когда плывешь на лодке, окурок кинуть в воду неловко – до того оно чистое и красивое. На тридцать метров у берегов все камешки и ракушки на дне видно. Так вот, кажется мне, что и в Сталинграде сейчас самый беспечный человек не посмеет плюнуть на тротуар. Там вся земля нашей кровью омыта. Там на каждом шагу будут памятники стоять: «Здесь сражались насмерть гвардейцы такие-то», «Здесь оборонялись трое против роты, пока глаза их видели мушку и руки держали пулемет». В Сталинград не все мы пришли хорошими бойцами и людьми. Но кто остался жив и пошел оттуда дальше воевать – с другой душой пошел, другим стал человеком…

– Разрешите вопрос, товарищ сержант, – сказал с легкой усмешкой, приподнимаясь ка локте, один боец, слушавший все время Фомина с полузакрытыми глазами. – Можно?.. Я не был там, не имею чести носить медаль такую, как у вас, – очень жалею, – но литературу о сталинградской обороне читал. Спорить не приходится: сражались там действительно геройски, но мне кажется, товарищ сержант, вы немножко преувеличиваете насчет нашего перерождения. Как это понять: после Сталинграда мы стали другими людьми? Какими же другими – советскими, что ли? А раньше были – не советскими? Тут у вас какая-то неувязочка получается, товарищ сержант. Не совсем для меня ясно это место, простите за поправку.

– Не ясно? – повернулся Фомин в сторону прервавшего его речь бойца. – Постараюсь объяснить, товарищ Карженевский. Я не говорю о перерождении. Просто пообчистились маленько: кой-чего добавилось в нас хорошего, а кой-чего отбавилось ненужного… Ты как считаешь себя, Карженевский, – советский ты человек? – спросил Фомин бойца в упор, развивая мысль, пришедшую ему в голову, видимо, в ходе беседы.

– Со стороны виднее, – пожал плечами с той же усмешкой боец. – Двадцать четыре года при советской власти жил. Отец красный партизан был, брат погиб в восемнадцатом…

– Хорошо, понятно, советский, значит? И я думаю, что ты не кулак и не фабрикант бывший, хотя и такие еще встречаются… В армии давно? Как освободили Винницу? Недавно, значит. В запасном, вероятно, был сначала, да? Месяца два на передовой? Вот ты еще нашу закалку не прошел. Что ты сегодня, Карженевский, сделал, когда танк на нас повернул? В окоп лег. Я же тебе кричал: «Карженевский, гранату!» Были гранаты? Были. На артиллеристов понадеялся или сдрейфил? Ты видел, куда танк идет? Прямо на Михайлюка и Попова. Почему не встал? Ты крайний был, мог остановить танк. Из-за тебя они погибли. Видишь, какое дело получилось. А считаешь себя советским человеком! А в Сталинграде у нас этого не было, Карженевский. Гвардейский закон – умирай, но товарища выручай. Там мы за все кровью расплатились. За всю подлость, что осталась еще в таких людях, как ты.

К этим словам сержанта Фомина Спиваку почти нечего было добавить – так много было в них общего с тем, что он сам пережил и перечувствовал на фронте и о чем особенно часто стал думать в последнее время, когда в воздухе ощутимо повеяло близостью конца войны. Слушая Фомина с хорошим теплым чувством к молодому сержанту, смелому в мыслях (Фомин, когда подошел капитан, лишь встал с земли, откозырял ему, а потом, продолжая говорить, даже не поглядывал на него), наблюдая, как внимательно, не сводя глаз с Фомина, слушают солдаты его взволнованную речь, Спивак подумал про себя: «Неплохих, кажется, агитаторов назначил я сегодня. Жили бы только долго…»

Не прерывая Фомина, дождавшись, пока он кончил, Спивак сказал:

– Я тоже думаю, что это будет особенный город, Сталинград. Когда он отстроится и заселится заново, вероятно, в нем и всяких жуликов, шкурников, блатмейстеров меньше будет, чем в других местах. Но пожалуй, этого сору теперь везде уменьшится… Это и Карженевский поймет, как люди перерождаются на войне, – помолчав с минуту, обернулся Спивак к бойцу, которого Фомин уличил в трусости. – А? Как, Карженевский?

Боец молчал. Усмешка сошла с его губ. Трудно было разобрать по его чуть побледневшему лицу и опущенным глазам, что он думает и что за человек он, надевший, как и многие миллионы людей, пилотку с красной звездочкой и солдатскую гимнастерку.

– Поймешь?

– Это с ним, товарищ капитан, не впервые, – угрюмо сказал сидевший рядом с Карженевским боец. – Давеча, когда за тот хутор бились, послали его за патронами – полдня ходил. Говорит, не нашел патронный пункт, а брешет – отлежался, должно быть, где-то в окопе.

Солдаты зашумели:

– Со мной в боевое охранение ходил, я ему говорю: бери гранат побольше, а он говорит: «До гранат дел не дойдет, в случае чего, предупредим выстрелом и – назад. Так, говорит, в уставе написано». Здорово читает уставы! Пальнул – и назад!

– А мне говорил: «Дурак ты, Мухин, больше всех тебе надо? Зачем вызвался в разведку? Мало нас тут по приказу заставляют в огонь лезть, так еще и добровольно напрашиваешься».

– С ним у нас, товарищ капитан, никто не хочет на пару хлеб получать – миллиметрами буханку меряет.

– Только и горазд по хатам шастать. Давеча в хуторе у хозяйки, где стояли, простыню порвал на портянки. Тянет, не спрашиваясь, как фриц.

– Кабы и храбрости столько, как нахальства.

– Поймет, – сказал Спивак. – До Берлина Карженевский может еще дважды Героем Советского Союза стать. Но… только до Берлина. Война кончится – тогда все. Таким, значит, и домой вернется. А может, и не вернется совсем, – неожиданным оборотом, жестким, чужим голосом закончил Спивак. – Сегодня весь батальон дрался хорошо. Человек десять к награде представляем. Об одном только Карженевском слышу, что подгадил. Если будет и дальше так воевать – в военный трибунал попадет. Одним шкурником на после войны меньше останется…

Еле держась на ногах от усталости после бессонной ночи – не первой уже со дня возвращения в полк – и от боли в распухшей коленке, Спивак все же собрал еще на час всех агитаторов в пятой роте – на середине расположения батальона. Здесь, не отходя далеко от бойцов, рассадив их за рвом в кустах цветущего терна, густо облепленных пчелами и осами, – чтобы отмахивались почаще и не дремали, – Спивак сообщил агитаторам принятые полковой рацией последние сводки Совинформбюро и сделал обзор международной обстановки.

Говоря о ближайших задачах батальона и полка, Спивак передал агитаторам то, что сам слышал в политотделе дивизии и на совещании у командира полка: что выполнение боевых приказов будет и впредь считаться отличным только в том случае, если они будут не просто изгонять фашистов из населенных пунктов, а окружать и уничтожать.

Вытащив из полевой сумки и из-за голенища десятка три книжек, Спивак дал их всем по одной, по две. Литературу он получил в политотделе. Это были главы из нового романа Шолохова, очерки Гроссмана, статьи Эренбурга. Ночью он не стал раздавать книжки, потому что хотел сначала присмотреться к новым агитаторам: может быть, некоторым ни Шолохов, ни Эренбург не помогут. Кроме художественной литературы, он роздал брошюры по тактике войск в условиях горного театра военных действий, предусмотрительно купленные им в Полтаве.

– Вот это берегите, скоро понадобится. Будем учиться на козьих тропках воевать.

Как всегда на таких совещаниях, Спивак отвел после всего двадцать минут на вопросы. Это была его любимая форма разговора с агитаторами и бойцами: ответы на всевозможные вопросы. По ним он узнавал, что больше всего волнует сегодня людей. Иногда после одного неожиданного вопроса завязывалась новая беседа на другую тему, более, оказывается, важную сейчас, чем та, к которой он готовился, идя в батальон.

Первым вопросом было, как водится: скоро ли союзники откроют второй фронт в Европе?

– На столбу мочала, начинай сначала! – зашумели солдаты на задавшего неудачный вопрос. – Чем слушал? Товарищ капитан же говорил в докладе о втором фронте. Или тебе обязательно надо, чтоб было сказано: завтра, в пятницу, в двенадцать часов дня откроется? Так кто же это может знать? Поди к гадалке.

Другой агитатор спросил:

– Может ли война закончиться внезапно, каким-нибудь государственным переворотом в Германии?

Зная, что капитан недавно вернулся из тыла, бойцы много спрашивали Спивака о жизни в освобожденных городах и колхозах.

Спивак, не торопясь уходить, взглядывая на каждого спрашивающего, стараясь запомнить новые фамилии и лица бойцов, обстоятельно отвечал.

Кто-то поднялся с вопросом:

– Доедет ли до нас в батальон когда-нибудь, хоть раз за всю войну, военторг со своими промтоварами? Или он такой отчаянный, что и до штаба дивизии не добирается? Чисто оборвались, товарищ капитан: ни пуговки, ни воротничка, ни носового платка. Гвоздями штаны закалываем. Делали давеча перебежку возле амбаров, упал на землю – чуть брюхо не проколол гвоздем. А тут еще день рождения мой скоро, в этом месяце, восемнадцатого числа, надо бы хоть бутылочку коньяку товарищам поставить. Похлопочите, пожалуйста, товарищ капитан.

И как всегда в свободное время, когда не ожидалась через час команда: «Выходи строиться!» – прошло и двадцать минут, и сорок, а Спивак все отвечал, забыв, что ему и людям пора отдохнуть, повторяя дважды и трижды некоторые ответы, пока не чувствовал, что мысль его понята, увлекаясь собственной речью, пересыпая серьезные места солеными шутками.

Утомившись, Спивак сел на землю, склонился набок, вытянул ушибленную ногу. На один чей-то вопрос он долго не отзывался. Солдат поднялся было, чтобы повторить: «Товарищ капитан, в каком году…» – на него замахали руками: «Тш-ш!» Капитан спал, тихо похрапывая.

Сержант Фомин осторожно вынул у него руку из-под головы и подсунул вместо нее полевую сумку.

– Всё, можно идти.

Густые брови Спивака поднялись во сне, губы чуть разжались, подбородок опустился. Лицо его, худое, вытянувшееся, выглядело очень усталым.

Агитаторы и бойцы разошлись по своим окопам, оставив капитана на том месте, где захватил его сон.

Шли из четвертой роты в штаб батальона связной Завалишин и один боец из взвода Разумовского, штурмовавший утром мельницу вместе со Спиваком. Увидав знакомую длинноногую фигуру капитана, оба кинулись к нему: «Убит?» – но, разглядев, что он спит, постояли минуту возле него и пошли своей дорогой, разговаривая о капитане.

– Свойский офицер, – сказал Завалишин, – его к нашему брату так и тянет. Любит поговорить с солдатами. Из колхозников сам. Земляк нашего комбата.

– То не оттого, что из колхозников, – сказал другой боец. – Все не из панов. Какие нынче паны? Просто душа открытая. Чин большой, а не зазнался.

– При месте человек, – сказал Завалишин. – На своем деле. Не зря тыщу монет получает. Голова! Да то мало важного, что сам понимает, он и другому растолкует. А вот до него был у нас агитатор старший лейтенант Арефьев, так все удивлялись, для чего он существует в полку: газеты делить, по скольку на батальон? Это и почтальон сам поделит, рядовой боец, не обязательно офицера при такой должности держать. Дальше комендантского взвода и санроты нигде его не видали, а если и придет, бывало, в батальон, когда стояли в обороне, так заберется куда-нибудь в пустую землянку, лежит, книжку читает, пишет что-то. Оно-то, конечно, в книжку заглядывать такому человеку нужно, так ты загляни, да и людям расскажи, а что ж про себя бормочешь. Нам-то какая польза от этого? Верно?

Там, на пригретой солнцем зеленой траве, в кустах терна, под монотонное жужжание пчел, и отдохнул Спивак, сладко поспав часа два, пока не разбудил его близкий разрыв снаряда: немцы продолжали изредка бить по селу.

Перед возвращением в штаб полка Спивак зашел еще к Петренко.

В одной половине хаты скребли, мыли, убирали и расстанавливали перенесенные из погреба вещи хозяева: дед – инвалид на костыле, в чистой полотняной рубахе, с георгиевским крестом на груди, старуха, хлопец лет десяти и молодица-невестка. Все были возбуждены, суетились, говорили наперебой, громко, как хмельные. Старуха то и дело, всплеснув руками, забывала, зачем вышла из хаты и что хотела взять, и, остановившись на пороге, начинала рассказывать лежавшим на земле под хатой бойцам-связным:

– Что делали, собаки скаженные! Скотину у людей стреляли! Да чем же та скотина божья провинилась? У Стецька Мороза корову убили в хлеву. И сами не ели – им уже не до мяса было, – так просто убили, и все. У Олексы Довбуша, у Коломыйчихи, у Дубника – у всех коров побили, кто в лес не угнал… А как начали уже наши пушки бухать – не жалко ничего. Вот дид не даст сбрехать – правда, диду? Говорю ему: «Нехай, диду, стреляют, хоть бы и в хату попали – не жалко…» А их тут у нас немало-таки стояло на дворе, целый батальон, а может, и дивизия. И дырки в стенах попробивали, и миномет на горище[8]8
  Горище – чердак (укр.).


[Закрыть]
встащили. О-о, вот бы попали хоть одним снарядом – много бы их побили! Сидим в погребе, я и говорю диду: «Нехай стреляют! Наживем опять. Выстроим новую хату. Только бы спихнуть ворогов клятых».

Мальчик прибегал всякий раз с новостями: «Мамо! Тот Франц, что у тетки Оксаны жил, за кузней лежит убитый. Дед Панас с него чеботы снял»; «Мамо! Пленных немцев гонят! И того лысого, что у нас гуску зарубил. Иди посмотри!»; «Мамо, у Игнатенчихи один в колодец спрятался, боец в него гранатой нацелился, а он как закричит, как порося резаное! Сейчас будут его бечевой тянуть!».

Мать его, с застывшей на лице широкой бессмысленной улыбкой, то брала тряпку и начинала протирать окна, то, не кончив, принималась скрести ножом закопченные чугуны, то, бросив все, садилась на ступеньках, свесив бессильно руки, и говорила, глядя на смеющихся бойцов:

– Ой, боже! Чи это правда, чи, може, сон нам такой снится? Неужели дождались?

А дед, покрикивавший на женщин, чтоб не слонялись без толку, а занимались делом, сам, принеся в хату топор, забывал, зачем он ему понадобился, и, бросив его, тоже шел к солдатам и рассказывал:

– Явдоха, соседка наша, прибежала третьего дня утром, говорит: «Кто-то ночью приходил во двор, двое, постояли у погреба, постучали щеколдою и пошли…» – «Ото ж, дурная, говорю, то ж разведка была! Надо ж было выйти до них да рассказать все про немцев». – «Неужели, говорит, диду, Красная Армия вернется?» – «Вернется, говорю, чуешь антиллерию? Это не гром, это пушки бьют, я знаю. Разведка была, жди теперь наших». А сегодня ночью и загудело. Ох, и загудело ж! Какого калибру пушки били, хлопцы! Ото ж, и я так по звуку признал, что шестидюймовки. Ох, и загудело ж! Как при брусиловском наступлении. Я ж, хлопцы, тоже воевал тут, в шестнадцатом. Только не ладно мы сделали тогда, как с Вильгельмом воевали. Теперь, хлопцы, надо немца бить не так, как хозяин поганого гостя выпроваживает – вытурить за порог, да и двери на замок, а надо гнаться за ним аж в его хату и там его мордой об пол! От так!.. Стара! Ганна! Да чего ж вы опять стали! Да несите ж бурьяну, нагрейте воды, – может, кто голову вымоет. Портянки возьмите постирайте. Мука в кадушке осталась? А ну, пирожков им с картошкою! Да скорей же поворачивайтесь! Что с вами такое сделалось? Прямо очумели. Грицко! Беги до криницы, принеси воды, бо от наших баб сегодня толку не будет.

В другой половине хаты расположились Петренко с писарем и телефонистами.

Комбат, успевший побриться, без гимнастерки, в чистой нательной рубахе, лежал на хозяйской кровати, лежа принимал и выслушивал командиров рот (только бритых и подшивших чистые воротнички – небритых отсылал назад), отдавал им разные приказания, касающиеся приведения в порядок рот после боя и подготовки к выступлению.

Писарь перебирал какие-то бумажки за столом. Подле него на стене висела гитара, которую он возил с собою всюду на повозке с личными вещами офицеров и разным штабным имуществом.

Телефонист в наушниках сидел у раскрытого окна и, скатывая из хлеба шарики, бросал их скворцам, разгуливающим на земле под яблоней.

Когда последний командир роты вышел из комнаты, Крапивка, задумчивый и грустный, сложил бумаги в сумку, взял гитару, тронул струны.

Петренко лежал на спине с открытыми глазами, закинув руки за голову. Когда он хотел спать, шум ему не мешал.

Крапивка, настроив гитару, откашлялся, тихо запел немного хрипловатым, но гибким, приятным, выразительным баритоном:

 
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку…
 

Спивак подсел на кровать к Петренко, свернул и закурил папиросу.

– Разумовского мы хотели на младшего лейтенанта аттестовать, – глухо сказал Петренко. – Способный был командир… Семьям надо написать сегодня, пока стоим.

– О Разумовском некому сообщать, – сказал Спивак. – У него никого нет родных.

И он рассказал Петренко о том, как Разумовский боялся дожить до конца войны, когда скажут – нельзя больше бить гитлеровцев.

– Архипова жалко, бронебойщика. Кому партбилет Архипова отдать? Где парторг? Кто видел Родионова? А, он пошел на речку, стиркой занимается. Вот еще кому не повезло сегодня. Слышал, как его ведром с патокой накрыло? Тоже прямое попадание. Может быть, ты возьмешь, передашь Костромину?

Петренко потянулся рукой к табуретке, на которой, прикрытые газетой, лежали медали: «За оборону Сталинграда» – Болотникова и «За отвагу» – Максименко, орден Красного Знамени Михайлюка и партбилет Архипова.

Спивак взял партбилет – склеенная засохшей кровью обложка не раскрывалась, – положил в карман гимнастерки.

– А Максименко ты помнишь? Из старых бойцов был… Тяжелый день сегодня, Павло Григорьевич, хороших ребят потеряли.

 
…И вдруг словно замер мой конь на бегу
И в сторону смотрит пугливо… —
 

пел писарь, склонив голову к грифу гитары, закрыв глаза и покачиваясь в такт песне.

Крапивка не играл сегодня залихватских любимых своих «Ехали цыгане» и «Ветер с поля»: он похоронил утром, там же, в братской могиле на площади, в числе одиннадцати, лучшего своего друга, земляка-кубанца, старшину пятой роты Максима Бачурина, с которым почти три года топтал вместе фронтовые дороги и был неразлучен в дни отдыха, когда случалось стоять в тылу, принимая и обучая пополнение.

Бачурин был хороший баянист, Крапивка играл на гитаре и пел; оба они, видные, бравые сержанты, пользовались большим успехом у солдаток в селах.

Погиб Бачурин во время атаки танков на пятую роту от разрывной пули крупнокалиберного пулемета, попавшей ему в грудь. Крапивка своими руками опустил товарища в могилу и бросил первую горсть земли…

Тоска о погибшем друге не помешала ему, однако, включить Бачурина и еще двух убитых в строевую записку, продлить им на день жизнь по интендантским документам, получить причитающуюся им порцию вина и выпить лишнего перед обедом, на помин их души. Может быть, поэтому пальцы батальонного писаря не совсем верно перебирали лады гитары, он фальшивил в аккомпанементе, но голосу его некоторая хрипота и надтреснутость придавали особую теплоту и грусть, берущие за сердце.

– Я думаю, Микола, – сказал Спивак, – вот тут нервы у нас притупились. Нельзя иначе. Фронт, бои, смерть видим на каждом шагу. Сегодня одиннадцать похоронили. Завтра их забудем. Новые бои, новые потери. Но когда-нибудь, Микола, вспомним до последнего человека всех, кто рядом с нами падал и больше не вставал…

Крапивка умолк, окончив песню, побренчал минуту в раздумье струнами, подтянул опустившийся басок, взял аккорд и начал другую, любимую комбата и капитана Спивака:

 
Степь да степь кругом,
Путь далек лежит…
 

Петренко закрыл глаза.

В дверь тихо просунулся из хозяйской комнаты связной Завалишин, большой любитель музыки и сам неплохой певец, постоял минуту у порога, поглядел на комбата и капитана – не помешает ли? – шагнул в глубину комнаты, подсел на лавку к Крапивке и мягко, с припева, включился в песню.

Крапивка сошел на втόру, уступив ему первый голос:

 
О-он това-арищу о-отдавал наказ…
 

У Завалишина был негромкий, но чистый и очень просторный тенор. Он свободно, не напрягаясь, брал самые высокие ноты и владел голосом, как и Крапивка, с большим чувством.

Спивак сидел, опустив голову. На хозяйской половине утихли шум и разговоры. Бойцы столпились у открытой двери.

 
Ты лошадушек сведи к батюшке,
Передай привет родной матушке… —
 

выводили два хорошо спевшихся сильных голоса, один – чуть хрипловатый, простуженный и пропитый, другой – чистый, звенящий, тоскующий.

Грустная песня захватила всех. К раскрытому окну, возле которого сидел телефонист в наушниках, подошли со двора женщины – молодая хозяйка с соседкой. Два бойца переглянулись и сели на пороге, приготовившись слушать неожиданный самодеятельный концерт до конца. У старухи что-то в печи кипело, но и ее тянуло послушать песню. Махнув рукой на шипящий чугун, словно это было живое существо, способное понять ее жест «подожди», она стала позади солдат.

Дед внес со двора охапку сухого бурьяна, с шумом бросил его на пол у печи, – все зашикали на него. Удивленно обернувшись, он прислушался, заглянул через головы солдат в переднюю комнату, на цыпочках подошел к двери и остановился рядом со старухой.

 
А жене скажи слово прощальное,
Передай кольцо обручальное…
 

Лицо лежавшего неподвижно на кровати Петренко исказилось вдруг внутренней болью. Он приподнялся на локте, крикнул свирепо:

– Отставить! Тоже мне – нашли время! Почему без разрешения входишь, Завалишин? Распелся тут – курский соловей! А ты, Крапивка, чего празднуешь? Строевую отнес? Что в четвертую часть требовали – написал? Где наградные?

Спивак кинул удивленный взгляд на Петренко.

Песня оборвалась. Завалишин, забыв на лавке пилотку, юркнул из комнаты. Женщины отошли от окна. Бойцы, сидевшие на пороге, живо встали и вышли, прикрыв за собой дверь. Крапивка, вздохнув, повесил гитару, присел к столу.

– Все отнес, товарищ старший лейтенант. Одна маленькая бумажка осталась – о трофеях.

– Почему не сделал? Сказано – к шестнадцати ноль-ноль. Напоминать надо? А потом опять запишут какому-нибудь черту Соловьеву, как танки?

Спивак поглядел еще на Петренко и понял его. Вспомнилось ему, как лежали они зимою на командном пункте полка у реки Миус, в полуразбитой снарядами железнодорожной будке. Полк выдерживал тяжелые бои. Оставалось меньше сотни штыков. Высота, за которую дрались они, десять раз в день переходила из рук в руки. Не было метра земли на этой горе, не усеянной осколками снарядов и мин. Дорого обходилась она полку: лучших бойцов и командиров положили они там. Все страшно устали от беспрерывных боев, бессонницы и холода, обовшивели, не было табаку, не получали по нескольку дней и хлеба.

И вот как-то ночью радист на КП поймал хорошую музыку. В храп изможденных людей, сидевших на полу – лежать не хватало места, – влились тихие, нежные далекие звуки: скрипка и фортепьяно. Все проснулись и зашевелились. Радист настроил приемник, звуки росли, крепли, очищались от посторонних шумов. Так внятно стало слышно поющую скрипку и тихий перезвон струн фортепьяно, будто музыканты играли где-то близко, рядом, и слушатели сидели не на заплеванном полу будки – единственного их убежища от холода, куда люди приходили на короткое время из рот обогреться, – а в концертном зале в большом, освещенном огнями, не знающем воздушных тревог и бомбежек городе. Несколько минут они слушали музыку как зачарованные. Потом кто-то вздохнул, кто-то сказал: «Хорошая мелодия», кто-то натянул глубже шапку на уши. И вдруг со всех сторон закричали на радиста: «Замолчи!», «Отставить!», «Не до музыки!..»

Петренко снял сапоги, лег опять на кровать. Вошел парторг батальона младший лейтенант Родионов, в непросохшей выстиранной гимнастерке и таких же мокрых, плотно облепивших ноги, как рейтузы времен Николая Первого, штанах.

Заслышав еще со двора крик в хате и столкнувшись в дверях с выскочившим пробкой Завалишиным, Родионов обрадовался, что застал какой-то переполох, что комбат и, кажется, капитан Спивак чем-то рассержены, не будут смеяться над ним и переспрашивать о приключении с патокой, о котором ему уже осточертело сегодня рассказывать.

Примостившись к столу рядом с Крапивкой и разложив вынутые из полевой сумки бумаги, он принялся писать.

Спивак поговорил еще с Петренко о его заместителе по политчасти, старшем лейтенанте Никифорове, который после ранения застрял где-то в резерве и, кажется, как бывший журналист, не вернется на старую должность в батальон, а получит назначение в дивизионную или армейскую газету. Вероятно, Родионову, выдвиженцу из ротных старшин, придется замещать его до остановки перед новым туром наступления или теперь уж до конца войны.

– Жаль, что ты, Сергей Иванович, – обратился Спивак к Родионову, – не присутствовал на совещании с агитаторами. Это бы и тебе пригодилось. Я делал обзор международного положения. Где ты был? Обмывался?

– Со мной сегодня, товарищ капитан, опять чрезвычайное происшествие, – смущенно улыбаясь, ответил Родионов. – Слышали? Какой-то я несчастный, для смеху, что ли, на свет пущенный. То ракетой обожгло как-то сонного: упала вот на это место, когда спал, весь зад на штанах выгорел. А сегодня еще хуже случай. Людей пулями, осколками убивают фрицы, меня же черт знает чем. Я не от пули погибну, товарищ капитан. В следующий раз либо «юнкере» какой-нибудь подбитый свалится на голову, либо мост на переправе подо мной рухнет.

– Большая мишень, вот на тебя все и валится.

– Нет, не потому, товарищ капитан. Такой уж я, богом отмеченный… Даже в сумку натекло, всю мою канцелярию перепачкало. Приходится заново переписывать анкеты.

– Я ж тебя предупреждал – не лезь куда не нужно. Что у вас, в батальоне, никто, кроме тебя, пулемета не знает? Ты забываешь, что ты теперь политработник батальонного масштаба. До члена Военного совета фронта дослужишься и все будешь за пулемет ложиться?..

Петренко спросил Спивака, как его вылечили в госпитале, хорошо ли срослась кость: Спивак был ранен двумя пулями в плечо и в руку – действует ли рука по-старому или хуже?

Спивак поднял руку, показал: выше плеча не поднимается – хуже, значит.

– Полруки, считай, нет, – сказал он. – Наполовину для дела, наполовину для красоты осталась. Если так за каждым ранением половину способностей будет терять поврежденный член, то можно довоеваться, что весь вернешься домой только для красоты.

– А у меня, – сказал Петренко, – с ногой что-то неладно. Начала болеть старая рана. На сырую погоду крутит – терпенья нет… – Потом повернулся на бок и закрыл глаза, давая этим понять, что хочет отдохнуть. – Ложись и ты, Павло Григорьевич, на лавке.

Спиваку вдруг почему-то пришло в голову, что вот так, в чистой рубахе, на голой деревянной кровати, отвернувшись к стене, умирал его отец. Два дня лежал в сознании, говорил с домашними, подзывал к себе и обнимал детей, а потом отвернулся к стене, пролежал день молча и вечером умер. «Да что это сегодня все о покойниках!» – оборвал с досадой свои мысли Спивак.

– Ну, я пошел, Микола, – положил он руку на плечо Петренко.

– Идешь? Отдохнул бы здесь. Или тебе надо в штаб?

– Одну минутку, товарищ капитан, – сказал Родионов. – Докончу политдонесение майору Костромину, возьмете с собой.

– Добре, кончай. Только ты не расписывай много. Я же был здесь, знаю, как воевали. Все равно за полк майор заставит меня писать в подив[9]9
  Подив – политотдел дивизии.


[Закрыть]
. Он донесениями не любит заниматься… Принятые ночью в партию все живы, Сергей Иванович?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю