Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Валентин Овечкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Хотя нам опять-таки на курсах преподавали, что официанты не должны вмешиваться в разговоры за столом, – не наше, мол, дело, о чем посетители за графином водки откровенничают, – тут я не выдержал: «Разве, – говорю, – мы для того строили колхозы, гражданин, чтобы ими за границей людей пугать?» Он воззрился на меня: «Ты кто такой?» – «Не узнаете? – говорю. – Целый месяц регулярно вас обслуживаю». – «Подавальщик?» – «Да вроде так». – «Ну, если подавальщик, так марш на кухню за заказом, а возле столика без дела не вертись». – «Ладно, – говорю, – уйду. Сам знаю, что не положено мне здесь с вами спорить… А вот если бы там, на фронте, случилось нам быть вместе – я бы вас за такую провокацию против колхозов прямо в военный трибунал потянул». Этот, которого я зацепил, обиделся было, стал ругаться, а другие смеются: «Чего ты, парень, так колхозы защищаешь? Из деревни сам? В Москву на заработки?» Отошел я от них и чего-то противно мне стало, хлопнул в буфете полтораста грамм. Зовет меня опять этот, в кителе. «Эй, колхоз «Красное дышло»! Поди сюда! Закажи-ка нам две порции блуждающих почек». Я раскрыл было карточку, другой говорит: «Там не ищи, иди прямо к шеф-повару, это такое редкое блюдо, что его мало кто и знает». Тут я сообразил – разыгрывают. «Вы, – говорю, – не купцы, а я вам не тот половой, которому раньше на потеху пьяницам горчицей морду мазали. Если вам насчет блуждающих почек надо посоветоваться, так идите к врачу». Нагнулся и шепчу на ухо первому: «А ты, гад, растратчик этакий, взяточник, если хочешь всерьез со мною поговорить о колхозах и вообще, так вот закроем ресторан, сдам выручку, выйдем на улицу, чтоб мне не при служебных обязанностях быть, и я там без шеф-повара в одну минуту сделаю твои почки блуждающими».
Тут, конечно, крик поднялся, директора позвали: «Ваш официант грозится нас побить!» – «Да нет, – говорю, – это я так, на крайний случай имел в виду…» Но до милиции все же дело не дошло: им, видно, самим невыгодно было заводить знакомство с этими органами. Стал я с ними рассчитываться – они меня под шумок накрыли на двести рублей, две пустых бутылки из-под шампанского спрятали под стол. Так что в ту ночь я пришел домой совсем сухой, даже буфетчику задолжал. И Зося Николаевна мне песен не играла, и халатик мой любимый не надела. Обвязала голову платком, будто зубы заболели, и к стенке отвернулась.
После этого случая меня посетители там стали побаиваться. «Вот, – говорят, – тот официант, который тут супником на одного пьяного замахнулся». И хотя этих жуликов вскорости накрыли на каком-то крупном деле и посадили – приходил к нам следователь за справкой: часто ли кутили они у нас? – мне все же пришлось из этого ресторана убраться…
В третьем ресторане я выступил с критикой на производственном совещании по вопросу об экономии средств. «Что, – говорю, – за порядки у нас: фарфоровая посуда с позолотой, джаз-оркестр с певицей, шик-блеск, цены по первому разряду, а горчичница одна на весь зал. Таскаешь ее со столика на столик. Нам, официантам, даже совестно за это перед гостями, замечания нам делают, почему в таком дорогом ресторане нет горчицы? Вот, – говорю – додумались на чем экономить! Да если, – говорю, – не сходятся концы с концами, так лучше закройте наш коктейль-холл, никакой от него нету выгоды. Сидит за стойкой лоботряс, ему бы, при его здоровье, дрова для кухни колоть, а он там по пять грамм разного зелья в мензурке отмеривает, болтает посудину, будто масло из градусов хочет сбить, да с таким важным видом, можно подумать, лекарство какое-то новое изобретает. И три девушки носят те коктейли по кабинетам. А их же никто и не пьет. Русские люди непривычны тянуть спиртное через соломинку. Вон где тысячи на ветер летят, жалованье ведь идет персоналу». Предложил, в общем, закрыть эту аптеку, а побольше завозить в ресторан пива, а то зачастую бывает: спрашивают люди пива – нету, кончилось. Ну и – само собою – горчичницы на каждый стол.
Предложил с чистой душою, добра желая, а вышло недовольство, обида. Коктейльщик этот жалобу подал на меня директору за оскорбление личности. Отхватил за него выговор в приказе. Говорят мне: «Ничего ты не понимаешь: коктейль-холл – это мода, к нам ведь и иностранцы заходят». И насчет горчицы замяли вопрос. Кто-то видел в каком-то ресторане за границей, что сам официант из общей баночки капает горчицу на тарелки, значит – так нужно. «Да, – говорю, – иностранцы, бывает, в подтяжках за стол садятся в общественном месте, при дамах, так и эту моду нам у них перенять, что ли?» Ну, не доказал, осталось все по-прежнему… А когда работал я бригадиром тракторной бригады, так, бывало, дашь какое-нибудь изобретение – как вакуум-бачок переделать или комбайновую сцепку укрепить – сразу его подхватят, отпечатают и в районной газете, и в областной. Из наркомзема премии получал. По всему Советскому Союзу рассылали мои чертежи. А дело посложнее, чем с горчичницами… И тут я подумал про себя: эх, Никита, Никита! Не на свое, брат, производство ты попал…
– Первый раз подумали?
– Да нет. Пожалуй, не первый… Это было зимою, перед сессией Верховного Совета. Стало быть, больше года уже работал я по ресторанам. Всего пришлось повидать за это время… Ну, что ж мы сидим здесь? В вагон пойдем, отдыхать будете? Поздно уже, заговорил я вас… А вам-то чего не спится? Может, у вас свое есть наболевшее, а я все про себя рассказываю.
Что ответить этому блудному сыну, возвращающемуся домой, Никите Незваному, как видно, хорошему парию? Конечно, есть свое. Потому и не спится. Давно уже не спится…
– Ну, ну, рассказывайте…
– Москвы я не видел, – продолжает он после долгого молчания: – Где-то есть заводы, строительства всякие, люди другие – ничего я этого не видел. Прихожу домой утром, днем отсыпаюсь. В выходной заберешься компанией куда-нибудь в другой ресторан – что ж это все мы да мы подаем – а нам? Закажем того-сего, водки побольше – так день и сгорит, будто и не жил. В кино, в театр, правда, ходил с Зосей, ну, что ж – театр, там жизнь выдуманная, той жизни для души мало. Чудно, право, сделают на сцене будто снег идет, зрители аплодируют – красиво. А когда в лесу или поле идет снег – еще ведь красивее, а никто не хлопает… Читал я в газете про одного московского каменщика – построил в Москве больше сотни домов, орден ему дали и на многих домах сделали надпись: «Здесь участвовал в строительстве дома заслуженный мастер каменных дел такой-то, здесь он ставил свои рекорды по кладке кирпичей». А мои, думаю, рекорды где? На такой работе, как у меня сейчас, проживешь век, помрешь, и ничей кобель по тебе не взвоет…
Обиднее всего бывает, когда примешь заказ, крутишься весь вечер возле столика, бегаешь с подносом, подаешь, а за расчетом, смотришь, подзывают другого официанта. Он говорит: «Так не я же обслуживал. Ваш вон официант». Даже в лицо не примечают… Я не вытерпел как-то, сказал одному: «Вы, как чистильщик сапог, – на лица людей не смотрите. Тем хоть простительно, они но своей профессии больше на нижние конечности внимание обращают, а вы что же – трудно глаза вверх поднять?» Отмочил ему, а он оказался каким-то начальником из Министерства вкусовой промышленности, и мое замечание пришлось ему не по вкусу – позвал директора ресторана, стал ему выговаривать: какие, мол, у вас официанты дерзкие. Опять мне взыскание в приказе, уже не первое. Ну, потом еще были неприятности… Так что пришлось мне и там взять расчет.
Работал в закусочной: в кафе, в одном подвале. А уже надоело это мне: шницеля по-венски, джазы с плясунами, чаевые эти самые – аж рука горит, когда берешь, и хочется швырнуть обратно, а суешь по привычке в карман… С Зосей Николаевной начали мы скандалить – все допекает меня: «Почему Юрка больше денег носит домой? Отсылаешь куда-то? Семья, должно быть, есть на стороне, да скрываешь от меня?» А, будь ты неладна! Решил было уже домой ехать, да подумалось: а к кому же я поеду? И тут нету у меня родных, и там – никого… И все-таки, что ни говори, – Москва. Лестно мне, что живу в таком городе. Хоть и не часто приходилось по улицам гулять, но как выйдешь на Красную площадь, и дух захватит: вот она, столица! Тут где-то совсем рядом большая жизнь кипит, правительство заседает, послы к нам сюда приходят. С Ивана Грозного, с Петра Первого, с испокон ведется, что здесь все дороги перекрещиваются. И я по этим тропкам хожу…
Потом я опять поступил в большой ресторан первого разряда, при гостинице… А с Юркой я расстался давно – надоело ему за компанию со мной с места на место кочевать. И вот там встретил я одну землячку.
В те дни в Москве проходила сессия Верховного Совета. В нашей гостинице тоже разместили депутатов. Обедать и ужинать спускаются в наш ресторан. Смотрю – села за мой столик старая женщина в простой одежде, в платочке, по виду – с фабрики работница или колхозница… Меню читает так, что сразу заметно – не первый раз у нас обедает. Подошел к ней: «Вам чего, мамаша, прикажете подать?» – «Принеси мне, – говорит, – сынок, бифштекс, только не по-ганбургски, а по деревенски». – «Можно, – говорю, – сделаем. Но чудок подождать придется, минут пятнадцать». Донское словечко вырвалось… Она поглядела на меня пристально. «Чудок? А ты, парень, не с Дону?» – «С Дону», – говорю… «Ну, иди, заказывай, подожду».
Принес бифштекс, подаю. «Тебе, – говорит, – сынок, дюже некогда?» – «А что?» – «Да вот, кабы ты мне чаю принес туда, в квартиру, четыреста шестнадцатый номер. Боюсь в лифте спускаться, как пойдет вниз – душа от тела открывается». – «Это можно». – «Нездорова я, – говорит, – чевой-то сегодня, не пойду вечером театры смотреть, попью горячего и спать лягу». Поговорили мы немного, спросила она меня, из какой я станицы родом, я назвался, ее спросил, откуда она, – далеко не соседи. Колхозница, звеньевая. А в депутатах с последних выборов, с сорок шестого года.
Стучусь к ней вечером с чаем, а она в номере мебель передвигает по-своему, полы мокрой тряпкой вытирает. «Чего ж вы, – говорю, – горничную не позвали?» – «Да они уж утром тут прибирали… А я чего буду делать? Я дома, как занедужаю, так начинаю стирать либо хату белить – разомнешься, разломаешься, на ночь выпьешь стопочку чего-нибудь погорячее, оно и полегчает». Кончила уборку, стал я с подноса чашки снимать. «Ох, – говорит, – земляк, непривычна я, чтоб мне такие молодые казаки на стол собирали. Тебе оно и не личит. Садись вон на диван, я сама подам, чего нужно. Повечеряешь со мной?» Достала из шкафчика бутылку терновки, рыбца донского вяленого, сала домашнего. Неудобно отказываться. Присел. И давай она меня расспрашивать: где был в военные годы, воевал ли, да как воевал, в каком чине отслужился, какие награды имею. Дотошная старуха. Глаза черные, как паслен, и голова черная, ни одного седого волоска. А лет ей, пожалуй, под шестьдесят. Маленькая, худенькая. У меня мать была такая же маленькая, под мышки мне головой не доставала.
Доложил я ей про чин и про все. «Гвардии старший сержант, – говорю. – А воевал больше крупным калибром, артиллеристом был». Про награды рассказал – какие, за что. Похвалился. Лучше б не хвалился!..
Тут она меня и взяла в оборот – за то, что сменил крупный калибр на пивные бутылки, что бригаду свою бросил. «С твоими ли вязами, – говорит, – чай тут подавать? Не гвардеец ты, а дезертир. Прости, сынок, что ругаю, но я тебе хоть и не мать, а член правительства». – «Мамаша, – говорю, – в столицу захотелось. В Москве ведь не грех пожить». – «В столицу? А при какой такой важной должности состоишь ты здесь, что столица без тебя не обойдется?» Что ей ответить? «К нам, – говорю, – в официанты и инженер один из Смоленска затесался». – «Такой, видно, и инженер, как ты – хлебороб! Нанюхал, где жареным пахнет, а как его все добыть, чтобы было чего тут зажаривать – это его не касается»…
«Ну, а как же, – говорю, – будет при коммунизме, мамаша? И об этом надо подумать. Будут обедать люди в столовых, значит, кто-то будет и подавать им. А иначе как же – вот приехали вы в город, и не приютят вас и не покормят». – «Не знаю, – говорит, – сынок, как будет при коммунизме, как оно все устроится. Но думаю, что такого беспорядка не допустят, чтоб слабосильные девчата трактора крутили, а такие бугаи, как ты, вазочки с мороженым подавали. Лучше наоборот. Ведь на твоей шее, сынок, ободья можно гнуть – выдюжишь. Аж страшно смотреть, как ты те тоненькие вазочки берешь своими пальцами… Кто больше подымет, тот больше и понесет, – так, по-моему, будет… При коммунизме… Какое слово сказал? А много ли ты сейчас для коммунизма стараешься, что берешься о нем рассуждать?»
И начала мне рассказывать, как разорили немцы колхоз, где она работает, и как люди там за три мирных года опять отстроили все, что было до войны; как в первую весну после освобождения они одним «Универсалом» и коровами засеяли три четверти старой площади. «Чудо, – говорит, – было: машин, тягла вдесятеро меньше, а до старого посевного плана только на двадцать пять процентов не дотянули». Как детишки-подростки две нормы на коровах выпахивали; как бабы косами косили хлеб по полгектара в день, как по три тысячи снопов вязали. О других рассказывает, о себе – ничего. Но мне-то ясно: раз выбрали ее депутатом Верховного Совета, значит, она там больше всех потрудилась.
И посмотрел я на ее руки, маленькие, черные, как галочьи лапки, еще с лета загар не сошел, и на свою ручищу глянул, белую, с маникюром… И как подумал я – до чего трудно было нашим бабам в войну и сейчас еще как трудно, сколько работы они своими слабыми руками переделали – таким я сам себе сукиным сыном показался!..
А она меня пилит: «До Берлина дошел, на гитлеровой канцелярии расписался, теперь можно и на печку? Холодный ты вояка!» – «Да, – говорю, – слушай, мать, мне уже и самому это все надоело, как сухой ячмень беззубой кобыле». Пожаловался ей – как иной раз обидно бывает за то, что мало уважения к себе видишь от посетителей. «Сами виноваты, – говорит, – оттого и уважения мало, что чаевые берете да обсчитываете. Вот, – говорит, – при коммунизме официанты в милицию будут тянуть тех, кто на чай им сунет, – как за оскорбление личности». – «Да, – говорю, – при коммунизме, может, и милиции не будет?» – «Ну, доживем до него, увидим. А пока что – строить его нужно».
Пожаловался на сиротство свое… Но и тут она меня сразила. «Ты, – говорит, – матери лишился и молодой жены, пока воевал. А я вот, мать, осталась – трех сынов-орлов потеряла. Старик помер, сердцем болел, не перенес горя, а я живу с невесткой и внучкой… Да что же тебе колхоз, где ты вырос и работал много лет, – чужой?»
Вот так мы поговорили. Еще раза два вечером приходил я к ней. Потом закончилась сессия, проводил я ее на вокзал, передал привет тихому Дону. Уехала она, и подумал я ей вслед: хороших людей выбирают у нас в правительство…
С того времени совсем потерял я покой. Сны начали меня одолевать. Недавно такой хороший сон привиделся! Будто убираем мы хлеб. Степь донская, без конца-краю, солнце встает над дорогой, колея накатанная блестит, как вода под солнцем, прямо в лицо лучи бьют; ветер проснулся, сушит росу, а по обе стороны дороги – пшеница, высокая, густая – ящерица не пролезет. И будто косим мы ее – я на тракторе, Мишка Корниенко, комбайнер наш, – на комбайне. А бабы идут следом да ругают нас, аж дым встает, за потери, что много колосу в стерне бросаем… А что вы думаете – вот и хорошо. Видная работа. Бывало, полют бабы, бьют тяпками засохшие грудья и клянут нас на чем свет стоит. «А чтоб тебе руки поотмахало, кто здесь пахал и боронил! Чтоб тебя дети на старости лет хлебом кормили таким, как эти грудки!» А иной раз говорят: «Дай бог тебе здоровья дожить до ста лет, кто тут потрудился для нас». А кто и потрудился? Рулевые, да я, бригадир. Хоть ругают, хоть хвалят, а все – я. Ничто твое не пройдет незаметно…
А все-таки еще оставалась необорванная ниточка. Вроде как семьей обзавелся. Жена – не жена, ну – тянет к ней. Не решался бросить ее, пока не рассмотрел окончательно, что за подругу жизни мне подсудобили. Рассказали люди, как она в военное время от семи женихов с разных фронтов деньги по аттестатам получала. И даже один из этих женихов приехал. Вижу – шелка японские у нее появились. Откуда? Я на Восточном фронте не был, не привозил такого. Потом и его самого застал. Я – в дверь, он – в окно, со второго этажа. Э, так дело не пойдет! Убьется когда-нибудь человек! «Тряпичная, – говорю, – ты душа, вертихвостка – больше ничего»…
И вот решился – позавчера было дело – прямо из ресторана на вокзал. Расчет мне заранее приготовили… Последний вечер подавал – все колодки нацепил на грудь, так что люди совестились и подзывать меня к столику – отличий как у генерала, а борщи носит…
В три часа ночи, когда на улицах пусто и просторно, прошел по центру, по Дзержинке, по площади Свердлова, к Охотному, Кремль обогнул – попрощался с Москвой. Большие дела в столице делаются, да я – то с малыми целями туда прибился…
Ну там, куда еду, – генералом буду! Там целый фронт в моих руках. Дадут колхоз: обработай землю со своей бригадой, вспаши, посей, убери. Тысячи гектаров. Чем не фронт? И от того, как вспашешь и посеешь, зависит судьба многих людей. Каждый день на глазах твоих дело растет. Там успехи нашей жизни решаются! А в Москву с урожаем надо приезжать, на выставку, в Кремль за новым орденом, если заработаешь… Трактористов молодых буду учить… Хорошие были из трактористов бойцы. Главное дело – с техникой знакомы. Хоть пулемет ему дай, хоть миномет, хоть самоходную пушку – все быстро освоит. И в поле лагерем жить привычны. До крепких морозов, до снегу, бывало, пашем. Закаленный народ… А много нас, трактористов, комбайнеров. Больше миллиона, пожалуй, если посчитать по машинам. Колхозная гвардия.
Вот так и еду. Без разведки. Никому не писал, не телеграфировал. Я же не знаю, кто там сейчас председателем колхоза, кто у нас директором эмтээс. Но есть же кто-нибудь из знающих, как я работал? Ей-богу, чаще хвалили, чем ругали. Весь колхоз меня знает и помнит. Я-то многих не узнаю. Которые детишками были, за семь лет выросли, поженились, у самих теперь дети…
И чего мы тут стоим? Неужели мост сорвало? Хоть бы знать точно – когда тронемся. Тридцать километров осталось, да там еще до хутора двадцать. А можно и напростец выйти, прямо отсюда, минуя станцию, – много короче. Если бы в сапогах – пошел бы пешком. Как я проспал Харьков? Хотел выскочить на базар, сменять с кем-нибудь ботинки с калошами на сапоги.
Но станция, притихшая с того часа, как принят был последний поезд, оживает опять. Звонит за окном в аппаратной телеграф. Слышен разговор диспетчера с соседним разъездом. Впереди на путях замелькали какие-то огоньки. Из вокзала выходит, зевая и поеживаясь со сна, начальник нашего поезда, за ним дежурный, сигнальщики.
– А тут кто сидит? – строгим голосом спрашивает главный, наклоняясь к нам с фонарем. – Пассажиры? Прошу по вагонам. Едем!
В поезде и свечи не горят. Темнота и внутри и снаружи. Идем искать с помощью главного свой пятый вагон. В узком проходе между двумя составами ветер грубо толкает в грудь, как бревном, валит с ног.
– Ну, ветерок! – говорит главный, задыхаясь и оборачиваясь спиной вперед. – Вот ваш вагон. – Стучит ключом в железную стену под окном служебного отделения, где спят проводники. – Разбушевался. Такой быстро просушит землю. Назад поедем из Сочи – сеять уже будут здесь колхозники… с лисьим воротником, в сдвинутой на затылок шапке, неся в руках, чтобы не потерять их в вязкой грязи, калоши…
* * *
Утром – уже хорошо рассвело – поезд затормозил на станции, где надо было сходить моему спутнику. Короткая остановка, одна минута.
Никита Незванов, налегке, без чемодана, с одним лишь бумажным свертком в кармане, попрощался со мной и спрыгнул на землю. Поезд делал здесь поворот по крутой дуге, и мне долго было видно из окна и станцию и Никиту, как он шагал по проселку в распахнутой шубе с лисьим воротником, в сдвинутой на затылок шапке, неся в руках, чтобы не потерять их в вязкой грязи, калоши…
Навстречу ему в ясном розовеющем небе летели дикие гуси. Тучи рассеялись, обещая солнечный теплый день, горизонт был открыт, и они летели высоко-высоко, остерегаясь охотников. Никита останавливался, оборачивался, глядел им вслед.
Счастливого пути вам, беспокойные птицы, и тебе, Никита! Больших удач тебе, друг, на родном своем производстве!
…А себе чего пожелать? А мне, если уж покинул я свой колхоз и навсегда переменил «производство» – удачно ли, неудачно, не знаю, – тоже не забывать бы, чем пахнет земля весною, о чем шумит-рассказывает весенний ветер и поют ручьи в балках. Не только о победе солнца над тьмой и холодом – в это веришь всей душой. О неутомимом труде народа на этой старой земле, видевшей много событий и человеческого горя, поют они… Хватит ли когда-нибудь уменья и сил написать о подвигах нашего народа так, чтобы не стыдно было перед ним за то, что ушел с передовой линии и не пашешь, не засеваешь сейчас эту заждавшуюся счастья землю собственными руками?..
1947–1948