355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Овечкин » Собрание сочинений. Том 1 » Текст книги (страница 4)
Собрание сочинений. Том 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:34

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"


Автор книги: Валентин Овечкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)

Когда уезжал от нас Павлов – пришел к нам в колхоз и говорит председателю: «Этой своей ошибки до смерти не забывай». И зовет деда: «Ну, иди сюда, дед Ошибка, попрощаемся». Так с тех пор и пошло – Дед Ошибка…

1935

Родня

Я вот скажу, что такое для меня колхоз. Тут у нас всё рассуждают: много хлеба на трудодень получаем, патефоны, велосипеды, мол, у каждого. Я не об этом, я о другом расскажу…

У меня сейчас самая большая семья в хуторе – с детьми семнадцать душ. Три сына женатых при мне, две дочки, внуки. Интересно получается. Сам иной раз диву даешься, как живем. Со стороны поглядеть – будто и не родня друг другу. У каждого свои трудодни, своя получка, купить ежели чего нужно – каждый за свои покупает. Дом-то этот строили сообща, в складчину. Собрались все, посоветовались: семья большая, а хата тесная, жить негде, – надо новый дом строить, чтобы каждому квартира была. Ну, и поставили, вишь, какие хоромы: шесть комнат, столовая, кухня. Старший сын, Федор, дал денег на постройку, Николай и меньший Яшка свою долю внесли. И девчата – тоже. Так и живем. Стол, конечно, совместный, мать готовит на всех, девчата помогают, когда бывают дома, а во всем остальном каждый располагает на свой заработок. Костюм новый справить, вещь какую-нибудь купить, в дом отдыха либо в Москву в отпуск с жинкой съездить – это уж как кому желательно. Вот девки мои поехали в прошлом году в город: одна меховую шубу себе купила там, а другой загорелось, в чем бы ни стало, на самолете полетать. Взяла билет, слетала аж в Ленинград. Ну, чего ты ей сделаешь? Ее труд, ее деньги – сама себе хозяйка.

Может, кому из отцов такие порядки не нравятся, но, по-моему, лучшего и не придумаешь. Большая тяжесть с моей души снята. Если кто скажет, что нехорошо этак, не по-родственному: между своими людьми, в одном доме, считать раздельно трудодни и деньги, – так я на это отвечу: великое спасибо колхозу за то, что учел он труд каждого человека и определил, чего стоит его труд.

Вот я тоже вырос в такой большой семье. Три брата нас было женатых при отце, две сестры. Не делились долго. Старик и слушать не хотел о разделе. Отцовщина наша была там, где сейчас правление колхоза помещается. Дом этот конфискован в тридцатом году – как кулацкий. Но это уж младший братец Марко вышел в кулаки, когда остался один, а при отце мы хотя и жили в достатке, но своим трудом обходились. Семья была двадцать две души. Считались мы в селе людьми богатыми, скота имели много, хлеба сеяли десятин тридцать, только богатству нашему никто не завидовал. Как-то у нас все безалаберно шло. От зерна амбары трещат, скота много продаем, а носим всё домотканое, и аршина ситцу, бывало, за год не купим в лавке – штаны из холста, такие ж и рубахи, и у баб все холщовое, и в будень и в праздник. Отец сам и овчины чинил на кожухи, и шапки шил сам, и сапоги тачал из товара домашней выделки. Сляпает сапог из сыромятины, по мокрому походишь, расползется мешком – не разберешь, где носок, где задник, кругом ровный. За зиму пары три такой обувки износишь, зато дешево, сапожнику не платить.

И работали бестолково. Не знали покою ни днем, ни ночью, с ног сбивались. В молотьбу отец от воскресенья до воскресенья никому и на час прилечь отдохнуть не позволял: «Зима, говорит, на то придет, зимою будете дрыхнуть». Всю ночь тарахтят веялки у нас на току. Только если со стороны послушать, – чудно как-то тарахтят, с перерывами. С вечера слышно, потом затихнет, еще немного потарахтят, потом опять не слышно. Заглянуть в то время на ток, когда тихо, – спим все, где кого захватило: детвора-погонычи, что оттягивали волоками полову к скирдам, верхом на лошадях спят; девчата – возле веялок, а старик на мешках храпит. Перемучаемся этак ночь, потом и днем ходим как вареные, вилы из рук валятся, где кто присел, там и заснул. А под конец выходит – люди уже озимь сеют, а мы все косим да молотим.

Плохо работали. Хуже нас никто землю не обрабатывал. Пахали кое-как, на два вершка, сеяли наволоком, лишь бы побольше захватить. Били на количество, аренды добавляли. На пахоте отец, бывало, только и следил за тем, чтоб «аккуратно» обчинали загоны – на плуг, на два через межу чужого прихватывали.

На такие штуки отец-покойник, не тем будь помянут, большой мастер был. Не туда его голова работала, чтобы дать порядок дома и на поле, участок получше обработать, сад, может, насадить, скота породистого добыть, а только – чтоб облапошить кого-нибудь, на чужбинку чем ни есть попользоваться.

По этим делам отцу больше всех под мысли пришелся младший сын Марко. Я старший был, а меня отец так не приближал к себе, как Марка. Я из дураков не выходил. Все – Алешка-дурак. Это за то, что не умел людей обманывать. А про среднего, Степана, и говорить нечего. Этот был у нас парень хлесткий, несдержанный на язык. Я, признаться, робел перед отцом, а Степка резал прямо: и за то, что работаешь, как проклятый, а ходишь в отрепьях, и за детей, что в школу не пускают, и за всякие проделки отцовы и Марковы, за которые стали уже нас звать в селе по-уличному – Хапуны.

Повезу я, бывало, на ссыпку пшеницу да подмешаю, как отец прикажет, в каждый мешок по мерке отходов, а там приемщик возьмет пробу не с верху, а со дна, щупом, и забракует. Идет вся пшеница по цене отходов по пятаку за пуд. Приезжаю домой, рассказываю, а Степан как вскинется: «Что, – на отца, – не все дураки на свете, есть и похитрее нас? Ловкачи! Рубли на пятаки менять!» Отец аж позеленеет. «Цыть, сукин сын! Молодой еще – батька попрекать! Кто ж вам виноват, что такие растяпы. Заставь дурака богу молиться! Кабы Марка послал, тот небось ссыпал бы за первый сорт». Степан не унимается: «Да, Марко ссыпал бы! Марко ваш может! Быков вон ссыпал на ярмарке за сто двадцать, а деньги куда девал? Гашка в чулок спрятала? (Гашка – Маркова жинка была). Так нам с Алексеем про то тоже надо бы знать. И наш труд есть в тех деньгах». Старик до Степки – с палкой. «Молчи, обормот! Ты на Марка не моги! Марко – хозяин. На вас доверь – за неделю размотаете. Быки! Вон где быки: крышу на конюшне перекрыли – раз, новый стан под бричкой – два. Заслепило тебе, не видишь?» Степан и палки не боится. «Крыша – двадцать рублей, это нам известно, стан – тридцать, а еще семьдесят где?..» Гнул Степан все на раздел.

Один Марко был утешением родительским. Не надо, бывало, учить его да приказывать – сам знает, что делать. Издохнет свинья – Марко разделает тушу, как резаную, и везет в город на базар. Обратно едет веселый, под хмельком: отец ему позволял и вином побаловаться – знал, что больше четвертака не пропьет, зато на деле не один целковый натянет, – хвалится: пошла за первый сорт! Все ему знакомые: и врачи те, что клеймо кладут, и колбасники, всех угощает, подарками задабривает… Послал его однажды отец к одному придурковатому мужику договориться насчет земли, взять у него на весну в аренду десятин несколько, так Марко споил там всех, заставил вместо аренды купчую за ту же цену подписать. Понятые руку приложили, а к чему – не разобрали спьяна. И нам это стало известно уже после раздела. Десять лет не оглашал Марко бумагу. Сеяли, все считали – аренда, оказалось – купленная. Вот какой был хват!

Звал его отец малой, а «малому» уже за тридцать перевалило, моложе меня всего на четыре года был. Наружностью – весь в отца. Мы со Степаном в мать вышли, черные, а он рыжий, кривоногий, морда красная, как кирпичом натертая, глаза запухшие, бесперечь моргает ими, – какая-то болезнь у него была в глазах: все, бывало, слезы вытирает, будто плачет. Так схожи они были с отцом мыслями своими, что понимали один другого с полуслова. Послушаешь иной раз их разговор, как они советуются между собой о каком-нибудь деле, – ничего не разберешь.

Сидят рядом, потупятся, отец бороду теребит, Марко глазами моргает, вытирает платочком слезы, и только и слышно: «Эге… Да и я так думал… Оно б то можно и тово, да как бы не тово…» – «Слышь, малой, – говорит отец, – ну, так как же? Убить? Жалко. Может, тово?.. Попробуем?» – «Да и я тоже так думаю, – отвечает Марко. – Залить ему пару бутылок да по ребрам его, по ребрам хорошенько, чтоб сигал. Эге?» – «Да, ну да, может, и тово… А не тово, тогда уж быть ему так…»

Мать сердится: «Ну, заджеркотали, турки! Всего делов – коня слепого продают, а таятся, будто человека собираются зарезать, прости господи!»

Так они вдвоем и правили. Отец больше по домашности, а Марко – поехать куда-нибудь, купить, продать. Меньшим братом был, должен был бы нас со Степаном уважать, а он, чуя за собой отцовскую руку, такую волю взял над нами! Стал прикрикивать, как на работников. Забежит иной раз на степь, где мы жили все лето, – я, Степан, Федька, сын мой, Степановы девчата, – как приказчик, на дрожках, плетка в руке. И то ему не так и это не так. Сено перестояло, мало скосили, рано выпрягаем. «Вы, говорит, мне тут пошевеливайтесь веселее! Чтоб к воскресенью все сено было в стогах». Степан как-то не вытерпел. «Тебе-е? – говорит. – Ах ты, шут гороховый! А этого тебе не желательно?» – да как хватит его по спине вилами, тот с дрожек и кувыркнулся. Что там было! Марковы дети – на Степана, мы с Федькой вступились за него – и нам попало. Бабы передрались. И такое случалось у нас не раз, а частенько…

Вот так и жили. Денег отец на руки никому не давал. «Хлеб жрете? – говорит. – Одежа, обувка есть? На что вам еще? На баловство?» Как раз была у нас такая жизнь, как вот некоторым нравится: несчитанное, немереное, неделенное. Степан пытался было кой-когда посчитаться – один скандал. Но чуяли мы с ним, что дела неладные. Куда-то же они деваются, эти деньги, что выручаем за хлеб, за скот?

Долго жили мы вместе. Федору моему уже двадцать лет было, когда поделились. Все-таки поделились. Когда уже всем стало невмоготу. Больше всех досталось Мотьке бедной, Степановой жинке. Загнали бабу в могилу…

Мотька была молодица такая, что по нынешним временам не знаю как бы ее и возвеличили за ее работу. Первой ударницей прославили бы. Собою была щупленькая, худенькая, но в работе – огонь! И на степи ворочала за троих и дома. На все руки была мастерица. Мы хоть зимою отсыпались вволю, а Мотька круглый год не знала отдыха. Все спят уже, и бабы спят, а она сидит чуть не до рассвета при каганце, шьет. Всю ораву одевала. Штаны, рубахи наши эти самые холщовые – все это ее работа была. Сама и пряла, и ткала, и шила. Но раз уже пошло у отца со Степаном разногласие, и невестка немила стала, ничем не могла ему угодить. Не так ступнула, не так повернулась, не так села. Отец и называл ее не иначе, как в насмешку, – модистка. «А где ж это наша модистка? Эй ты, модистка!», «Так – черт-те что, не молодица! – говорил он. – В чем только душа держится, кожа да кости, сказано – модистка! Гашка, вот это баба! Нашей породы, крестьянской. Мешок за хорошего мужика понесет». Гашка, Маркова жинка, была его любимая невестка. Ростом на голову выше Марка, пудов шесть весу – идет, земля под ней дрожит.

И так завелось между ними: Мотька и ткала холсты и шила, а кроить рубахи отец всегда звал соседку Семеновну, – пронырливая такая бабенка была: где ссора в семействе, туда и она свой нос сует. Достанет отец из сундука холсты, даже мать к этим делам не допускал, запрется с Семеновной в передней хате, подождет, покуда она выкроит рубахи, завернет остатки и опять прячет в сундук под замок.

Мотька от обиды все плакала втихомолку. Она такая безответная была. А Степан терпел, терпел, да однажды и не вытерпел. Вывел эту Семеновну из хаты, турнул ее в шею с порожков, а потом – до отца: «Что она у вас украла, Мотька, что не доверяете ей? – побелел как стена. – Как же можно жить так в семье – без доверия?» Отец расходился: «Кого учишь, сукин сын? Не украла, так могёт украсть!» И получилось у них так: отец ударил Степана палкой, а тот либо оборонялся, либо так уже обеспамятел – тоже толкнул отца… Потянул отец Степана в волость на расправу. Держали его там три дня в холодной, били. Вернулся домой страшный, лицо распухло, весь в синяках.

С тех пор еще хуже у нас стало. Зашла злоба такая, что ничем уж не утушишь. Моя баба и Мотька нашли ключ от Гашкиного сундука, – та обронила его где-то, – и сговорились между собой посмотреть, чего она там прячет. Выждали, покуда все вышли из хаты, открыли сундук, а там под старым Гашкиным приданым кашемировые полушалки, бумазея, сукна, ситцы в штуках – все то самое, на что отец никому в семье и копейки не давал.

Бабы так и ахнули. Вот оно где – и быки наши и пшеничка! На что Мотька тихая да смирная была, и та разъярилась. Побежала за топором, а моя стала выбрасывать все из сундука на пол. Посекли они топором на пороге все Гашкины обновы, запихали обратно в сундук, заперли на замок и ключ подкинули обратно на то ж место, где нашли. Гашка как заглянула в сундук, захворала от злости, два дня в постели пролежала. Догадалась она, конечно, чьих рук это дело, но отцу не пожаловалась: покупались эти кашемиры, должно быть, тайком и от старика. Стала вымещать нашим бабам кулаками. Как поймает где-нибудь Мотьку одну – за волосы ее и оземь. И мою бабу била. Ну, за баб, конечно, мы, мужики, вступались в драку. Редкий день обходился мирно. Как шум, крик на дворе, так соседи уже знают – Хапуновы дерутся.

Сойдемся, бывало, за обедом – четыре отца, четыре матери, дети взрослые, девки-невесты, всех двадцать две души – молчим, чертом один на другого исподлобья поглядываем, сопим только да жуем. За едой ругаться невыгодно: другие тем временем лучшие куски из чашки повытаскивают. А встанем из-за стола, помолимся, выйдем на двор и – пошли гоняться один за другим с граблями.

А воровать стали все поголовно, кто чего изловчится, – не зря опасался отец, что «могёт украсть». Малыши крали яйца на леденцы, бабы таскали лавочнику на дом масло, сало кусками, меняли на ленты, гребешки, парни крали пшеницу с току целыми мешками.

Наконец, дошло до того, что Гашка пустила про Мотьку слух, будто к ней, когда спала она одна в летней кухне, лазили в окно соседские парни. Набрехала, конечно. Куда там той бедной Мотьке до парней! Замучили бабу – еле ноги тягала. Но все же – брошено слово, так с языка на язык пошли сплетни по селу. Кто-то ворота нам дегтем вымазал за Мотьку, а может, сама же Гашка. Тут и Степан дал маху. Не разобравшись с делом, поверил и тоже Мотьку – за косу. Защитил бабу от напасти! И вот как-то вышел я ночью в конюшню задать корму лошадям, зажег фонарь, глянул перед собою – и шапка в гору полезла. Висит Мотька на вожжах, голова набок – захолонула уже. Вот что получилось…

Похоронили мы Мотьку. Степан кричал на могиле не своим голосом, рубаху на себе рвал. Тут уж и отец с Марком видят – дальше так жить невозможно, посоветовались между собой: «Ну что ж, малой, выходит – тово? Не миновать?» – «Да, ну да. И я так помыслил», – и объявили нам со Степаном раздел имущества…

Марко, как младший сын, остался на корню, с отцом. Нам со Степаном отделили по пять десятин земли с краю участка, на солончаках. На том месте у нас никогда хлеб не родил. Лучшая земля, чернозем, была ближе к селу – осталась за Марком. Из тягла дали Степану пару волов, один калека, давно уже не запрягался, на ногу не ступал, собирались его на бойню продать. Мне дали пару лошадей, самых что ни есть расподлюк выбрали. Одна подорванная, больная, другой тридцать лет, без зубов. Ну, из инвентаря кое-что дали: сеялку без ящика, ящик бричечный без колес, топор, лопату… Пожаловались было мы со Степаном в волость на неправый раздел, да Марко поперед нас ублаготворил там кого следует. Подтвердили…

Дальше жизнь наша пошла так. Марково хозяйство на отцовщине после раздела стало подниматься в гору, как опара на дрожжах. Земли прибыло, больше чем нам отрезал, – огласил купчую на ту, что считали арендой. Выждал с год для приличия и начал: молотилку с паровиком купил, еще земли добавил, лавку открыл. Ну, тут уже всем стало понятно. Соседи говорили: «Вот аж когда Марко Хапун жинкин чулок развязал!» Ясное дело: кашемиры да ситцы – то мелочь. Тыщи лежали где-то до поры до времени. Наши труды… Одна беда была Марку – рабочих рук стало не хватать в хозяйстве. Пришлось нанимать на наше место работников.

Были у нас еще две сестры, Варька и Феклушка. Этих Марко оставил при себе, на отцовщине, обещался выдать замуж, справить приданое. Варька ждала, ждала женихов, да и ушла в город, устроилась там где-то в прислуги. А Феклушку он чуть не до тридцати лет держал в девках, все искал таких сватов, чтоб поменьше приданого спросили, да и нашел подходящее место: богатая семья, не стыдно посвататься, и ни копейки приданого не потребовали, рады-радехоньки были, что хоть голую душу взяли. Их в селе сторонились все: больные были, от мала до велика, поганой болезнью…

Отец после раздела начал стареть как-то сразу на глазах. Стал задумываться. Должно быть, заскребло-таки его за душу. Нехорошо все же получилось. Как-никак не чужие, свои, кровные. Потянуло его подальше от людей, в одиночестве обдумать свою жизнь. Весною отвез его Марко в город, и пошел он оттуда пешком по святым местам. Вернулся осенью, уже в холода, худой, оборванный. Марко его сразу огорошил: «Негоже так, батя! Прошлялись рабочее время, а я за вас человека нанимал бахчу стеречь. Вы бы уж и в зиму – того… туда, где летом были, в лавру там какую, что ли…»

Помер старик не в почете. Пока была жива мать, кое-как еще доглядывала за ним, а остался один, туго пришлось доживать. Когда совсем ослаб и, бывало, по старческой немощи обпачкается либо за обедом чашку с борщом опрокинет, и по затылку от Гашки схватывал. Не слезет с печи – забудут и к столу позвать. Сам портки в речке стирал. Станет на бережку на четвереньках, а потом не разогнется и кличет ребятишек, чтоб вывели на сухое…

Мне на отделе не повезло. Лошади, те, что дали мне, в первый же год пали. Спрягались мы с соседом по корове. Жил у людей на квартире. Одно лето проболел я, не управился с прополкой – сорняк заглушил хлеб. Семена не вернул. Так уж я и не поднялся. Пошел по наймам, детей на поденщину стал посылать. До самой революции батраковал. Степан построил-таки себе хату, женился другой раз, взял за женой корову, лошадь. Пожил годов несколько, а потом подкосило и его. Настала засуха такая, что выгорело все на полях, как от пожару. Кору толкли, подмешивали в хлеб, желуди в лесах собирали. Степан в то лето не стал и косилку зря гонять по своим солончакам – не было ничего, одни будяки выросли. За зиму проел скотину, снасть, какую мог продать, а весною выпросил у соседа подводу, уложил на нее пожитки и подался в город. Хату его купил Марко для старшего сына за пять пудов ячменя. Чужие четыре давали, Марко по-свойски пуд накинул.

Степан перед отъездом пришел к брату за ячменем, набрал зерно в мешки, завязал… Марко стоит, глазами моргает, вытирает платочком слезы, будто плачет – жалко с братом расставаться. Степан отнес мешки за ворота на подводу, вернулся к нему – чего б сказать на прощанье? Да как плюнет ему в рожу – только и всего. Больше мы его и не видали. Работал он на рудниках, потом на завод поступил, в революцию – слыхать было – участвовал в Красной гвардии с сыновьями (два сына взрослых были у него к тому времени), – все трое погибли.

Вот что вышло из нашей семьи…

Когда Марка штрафовали по хлебозаготовкам в пятикратном размере, мои ребята с великим удовольствием помогали комсоду выгребать его пшеницу из амбаров. Меньшие, Николай и Яшка, эти только понаслышке знали про наше совместное житье с дедом и дядькой Марком, а старшой, Федор, – тот хорошо помнил, на своей шкуре все испытал. Он в гражданскую войну в партизанах был. Заскочил как-то с отрядом к дядьке. «Эх! – говорит. – Посчитаться бы с тобой! Пустить на дым все, что награбил ты нашим трудом! Ну, ладно, нехай подождет до поры. Оно нам еще пригодится».

В тридцатом году раскулачили Марка и выслали со всем семейством на Урал. Приходил ко мне прощаться, просил хлеба на дорогу. Плачет, слезы вытирает. Дал буханку. Черт с тобой, езжай да не ворочайся…

1938

Прасковья Максимовна

Приехал я в один район Краснодарского края с заданием редакции написать очерк о колхозных опытниках. Мне назвали в райкоме колхоз «Красные зори», где опытным участком и хатой-лабораторией заведовала Прасковья Максимовна Бондаренко. Туда я и направился.

Председатель колхоза, рассказывая о Бондаренко, хвалил ее, но как-то мялся, отводил глаза в сторону, заметно было – не от души хвалил.

– По урожайности никто в районе ее не опередил, это верно. Семьдесят центнеров кукурузы взяла. За клещевину краевую премию получила. Мы ей корову дали, в дом отдыха посылали в прошлом году.

– Значит, хорошо работает?

– Да. Вот только… Вы были в бригаде, говорили с народом?

– А что?

– Не любят ее некоторые колхозники. Сами не можем понять – почему очень много недовольных на нее.

Тут же, в кабинете председателя, сидел парторг колхоза.

– Это правильно, – подтвердил он. – Работает она интенсивно, но с людьми ладить не умеет.

– Зазналась?

– Да нет, вроде бы и не зазналась. Просто завелась там склока! Такие перетурбации в бригаде – не успеваем мирить их! Есть очень агрессивно настроенные против нее. Станешь говорить им об ее достижениях – слушать не хотят. Затуляют уши и уходят.

Я тоже «затулил» уши и ушел.

…Бондаренко – пожилая женщина, лет сорока, вдова, худощавая, смуглая и черноволосая, очень похожая на цыганку. Живет она одна – дочь учится в городе, в медицинском институте, сына в прошлом году призвали в Красную Армию. Несмотря на то, что Прасковья Максимовна все дни проводит в степи и редко бывает дома, в хате ее уютно и чисто убрано. Хата – старая, крестьянская, на две половины, с огромной русской печью в простенке, с маленькими подслеповатыми окнами, но с хорошей обстановкой. Посреди передней комнаты стоит круглый стол, покрытый белой скатертью, к столу придвинуты четыре стула. Над столом низко спущена электрическая лампочка под зеленым стеклянным абажуром. В углу этажерка с книгами. Над кроватью ковер. У другой стены мягкий диван. Лежанка русской печи, уродующая комнату, задернута кружевной занавеской. Такие же занавески на окнах. На полу домотканые дорожки. Сама Бондаренко одевается чисто и со вкусом. Когда я пришел к ней, она собиралась куда-то уходить. Одета она была в темно-синий шерстяной костюм, сшитый у хорошего портного. Вечером я видел ее в клубе в цыганской шелковой шали, яркой, цветастой, с длинной бахромой до земли.

Меня в беседе с Бондаренко прежде всего, конечно, интересовали причины «перетурбаций» и «агрессий» – изъясняясь пышным слогом парторга. Она тоже с этого начала:

– Вот о нас уже много писали. В районной газете каждый день: «Победы стахановки-опытницы Бондаренко», «Прасковья Максимовна едет на курорт», «Колхоз премирует лучших стахановцев» и все такое… Хвалили нас достаточно, даже слишком. Не так оно гладко все бывает, как может кому показаться. А вы лучше напишите о нас с другой стороны.

– Как с другой?

– О наших трудностях. Какая борьба у нас идет. Это правильно председатель говорит – не любят…

И стала рассказывать.

Рассказ ее, взволнованный, местами прерывавшийся даже слезами, я и передаю здесь.

– Говорите: не могут понять, почему такое отношение ко мне? Кабы хотели понять – поняли бы!.. Чего тут особенно придумывать? Конечно, не за что меня любить. Я же таки, верно, залила кой-кому за шкуру сала. Без этого в нашей работе не обойдешься.

Вот – далеко не ходить – весною было дело. Сеяли мы ячмень. Тракторист Петька Сорокин либо не выспался и дремал, либо нет у него способностей, вижу – никуда не годится сев. Не то чтобы огрехи бросал, но кривулял. Я говорю ему: «Так, Петро, дело не пойдет. Останавливай машину, не разрешаю сеять». Он взъерепенился: «И всегда ты, тетка Паранька, придираешься. Ну и скандальная же ты баба! На что тебе сдалась тут прямолинейность? Чтоб поглядеть было красиво? Что это – пропашные, культиваторы здесь пускать?» Я говорю: «Дурень ты! Разве прямолинейность для красоты нужна? Надо каждое семя так уложить в почву, чтоб одно другому не мешало, а ты кривуляешь: где сдвоишь рядки – там густо, а где разведешь – там пусто». Он не слушает, сеет. Я – до ихнего бригадира: «Давай другого тракториста». – «Нет другого, все в разгоне». Что делать? В правление, в МТС? Это пока добьешься толку, так и ячмень весь посеют. Надо, значит, самим меры принимать. Забежала наперед трактора, расставила руки, кричу: «Стой, бо все одно с этого места не сойду, хоть дави меня машиной!» Остановил Петька трактор, ругается, а девчата мои подошли сзади, взяли его за руки-ноги, как барина, сняли с сиденья, вынесли на межу и посадили в бурьян. «Гуляй тут, – говорят ему, – охолонь трошки, а к машине не лезь, не пустим». Бригадир видит такое происшествие, делать нечего, сел сам на трактор, посеял ячмень – пятнадцать гектаров. Посеял, действительно, слова не скажешь – как шнуром отбил каждый рядок, чего нам и хотелось.

Вот вам – один случай. А их много бывает. Я прямо скажу: если нам не поступать таким манером, так тут тебе наделают делов! И посеют так, что от земли своей откажешься, и урожайность смешают, и участки перепутают. У меня раз хотели было отнять участок, который мы три года удобряли, передать во вторую бригаду. Я – в район. Там говорят: «Ну что ж такого, хорошая земля и второй бригаде нужна». Я – письма в край. Нету ответа. Я тогда – на почту. «Вызывайте, говорю, по прямому проводу Москву, Михаила Ивановича Калинина». Наши перепугались: «Брось, Прасковья Максимовна, уладим как-нибудь». – «Да не как-нибудь, говорю, а отдайте нам ту землю, в которую мы столько труда вложили!» Ну, некуда им деваться – отдали…

Я знаю, как меня тут разрисовывают: «Черт, говорят, в юбке, а не баба». Ну что ж, ладно, нехай так. Не это обидно. Обидно, что плетут такое, чего сроду и не было. Тут, если вам рассказать все… Говорили про меня: «Она своих баб, которые с нею на опытном участке работают, окончательно затягала, запрещает им за целый день присесть отдохнуть, ей бы только плетку в руки – как жандарм!» А девчата мои смеются: «Какая неволя заставила бы нас с нею работать? Да сама-то она где – не с нами? Что ж, она разве богатырь какой?» Говорили, что учетчик нам за магарычи выработку приписывает, что за красивые глаза премии получаю. Всего не перечтешь. Ляпают со зла, кому чего в голову взбредет…

А за что злятся? Как вам сказать… Вот я привела вам пример, так это еще не все. Есть такие люди, что как будто ничего у нас с ними плохого и не было – ни за землю не грызлись, ни по работе столкновений не случалось, – а вот тоже не нравимся мы им.

Я начну прямо с нашего председателя Василия Федорыча. Конечно, лишнего тут говорить не приходится, чтоб там гонение какое-нибудь с его стороны было либо еще чего – этого нет. Человек он грамотный, читает постановления, знает, что бывает тем руководителям, которые палки в колеса стахановцам вставляют. Вроде бы даже идет навстречу – премии дает, в президиум всегда выдвигает, и все такое. Но только как-то оно у него получается не от чистого сердца. Как говорится, не по любви, а по расчету.

Мы ведь, стахановцы, народ беспокойный, сами вечно в заботе, в суете и другим покоя не даем. А он, Василь Федорыч, малость тяжеловат на подъем и страшно любит достижениями хвалиться. На каждом собрании: «Помните, говорит, какие были у нас бурьяны в тридцать втором году? Выше всадника! Что тогда распределяли мы по трудодням? Крохи. А сейчас – шесть килограммов! Чего нам еще надо?» И все в таком роде. Выходит: приехали до краю, дальше двигаться некуда, выпрягайте, хлопцы, коней и лягайте спочивать. Я ему на это отвечаю: «Как у тебя, Василь Федорыч, шея не заболит назад оглядываться? Тошно уж это слушать – о тридцать втором годе! Не по шесть килограммов – побольше дали бы, если б все одинаково боролись за урожайность». Опять-таки он и здесь не возражает. «Это правильно», – говорит. Хлопает в ладоши, а у самого лицо не дюже радостное. Вижу я его насквозь. Ему эти мои слова прямо как серпом по душе. Не даем человеку на лаврах поспать. И вот так у нас получается: председатель – глава всему колхозу, старший руководитель наш, а если не ладится что-нибудь в работе, станешь сомневаться, духом падать, – так неохота и идти к нему. Посочувствует, скажет: «Это правильно». Ну и все…

А с бригадиром что у нас вышло? Был у нас старый бригадир, Анисим Петрович Божков. С самого начала коллективизации работал, с двадцать девятого года. Выдвигалось уже предложение на общем собрании: начислять ему дополнительно за выслугу лет по двадцать пять соток с трудодня. А от нас, стахановцев, поступило другое предложение: начислять, если нужно, и пятьдесят соток, может, и благодарственную грамоту ему выдать, но с бригадирства снять.

За что мы на него так? Да просто видим – устарел наш Петрович, не столько годами, сколько делами своими, стал уже нам как гиря на ногах. Были тут зимою курсы повышения квалификации – ни одного дня не ходил. «Я, говорит, и так квалифицированный, вдоль и поперек. Могу вам без хаты-амбулатории анализ сделать каждому гектару и каждой кочке на гектаре, бо я об них за десять лет миллион раз днем и ночью спотыкался». Посылали его в Краснодар учиться – сбежал. Приехал туда, зашел в общежитие к курсантам, спросил у них расписание занятий, те рассказали: одиннадцать предметов – русский язык, математика, химия, ботаника и еще целая куча. «Одиннадцать предметов! Химика, ботаника! Так это ж, говорит, надо лошадиную голову иметь, чтоб все туда влезло!» Прямым сообщением обратно на вокзал, подождал вечернего поезда – и домой.

Вот такой он, Божков. Хозяин он, правда, неплохой был, заботливый, дневал и ночевал в бригаде, но что толку, если не хочет человек дальше своего носа смотреть? Стали мы на новый лад полеводство перестраивать, начали как следует за агротехнику браться и вот тут уже видим – нету у нас бригадира.

Говорю я как-то ему: «Мы, Анисим Петрович, заборонуем для опыта гектара три ячменя. Видал, какая на нем корка? Попробуем, что выйдет». Он испугался: «Что ты, Паранька, очумела? Сроду такого не слыхал, чтобы яровые весною скородили». – «А я, говорю, слыхала. И читала. Не бойся ничего, на свою ответственность беру». Заборонили – по два центнера на гектаре прибавки получили. В другой раз – рассеваем мы калийную соль по озимой пшенице, а он пришел на загон, поглядел, говорит: «Будет уж тебе, Паранька, снадобья свои сыпать. Тут земля и так жирная, не выстоит пшеница, поляжет». Девчата стали смеяться, он не поймет – чего. «Иди, говорю, Анисим Петрович, спать, не срамись тут». Он: «Чего, чего ты, Паранька?» – «Да, говорю, как же ты этого не знаешь? Калийная соль как раз для этого и употребляется – для укрепления стебля».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю