Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Валентин Овечкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
– С головою у нас не лагодится, – стал рассказывать невесело украинец, когда я попросил его объяснить подробнее, почему у них «дуже бедный колгосп».
– Как – с головою?
– Ну, по вашему сказать, – с председателем. Один был пьяница, другой такой, что все поглядывал за ворота, с директора птахокомбината его разжаловали, так ему, сердешному, не хотелось у нас робить! А зараз там такое – черт зна що! Митька Захарчук. Где ни хозяйновал, скрозь ему люди во все боки болячек сулят. А теперь еще нам его наделили. Хотели не принять – кто его знает как? Райком ручается: он, кажут, справится, будет лучше робить… Приняли, а сами зачали тикать во все стороны, бо бачим, что дела не будет. Туда зараз хорошего хозяина нужно, чтоб сумел обернуться. За десять лет ничего не нажили, ни животноводства нема, ни огорода, один хлеб и то – кило на трудодень. Чем жить?..
И продолжал:
– Сам знаю, что не годится шукать урожаю там, где не сеяли, и нелегко было нам с места рушать, но и дома сидеть – дело не указывает. Чего доброго дождешься?.. Нас этот Митька Захарчук, голова наш новый, прямо сбил с панталыку, все намерились тикать свет-заочи, бо мы ж его знаем, як облупленного, все его похождения. В «Червоном Жовтне» был – гамазею разорил. Там такая махина стояла, на пятьдесят тысяч пудов, рубленая, под цинком. Сничтожил! Из цинку цыбарок наделал, начал цыбарками торговать – подсобну отрасль открыл! А лес порезал на дрова для конторы. В «Пятыричци» променял дизель с огорода, которым капусту поливали, на легковой автомобиль. И на автомобиле не поездил, бо он без колес и без мотора, еще на десять тысяч ремонту треба, и капуста без поливу посохла. И у нас начал такие же штуки вытворять. Перед посевной банкет устроил для колхозников, чтоб отпраздновать первую борозду. Худобы не хватает в плуги запрягать, а он зарезал на тот банкет пару волов, самых сытых, такие были – за рога не достанешь! Вот тебе и хозяин! Не поправит он дела, а совсем разорит нас…
– И другого выхода нет, только – покинуть колхоз?
– А что сделаешь?.. Он, этот Митька Захарчук, я вам скажу, родом такой. У них и батько был с придурью и дед. Батько хату продал, чулочную машинку купил, ту, что чулки вяжет, думал гроши зароблять. Без хаты остался, и машинку баба на голове у него побила, бо она была такая, як Митькин автомобиль. А дед Захарчук, тот был трохи из плотников, и як задумал богатеть, то купил водяной млын и начал прироблять до него турбину, чтоб доразу и муку молола, и карусель крутила – девчат та парубков катать за плату, – пока нырял там в речке, все устанавливал турбину, зачепился в воде мотнею за корягу и утоп. Вся семья у них такая…
– Если вам, против вашего желания, навязали его в председатели, чего ж не жалуетесь? Надо писать в область, в Москву.
Украинец промолчал.
– Неписьменный он, – вздохнула, жалостливо поглядев на сгорбленную фигуру мужа, голубоглазая Настя, слушавшая наш разговор. – Обое мы такие. Я хоть трошки музюкаю по буквам, а он – никак… – И добавила: – Ты б, Грицько, рассказал человеку, как Митька хотел верблюдов за коней выменять.
Грицько махнул рукой.
– Да тут за целый день всего не расскажешь!.. Говорит: «Дайте мне командировку, поеду на Волгу за верблюдами. Это такая скотина, что як добре нагодувать ее раз, то две недели не ест и не пьет. Останется у нас лишний корм, продадим сено и поделим гроши на трудодни». Насилу сбили его гуртом. Говорим: «Куда же мы их поставим на зиму? Они в нашу конюшню не войдут». – «А мы, говорит, прорубаем в потолке над станками дырки, щоб горб як раз в ту дырку проходил…» Черт зна, що за человек! Сказать – дурной, так не дурной, а умные не такие…
– А почему, если уж тронулись вы с места, не поехать вам туда, куда плановые переселенцы едут: в Сибирь или на Дальний Восток? Получили бы пособие от государства, колхоз там помог бы вам.
– Нет, – ответил, покачав головой, украинец, – туда мы не поедем. Туда ехать, то надо насовсем, а мы так не рискуем. У нас дома и хата осталась… Думка была такая: поживем тут год або два, а там, может-таки, скинут Митьку Захарчука да налагодится дело – поедем обратно. Десять лет работали в колгоспе – как его кинуть?.. У нас там и усадьба хорошая, и речка близко. Родня вся там, моя и ее.
Простодушное детское лицо Насти затуманилось, когда речь зашла о покинутых родных местах. Она долго смотрела в ту сторону, откуда привез их поезд, потом глянула на горы, потупилась и заморгала глазами.
Один из пассажиров, сидевших с нами в ожидании дрезины, сказал, глядя на их багаж:
– И котов везут… Тетка, зачем котов везешь? Подсобное животноводство?
– Да кто его знает, что оно за место, куда мы едем, – ответила Настя. – Мы ж сроду еще никуда из дому не рушали. Может, там, в горах, мышей богато, або крыс, або… – Она отвернулась и заплакала.
Чем богаче край почвой, климатом, урожаями, как Кубань например, тем больше скопляется там таких бродячих «колхозников», без роду, без племени, начинающих уже понемногу забывать, откуда они впервые выехали.
Принимают их в колхозы довольно охотно и без особого разбора, даже там, где нет в действительности недостатка в рабочей силе. Бывает, в колхозе расшаталась трудовая дисциплина, отсюда и нехватка рабочих рук и затруднения с полевыми работами. Но вместо того чтобы заняться как следует укреплением дисциплины, руководители колхоза ищут выхода в приеме новых членов и нисколько, конечно, не поправляют этим дела, а только больше их расстраивают, потому что эти новые члены – «сезонники» дезорганизуют хозяйственные расчеты, превращают колхоз в проходной двор.
Есть еще и такие летуны, так называемые местные – в отличие от летунов «дальнего следования». Эти перебегают из колхоза в колхоз, даже не покидая родной хаты, – здесь же, в своей станице. Делают они это обычно в начале лета – не раньше и не позже, – когда можно уже почти безошибочно определить виды на урожай в каждом колхозе и когда еще не поздно, в случае перехода в другой колхоз, разработать там к концу года приличное количество трудодней. Захватила ли буря полосою землю колхоза, повредили ли посевы наводнение, град – такой ловкач быстро ориентируется, подает заявление с просьбой исключить его, определяет, где можно ожидать наилучшего урожая – в «Заре» или в «Победе», – и вступает туда. На следующий год обстановка меняется, похоже, что здесь с урожаем будет хуже, – он вступает в другой колхоз. Существующие правила приема и исключения из колхозов особых препятствий для таких перебежек не ставят.
…Есть у меня в одной кубанской станице старый знакомый, Леонтий Петрович Кривошапка, тоже плотник и столяр, как манычский «сибиряк» Гунькин. Колхозник он из тех, которых с самого начала не приходилось убеждать в преимуществах общественного труда. Вступил он в колхоз не колеблясь, честно работает одиннадцатый год, ни разу никуда из своей станицы не уезжал. Все, что видишь в колхозе, начиная от амбаров, коровников, конюшен и кончая беседками и арками в сквере у конторы правления, сделано если не целиком его руками, то не без его участия. Мастер он отличный, работает чисто, со вкусом, к ремеслу своему родовому, перешедшему от отца и деда, относится с почтением и от других требует того же. Я, наученный горьким опытом, бывая у него в мастерской, избегаю садиться на верстак. Он этого очень не любит, сердится не на шутку, и бывает, что держит в руках – фуганок ли, киянку, – тем и достает по спине неучтивого посетителя. «Куда прешься?! Соображаешь что-нибудь? Я на этом верстаке хлеб себе зарабатываю, а ты на него чем садишься? Пустота торичеллева!» Леонтий Петрович – старик грамотный и ввертывает иногда в разговоре, к месту и не к месту, подобные словечки, вычитанные в газетах, детских учебниках и других книжках, попадающихся ему в руки.
Я бываю у него часто, всякий раз, как приезжаю в их колхоз. С ним интересно поговорить. Иногда я проверяю в беседе с ним некоторые назревающие у меня темы, рассказываю ему о своих новых наблюдениях, сужу по его замечаниям, правильно ли я схватил существо вопроса.
Разговаривал я с ним и о колхозных летунах. Мне остается здесь только привести его слова. Он, пожалуй, выразил то, что думают и говорят по этому поводу многие честные колхозники.
– Я так считаю – это, должно быть, удальцы из тех, что поначалу громче всех кричали: «Паньщина! На коммунистов заставляете робить!» А теперь им колхозы понравились. Пожили, осмотрелись: эге, брат, это удобная штука! При нашей простоте. Хвалился, говоришь, тот Гунькин, что примут его? Всюду принимали, не отказывали? Правильно, примут, у нас еще не научились таких ершей на чистую воду выводить! Хапуны! Есть и у нас похожие на него. В прошлом году, в разгар уборки, двенадцать семей снялись и уехали. Хотели было не дать им хлеба по трудодням, задержать – куда там! Как наделали тарараму – в райком, в райисполком, к прокурору! И вот опять не закаялись, еще восемнадцать семей приняли: и саратовских, и из Чкаловский области, и с Украины. Не знаю, что с ними получится. Двое уже смылись – в Грузию поехали… Почему их много стало? Да потому, что узнали лазейку. Это же никакого труда не составляет. То начинай их сажать, сады эти, виноградники, жди, пока начнут родить, разводи скот, строй пруды, электростанции, а то вон, пожалуйста, все готовое. Только и хлопот – билет купить. Один поехал, испробовал, написал куму, свату, те другим подсоветовали – так, один по одному, это дело и развивается. Колхозы богатеют, и их, трутней, возле колхозов больше летает. По-моему, это самые отъявленные людишки. Присосалась на шею народа этакая вредная протоплазма и живет, сытая, пьяная, и нос в табаке… А есть, знаешь, и такие, как раньше говорили: без царя в голове. Если его не укрепить на одном месте – сиди работай, как все, не рыпайся никуда и семью не мучай, – так он до веку сам своей жизни не устроит… Надо бы уже как-то их прикоротить, кончать это безобразие. Нехорошо получается. Коренному колхознику обидно, а им – прибыльно. Вот он, обормот, поехал за длинными рублями, так надо бы так: приехал он туда, а там – не принимаем летунов! В другой колхоз сунулся, и там то же самое: не имеем права принимать. Погоняй-ка, парень, в те края, куда назначено переселение, там и обосновывайся. А нет – возвращайся обратно, откуда начинал циркулировать. Что тебя согнало оттуда? Засуха? Бери лопату, становись в ряд со всеми, копай пруды, каналы. Нынче всюду занялись люди строительством, в пустыни даже воду проводят. Такое время замечательное, а ты блукаешь по свету, как пес бездомный, нюхаешь, где жареным пахнет. Земля плохая? Ну что ж, и против этого средство имеется, научились уже и удобрять и подкармливать. Все в наших руках. Именно – в руках, а не в ногах. Это только про волков сказано, что их ноги кормят. А человека – руки. Вот и надо заставить их руками работать. А сделать это просто – запретить колхозам принимать перебежчиков, и все. Ежели не по плану – переселенцы, – не принимать! И прекратится, придется им где ни где пускать корни. Только чтоб строго-настрого всюду одинаковый закон и без нарушений – не принимать так не принимать!
С этим предложением Леонтия Петровича можно вполне согласиться, добавив лишь одно: в тех краях, где органы власти с легкой душой «снимают с учета» колхозников, отправляющихся «циркулировать» по стране, этим же самым органам, вместо такого немудреного занятия, следовало бы почаще заглядывать туда, где «с головою не лагодится», как в том колхозе, откуда уехал со своей жинкой Настей и котами «неписьменный» Грицько.
1940
Гуси летят
Конец марта. Темная южная ночь. Поезд Москва – Сочи стоит в придонской степи на маленькой станции, где скорым и не положено задерживаться, – что-то случилось на линии.
Черные, вспаханные осенью под зябь поля. Черное, в дождевых тучах небо. У станционных построек – черные, высокие, качающиеся силуэты деревьев. Лишь на крышах вагонов белеет привезенный с севера снег.
Еще днем поезд шел по заснеженным равнинам: мела вьюга, мороз разводил узоры на окнах вагона, а в вечерних сумерках, как-то незаметно, мы расстались с зимою. Потеплело, зачернело в полях, по морозным узорам на стеклах потекли дождевые струйки. И вот здесь, уже в южной степи, – застряли. Впереди весна бушевала вовсю, где-то полой водой не то сорвало мост, не то размыло насыпь. Нас обогнал по левой колее вспомогательный поезд с железнодорожными рабочими… Обогнал, прогудел вдали – и опять тишина вокруг степной станции. Только ветер, налетая на маленький живой островок в степи, свистит в голых ветках деревьев да звучно плещется крупный дождь в лужах на перроне.
Пассажиры, быстро уничтожив в вокзальном буфете все запасы пищи и питья, не рассчитанные на проходящие ночные поезда, расходятся по вагонам. Некоторое время в поезде, тихо стоящем у высокого перрона, уютно горит яркий электрический свет, затем электричество гаснет – поездная бригада экономит аккумуляторы, – зажигаются свечи. Паровоз будто уснул, машинисты не выглядывают из будки, под топкой не видно огня. И станционные рабочие, остукав колеса состава длинными молотками, и дежурный, повертевшись возле вагонов с фонарем, будто забыли о нашем поезде, ушли в вокзал, плотно, по-ночному притворив за собою все двери.
Глухо, безлюдно, темно на мокром перроне. Дождь то вдруг зачастит крупными весенними каплями из набежавшей тучи, смывая остатки снега с крыш вагонов, то утихнет. В такие минуты из-за станции, с наветренной стороны, из степи слышатся невнятные голоса, цокот колес, тихое ржанье усталых лошадей – где-то, застигнутый в пути непогодой и ночью, движется обоз.
Под длинным навесом пакгауза дождь не мочит. Приятно пройти по твердой сухой земле. Хотя под ногами не настоящая земля – асфальт. Земля, освободившаяся от снега, размытая теплым дождем, – вон там, за железной дорогой, в степи. Это от нее доносит ветер волнующие, манящие запахи чего-то родного, далекого, полузабытого.
Не все, вероятно, чуют весенними ночами этот древний запах земли, сбросившей снежные покровы; не всех он волнует. Что может источать ароматы на голой земле, в степи, где нет еще трав и цветов?.. Может быть, это только игра воображения, и ничем не пахнет перепластованная плугами, выветрившаяся на морозах мертвая почва, а просто волнует сама весна? Волнует человека, привыкшего много лет с тревогой и надеждой подстерегать ее рождение. Ведь каждый год от жизни ждешь лучшего. А для хлебороба новый год – не первое января, а первая борозда…
Мне не хочется уходить в душный вагон. Под навесом не холодно. Шальной порывистый ветер не знобит – ласкает, бодрит. Он дует с юга, из-за моря, из теплых стран. Такой теплый мартовский «моряк» здесь, в этих знакомых мне краях, бывает, и без дождя в день-два пожирает снег на полях, как саранча траву, превращает сугробы в глубоких балках в ревущие потоки. Это он накуролесил впереди на линии и остановил наш поезд, по всему видимо – надолго.
Красные глаза семафоров охраняют аварийную дорогу. Где-то в темной дали «просится» паровоз. Входной семафор загорается зеленым огнем. На полчаса станция оживает: выходят из вокзала рабочие в брезентовых непромокаемых плащах с капюшонами, «винцерадах», как называют их на юге; пробегает, лихо перепрыгивая лужи, проклиная темень и непогоду, дежурный куда-то в хвост нашего состава. На соседний путь принимается еще один поезд с севера… Но уже поздно, пассажиры спят. Лишь один из вновь прибывших, не обращая внимания на дождь, долго бродит по перрону, настойчиво дергает закрытую дверь буфета, пытается завязать разговор с телеграфисткой через двойное окно, спрашивает у всех проходящих железнодорожников: «Который час?» – и, наконец, исчезает в вокзале.
И опять – тишина, ветер и дождь – налётами…
Хожу под навесом, взад-вперед. Эхо отдает звуки шагов в дальнем конце пустого перрона… Нет, не эхо. Прислушиваюсь. Кто-то ходит там. Еще кому-то не спится этой ночью.
На середине пакгауза сближаемся. Из темноты выступает рослая плечистая фигура в зимнем пальто с меховым воротником, в меховой шапке. Фигура какого-то солидного представителя, едущего из Москвы на юг по важным служебным делам. Лица не видно.
– Гуляете? – заговаривает фигура. – Вот застряли мы. До утра, должно быть… Закурим? Махорочки купил в буфете. Спички есть?
А голос – не солидный, молодой.
– Ночка, а? Пахнет как. Земля растворилась. Полынком пахнет.
– Агроном, что ли? Да, вот чем пахнет земля: старой дикой полынью на нетронутых целинах. Как мог я, степняк, забыть ее горьковатый, крепкий, как затяжка зеленым самосадом, неистребимый ни морозами, ни дождями аромат?
– Эх, черт, два перегона осталось. Рукой подать. Хоть пешком иди.
– Куда вам?
– Станция Луговая, – отвечает пассажир. – Почти дома. А там двадцать километров влево по проселку, хутор Незванов… И фамилия моя – Незванов, – помолчав минуту, добавляет он. – Никита Незванов… И еду незваным гостем. Не писал туда. Ну, думаю… не прогонят…
Приятно встретить в такую неспокойную дорожную ночь человека, у которого, чувствуется с первых слов, тоже чего-то тревожно на душе.
– Хорошо! – распахнув шубу навстречу ветру и скинув шапку, говорит пассажир. – Бывало, проспишь ту ночь, когда Дон вскроется – наш хутор на Дону стоит, – и будто самого главного не увидел. Весны не увидел. Вроде как был на чьей-то свадьбе и невесту не посмотрел.
Низко-низко, кажется чуть не задевая макушки деревьев, пролетают над нами дикие гуси, спешат, перекликаются, гогочут так громко, что несколько минут за их криком не слышно собственного голоса. Мы смотрим вверх, но на черном небе их не увидишь, хотя бы они летели прямо над головой. Вероятно, и птицы сверху ничего не видят – все черно; темнота и тяжелые дождевые тучи прижали их к земле, только огни семафоров на большой железнодорожной магистрали помогают им находить дорогу ночью.
– Домой полетели, – говорит мой спутник. – Хорошо было в теплых краях, а домой тянет… Им туда домой, на север, а мне – туда…
Откуда же едет он на свой хутор Незванов, и кто он, какая его профессия? В наше время не бывает людей без профессии. По одежде он не похож на демобилизованного, во всяком случае, на недавно демобилизованного. Но под шубой звенят медали.
– Давно не были дома?
– Семь лет. С начала войны.
– Воевали?
– А как же… Что смотрите – не в таком виде возвращаюсь домой, как положено солдату? Не при полной форме? Это мне так случилось уехать из Москвы, что и на квартиру, где жил, не зашел. Во избежание лишнего скандалу. Все вещи там остались, и шинель с военным костюмом бросил.
– Поздновато возвращаетесь. Должно быть, и Курильских островов прихватили? Гарнизонную службу где-то несли?
– Какие там Курильские! Нет, на Восточном фронте не был. В сорок пятом демобилизовался из Германии. Закрутило меня, завертело, да не там, в другом месте… Эх, проспал Харьков: хотел всю эту амуницию загнать на толкучке, а попроще купить. Сапоги надо. Как пойду по грязи в ботинках? Машины в такую погоду не ходят. К нашему хутору нет шоссе. Не было, может, теперь вымостили.
Отсыревшая махорка плохо горит. Мы прикуриваем погасшие цигарки, и я разглядываю при свете спичек собеседника. Молодой парень, лет двадцати семи. Приятное, открытое, скуластое лицо. Темный чуб, растрепанный ветром. Большие сильные рабочие руки, кулак – кузнечная кувалда, лошадь оглушит. На ногтях – следы маникюра.
– Два года прожил – не видал, как солнце всходит. Соседи на работу идут, а я спать ложусь. Все не по-людски. Ну – вырвался… Старуха меня доконала. Землячка одна. Прямо, можно сказать, загнала в узкое место, ни взад, ни вперед…
Не пьян ли он? Похоже – нет. Если пьян, то не от вина, а от каких-то волнующих его чувств, которыми он явно хочет поделиться с кем-нибудь.
Дождь утих. Мы проходим на открытый перрон, где у двери вокзала есть скамеечка. Я сажусь, мой спутник принимает это как приглашение тоже сесть и продолжать беседу.
– Вы из какого вагона? – спрашивает он. – Из пятого? Вместе, значит, и ехали. Проводники наши теперь заперлись там и дрыхнут, не откроют. Или, – поднимает кулак, – покрепче постучим – услышат?.. Дежурный разбудит бригаду, не уедут без нас.
И до самого отправления поезда мы сидим на скамейке и парень рассказывает о себе: откуда едет, куда, зачем, что потерял было в жизни и чего ищет.
Тучи понемногу рассеиваются, поднимаются. Кое-где в черном небе, в разрывах туч показываются дрожащие от дождевых испарений звезды. Летят над нами гуси – огромные косяки, полчища диких гусей, – гортанно кричат, спешат к плавням, к лиманам, чтобы остаток ночи отдохнуть на большой воде в глухих, нежилых местах.
Теплый ветер качает деревья, осушает мокрые ветки, осушает разомлевшую землю в степи, где не сегодня завтра, чуть прогреет солнце, пойдут гулять тракторы с плугами и сеялками.
– В аккурат к севу приду домой, – говорит парень. – Я же был бригадиром тракторной бригады. Это мое дело – выезжать сейчас с вагончиком на место… За два-три дня, бывало, до начала работы выезжаем всем табором в степь, чтоб не прозевать момент, как станет зябь подсыхать. Будто артдивизион на походе, со своими тылами. Машины идут, гудят, аж земля дрожит, плуги, культиваторы тянем, красный вагон плывет по грязи за последним трактором, водовоз дед Стратон бычков погоняет, кухарка тетя Настя с черпаком идет, девчата-прицепщицы песни поют, и Бобик бежит следом, замыкающим. Был у меня Бобик, собачонка, дворняжка, все лето жил с нами в степи. Так его ребята выучили инструмент носить. Остановится трактор посреди выгона, что-то не ладится в моторе, тракторист кричит: «Бо-оби-ик! Напильник принеси личной, тот, что с деревянной ручкой». Ну, кто-нибудь сунет ему в зубы напильник – тащит. Донесения о выработке носил в эмтээс… А то как-то волк прибился к нам, старый, облезлый, должно быть, с жеребенком или с бараном уже не справиться, так он по мышам промышлял. Трактор пашет, разрывает плугом мышиные норы, мыши бегают по бороздам, а он их ловит и ест. Ходил, ходил за «сэтэзэ», потом за гусеничным «чэтэзэ» увязался. Сообразил: там четыре лемеха, а тут целых десять, шире захват, больше ему добычи. Даже звери к технике приспособились!
А я так и вовсе к ней привык. Я возле тракторов вырос. С детства только и слышу: «коробка скоростей», «компрессия», «задний мост». У меня старший брат работал на первом «фордзоне» в нашем хуторе, в машинном товариществе, разъездным механиком был при эмтээс. От него и я научился, на практике, без курсов. Шестнадцати лет сел на машину. А в армии я в кавалерию попал, в казачью дивизию. Сначала в эскадроне был бойцом, потом в дивизионную артиллерию перевели, на тягач, в последнее время был наводчиком.
А когда ранило меня и лежал я в госпитале, там познакомился я с одним старшиной, зенитчиком, – вместе и демобилизовались, – и уговорил он меня, этот старшина, Юрка Беспалов, ехать с ним в Саратов, в город, на чистую жизнь. «До каких пор, – говорит, – будешь в деревенской глуши протухать? Ни театра у вас там на хуторе, ни ресторана с музыкой, ни подработать – оторвать чего-нибудь «налево». Какая тебя там должность ждет? Восемь наград заслужил, всю Европу прошел и опять – старшим, куда пошлют, над четырьмя тракторами? Знаю, – говорит, – возил зерно из колхозов, когда в Союзтрансе работал, видел, как вашему брату, бригадирам, достается. Председатель колхоза ругается: «Мелко пашете, выведу комиссию, составлю акт». А директор грозится: «Оштрафую за перерасход горючего!» А агроном со своими правилами лезет. Начальников – десять, а ты один. А трактористы там сейчас небось – девки да детишки. И машина такая, что никакого доходу из нее не выжмешь, не подвезешь пассажиров, разве что воробей сядет на плуг, прокатается бесплатно. Бросай, – говорит, – Никита Петрович, это скучное занятие. Если ты техникой зараженный, так ее же в городе во сто раз больше. Куда хочешь поступишь: хоть на завод, хоть в гараж, я тебя шоферскому делу обучу. Одинокий человек, ни кола ни двора, что тебя к земле привязало?»
– Родных у вас нет на хуторе?
– Были… мать умерла, брат погиб на Крымском фронте. А жену мою в Германию угнали. Полгода всего пожили мы до войны. Детей не было. И не слыхать о ней. Должно быть, погибла где-то в лагере…
Подумал я, подумал – поехал с ним… А он, этот Юрка Беспалов, кем только не был: и шофером был, и фотографом, и официантом, и переплетчиком, и парикмахером. «Вот, – говорит, – еще у кого работенка не пыльная и доходная – у парикмахеров. Хоть землетрясение, хоть светопреставление, а борода растет, бриться людям надо. Заметил, когда освобождали мы города, кто первый свое предприятие открывает? Парикмахеры и сапожники». Ухо-парень!
На завод мы с ним не поступили – завод, говорит, от нас не уйдет, надо отдохнуть, осмотреться. Я как разобрался теперь, Юрке очень выгодно было иметь приятеля, как я. У него наград – одна медаль, а у меня – пять орденов и три медали. В паре со мною куда хочешь пройдешь.
Первое время мы барахло туда-сюда возили, оборот делали: «Почем в Киеве трикотаж?», «А в Таганроге в мухоморах не нуждаются?» – короче сказать, спекулировали. Потом Юрка встретил в Курске одного старого дружка, тот работал по общественному питанию, и переводили его как раз в Москву, тоже в трест столовых и ресторанов. Стал он уговаривать и нас ехать с ним. «Устрою, – говорит, – официантами в ресторан первого разряда». Юрка сразу загорелся. «Дело, – говорит, – знакомое. Кабы не война, да работал бы я до сих пор официантом – дом бы собственный уже построил тысяч за сто». Я посомневался было насчет квартиры – где мы там жить будем? «Чепуха! – говорит. – Мало ли в Москве вдовушек молодых с квартирами? Таким ребятам, да пропадать! Ну, первую ночь, может, в метро передремлем, а потом – устроимся». А я, надо сказать, с этим Юркой уже хлебнул веселой жизни. Деньги у нас не переводятся, водка в запасе, телефоны в блокноте записаны, вечером, если скучно, позвоним туда-сюда, теплая компания собирается. Привык – понравилось. Ну – в Москву так в Москву. Поехали!
– Но для вас-то работа в ресторане – дело незнакомое?
– Как сказать… Бегать между столиками с подносом – это мне не трудно. Я же казак, в коннице служил. Джигитовку делал. Стакан с водой на полном галопе, стоп в седле, на голове удерживал. И танцор к тому же… Вот только есть вредные людишки, самые, я считаю, опасные для официантов, это которые шарики из хлеба лепят за обедом от нечего делать и под ноги бросают. Наступил я на такой шарик, поскользнулся и загремел с подносом на пол. А заказу было на подносе – рублей на триста. В первый день осрамился. Ну, перешли с Юркой в другой ресторан. Дружок-то его в тресте по кадрам работал… А обращению с посетителями – этому нас научили на курсах, там же, при тресте: если с дамой сидит гражданин, то сначала даме надо подавать тарелку, ей же надо и меню показать, вроде как к ней за заказами обращаться, а за расчетом – к кавалеру. Опять же – как вежливо пьяного вывести. Маникюр навели нам на пальцах, чтоб посетителям приятно было видеть наши руки, когда кушанье подаешь… Наука, в общем, нехитрая. Полторы тысячи га выработать за сезон, в переводе на мягкую пахоту, труднее…
Казак я, да. Только в армии я красные лампасы носил, а тут нашили нам на штаны какие-то черные полоски, тоже вроде лампасов. Брюки черные, суконные, а полоски черные, атласные, даже не поймешь – к чему. Галстук бабочкой – никто таких не носит, кроме официантов. Какие-то меченые. И кто это выдумал такое отличие для работников общественного питания?
А с квартирами устроились мы, как и рассчитывал Юрка, через женский пол. Он прямо расписался с одной девушкой, в семью вошел, хорошая девушка, Лида, веселая, простая, на «Дукате» работала, и старики приятные, гостеприимные. А я снял угол у их знакомой, Зоей Николаевны, разведенной вдовы.
Ну, на чей другой характер – жить бы можно. Юрка все учил меня, как подрабатывать. Во-первых, говорит, от чаевых, если дают, не отказывайся, не будь дураком, по мелочи может много за день накапать. Во-вторых, если видишь, что кавалер форсит перед дамой и подвыпил изрядно – приписывай смело к счету десятки три-четыре – не будет проверять, посовестится. В-третьих… ну, да что вам все пересказывать. Дело, в общем, хлебное, соблазну много. Принесешь домой кучу денег – Зося Николаевна довольна, смеется, надевает лучший свой халатик, берет гитару, песни мои любимые играет. Как запоет: «Догорай, моя лучина», – душу вынимает. И такая она красивая, Зоська, в розовом халатике – за одну ее улыбку черт знает что бы сделал. А деньги шальные, таких денег и не жалко, забери их хоть все!.. Но недолго мы и в этом ресторане поработали…
– Что случилось? Опять неловкость какая-нибудь?
– Да ничего такого не случилось. Можно сказать – сам взноровился… Повадилась ходить туда одна компания, четыре человека, из вечера в вечер. Хотя, как сказать – вечер: уже три часа, к утру дело идет, закрываем ресторан, а они сидят. И все за моим столиком располагаются. У нас же, у официантов, столики в зале поделены, как между бригадирами участки на поле. Ну – всякие люди к твоим столикам присаживаются. Иного сразу поймешь – командировочный человек, директор завода или, может, директор эмтээс, приехал в Москву по делам, устал до чертиков. Москва – она шумная, людная. Забежал к нам пообедать и все на часы поглядывает, думки его где-то в другом месте – и вечером еще, видно, делов много предстоит. Значит, рекомендуешь ему: сто грамм, гражданин, больше не нужно, а то как бы под троллейбус не попали, и закуску предлагаешь – какая подешевле и поплотнее. Прямо на свой карман рассчитываешь, как если бы сам первый раз в Москву приехал, с честной зарплатой. Жалеешь человека.
А эта компания подобралась бывалая, их жалеть нечего. Сами спрашивают, что подороже: икорки зернистой, балычка, какого-нибудь эскалопа телячьего; водку пьют не простую, а старку, либо охотничью. Рублей пятьсот за ночь просаживают. И разговор ведут промеж собою такой, что можно догадаться – не свои деньги пропивают, а государственные. Только и слышно: «дал на лапу», «взял», «подкинул», «выписал с базы» – жулики, короче говоря, при каком-то торговом деле.
Один из них вроде как фронтовик бывший – в кителе без погон, колодочка у него засаленная, и цвета не разберешь, вспоминает иногда про Вену, про Бухарест – какие там блюда в ресторанах заказывал. Ну, разно люди и на фронте воевали. Мне не приходилось долго задерживаться за границей в городах. Когда брал их, там еще жареным не пахло, только смоленым.
Так вот этот, в кителе, начал как-то рассказывать, как его за границей послали куда-то квартирьером, и он не мог достать в селе сена для своей части и вообще плохо его там приняли местные жители, не покормили, что ли, и он взял большой лист бумаги и толстый карандаш и пошел по дворам записывать людей в колхоз. Если, говорит, не представите мне того-то и того-то – к вечеру все будете в колхозе. Ну, и тут будто бы население натащило ему и пирожков, и гусей жареных, и колбас, и вина, и сена дали – лишь бы в колхоз не записал. Рассказывает и смеется – хитер, мол, русский солдат!