412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Овечкин » Собрание сочинений. Том 1 » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений. Том 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:34

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"


Автор книги: Валентин Овечкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Раз это лагерь, то и летописание будет лагерное, и странновато уличать летописца в том, что и карандаш у него лагерный. и тетрадка, да и в образе мыслей есть следы не всегда раскованного мышления, а наоборот, следы ненавистной, но реальной жизни. Говоря ритмикой И. В. Сталина, тут мы имеем два пути. Путь первый – выявить, в чем этот субъект с карандашом опасен и вреден лагерю, чем он этот лагерь разрушает, какие взрывные мысли внушил он в целом спокойному лагерному контингенту. И путь второй – в чем поведение этого подсудимого традиционно, законопослушно, где он проявил себя осмотрительным членом коллектива, осторожным лагерником – и заслуживает, следовательно, снисхождения. Рацеи эти вот к чему.

«Думал об этом Овечкин или нет, но, на мой взгляд, он был и остается самым осмотрительным из лучших очеркистов-деревенщиков», – неожиданно узнаем мы от Анатолия Стреляного. – «Даже солиднейший Иван Васильев иной раз не так тщательно заботится о конструктивности каждого своего слова, как это делал порывистый автор «Районных будней». Книга, кажется теперь, создавалась не только Овечкиным-писателем. но и Овечкиным-редактором. Это было образцовое братское содружество. Начиная работу в 1952 году, еще при жизни Сталина, они, писатель и редактор, молчаливо условились: книгу делаем не в стол, а для печати. Умный издатель должен будет сразу увидеть, что неприятностей она ему не причинит».

«И как сбалансирован положительный Мартынов! Он сталкивается со множеством безобразий, трудностей и проблем, но ни в одном случае не проходит мимо, во все вникает, все меняет к лучшему. Чего не может решить сам, о том пишет докладные и письма в область и в Москву…» «Писание докладных, особенно таких, которые касаются крупнейших вопросов внутренней политики, – неотъемлемая часть служебной деятельности Мартынова. Он хочет, чтобы и другие егозили».

Что верно, то верно: хочет, разбойник, кипит, подталкивает, учит этому – и не только Мартынов, «альтер эго» автора, а и прямо-таки лично Овечкин. Даже счет ведет удачам своего егозенья (или надо – егоженья?), ибо вон как пишет подлинному издателю (которому – вопреки прогнозу – причинил-таки неприятности) Твардовскому[1]1
  А. Т. Твардовский был снят с поста редактора «Нового мира» 11 августа 1954 г. В резолюции президиума правления СП отмечены в качестве причины снятия позиции редакции, «противоречащие указаниям партии, содержащимся в ее решениях… о журналах «Звезда» и «Ленинград».


[Закрыть]
.

«В общем-то весь цикл «Районные будни» составил 25 листов, и писал я его и печатал 4 года… И все разделы, между прочим, были написаны и опубликованы до принятия решений по поднятым в них вопросам». (Письмо от 1.1.1965 г.)

Вопросы-то эти «поднятые» повлияли, и благотворно, на жизнь миллионов работяг. Ибо касались хлеба насущного, заработка, самочувствия (юридического) вчерашнего полного, а сегодня на половину, на одну четверть (или сколько?) крепостного колхозника. Насчет категоричного – «У Мартынова нет ни одной ошибочной или спорной мысли. Он все понимает правильно и обо всем судит зрело» – то сам автор «Районных будней» насмешки будущего критика не разделяет и исповедуется другу-издателю, тому же «Трифонычу»:

«Злюсь, нервничаю по-прежнему – от сознания того, что, видимо, все же главного не сказал. Шуму очерки наделали много, но шум-то – литературный. Ось земная от этого ни на полградуса не сдвинулась[2]2
  А. Стреляный экологически предусмотрительно замечает в своей статье: «А и то сказать: как болтало бы ее, как трясло и швыряло бы туда-сюда, если б она могла сдвигаться от наших писаний!» Резон. Только Овечкин, в сущности, пишет о войне с крепостным правом.


[Закрыть]
. В колхозах все по-прежнему.

Все же как-то идеалистически решал я вопросы вытягивания отстающих колхозов. Есть гениальный секретарь райкома, есть гениальный председатель колхоза – дело пойдет на лад. Но откуда же набраться их – гениев? Нужны, видимо, такие организационные формы, при которых допустимо пребывание на руководящих постах и среднеспособных товарищей, не только гениев». (Письмо от 11.1.1953 г.)

Однако же – глядите! – и нас, вслед за автором юбилейной статьи, стянуло в колею полного уравнения Мартынова с Овечкиным! Типичная ошибка неполной средней школы, а как прилипчива, проклятая. Условимся втайне: давая разоблачителю Овечкина высказаться (гласность же!), сами-то все-таки будем хотя бы про себя повторять – «нет, ребята, все не так, автор «Районных будней» – одно, рупор его и положительный герой – иное».

«То, что Мартынов такой писатель, очень удобно: он придает книге конструктивность и тем спасает ее – ведь поднимаемые проблемы получают хотя бы литературное разрешение», – пишет Стреляный.

«Чтобы все истории и картины благополучно и правильно завершились, Овечкин следит сугубо. В книге нет ни одного безвыходного положения, ни одного не совсем проясненного пути решения, ни одной нотки сомнения, что все «думы народные» будут вот-вот услышаны и, стало быть, исполнятся. Не в этом ли заключалась основная работа над книгой, думается иной раз. Суровые начала – творчество, крик души, а благополучные концовки и «рессоры», которых все понимающие критики и братья писатели будут великодушно и для пользы дела не замечать тридцать лет, – работа».

Слава богу, спала с глаз пелена. А за великодушие – спасибо особое. Нет, не за наше мнимое великодушие, с каким мы, «братья писатели», поддерживали «розовый туман» овечкинских «сказочных концов» («можно было бы и улыбнуться той или иной из его хитростей», – пишет незлой критик).

Особая благодарность – за мягкость приговора. Выведенный на чистую воду сочинитель «Районных будней» сознательно, как выяснилось, губил в себе художника, чтобы «истину царям с улыбкой говорить». Он намеренно егозил путем не только сказок, но и подсказок. Да-да, это не наша напраслина, это А. Стреляного собственный каламбур:

«Районные будни» – это не только сказка, но и подсказка: делайте так, как у меня написано, как мой Мартынов, как превзошедший его умом и силой посланец Москвы Долгушин! Делайте, и все будет хорошо…

Смотрите: раз это делают в книге, раз это напечатано, значит, точно так же можете действовать и вы… Мартынова, который годами егозит, подает в обком и в Москву сигналы и «прожекты» и продолжает оставаться первым секретарем райкома, в жизни такого Мартынова не было, нет и неизвестно, когда он будет…

Сполна наделенный гордою волей (это уже прямо об Овечкине. – Ю. Ч.), ради этого он и пренебрегал славой художника, безупречно верного натуре: выдавал желаемое за действительное, сглаживал острые углы…

Как ответила действительность на уступки Овечкина, на это бережное к себе отношение? Она ответила черной неблагодарностью».

И поделом – не егози! Резал бы правду-матку, подсказывая «больше публике», как Ефим Дорош, – было бы не в пример крепче. Впрочем, финальное заключение все-таки в пользу книги «с розовым туманом» (юбилей же):

«Как ни странно, как это ни противоречит тому азбучному положению, что сила литературы именно в ее художественности, правдивости несущих те или иные идеи образов и картин, «Районные будни» все еще могут быть кому-то полезны и своими слабостями – тем людям полезны, которые ждут от писателей не только сказок, но и подсказок».

Ave, святое искусство, vale, высокая художественность!

Сообщив, что продразверстка продолжается, автор отпускает юбиляра с миром.

Господи, просьба двойная: 1) не введи нас во искушение, но 2) избави нас от лукавого. Не дай реагировать на этакую перестроечную трактовку, как А. Егоров в «ЛГ»: «Я пил из черепа отца». Обыкновенное святотатство, всего делов. Но и не унизь до смешной адвокатуры, ибо она жалка и корыстна: заслонишь собою – ан и медальку на грудь. Будоражит-то – что? Наследство. Моральный авторитет с набежавшими за тридцать лет процентами. Головы и ходят кругом, и даже нигилизм, ухмылки насчет того, не черепки ли в сундуках, – тоже ведь от мыслей о богатстве.

И чего тебе самому егозить, неужто Овечкина убудет? Что, у тебя некая монополия на правду? Ныне всякое говорить дозволено. Да и на что нам глаза-то открыли? Что Овечкин был партийцем и в очищении партии видел корень раскабаления села – какая ж это тайна? Или что из подлинного Борзова выкроил расторопного хозяйственника – чему дивиться, если на глазах современников из человека, придумавшего адскую шутку «ежовы рукавицы», вышел докладчик Двадцатого съезда?

Иное! Один утверждает – был «опрометчив, нетерпелив, несчастен», другой – ему отомстило поруганное художество, отравил «розовый туман». Дуэлей не будет, хватит. Хватит уже той «великосветской» дуэли, когда – государь оскорбляет, о Калиновке велит писать, вызвать его не могу, потому себе пулю в висок.

Отыщем и уважим правду, которая содержится – не может же не содержаться, народ-то истинно литературный! – и в самых ошеломляющих, непривычных страницах. Постараемся понять, почему так пишут, какие нынче чувства порождает многострадальная тень Овечкина.

Довлеет дневи злоба его. А всякому времени – его смелость. Своему ученику Лю Биньяню, ныне одному из знаменитейших писателей Китая, Овечкин писал: «Больше всего я ценю в человеке смелость». Уважим старинное право художника судиться тем судом, какой он сам над собой признает, и тем законом, какой он поставил себе.

Поегозим относительно смелости Овечкина: была ли она? откуда? как уживалась с трусостью времени? какую службу сослужила своему хозяину, буде находилась в нем?

Маленькая притча – для признания в позиции. Один сибиряк отвоевал, честно протянул солдатскую лямку, но этого ему было мало. Он мечтал, оказывается, лично застрелить Гитлера! Уже после войны нафантазировал историю о своем геройстве – и удивлял очень артистичной, «художественной» сказкой приезжих. Близкие срамили его, он мучился – но ничего поделать с собою не мог. Мир его знал победителем Гитлера, но ему была нужна иная смелость. Он стыдился и орал – «миль пардон, мадам». Такой мудрый рассказ Шукшина…

От Овечкина, кажется, требуют убить Гитлера.

III

Овечкин родился в том же городе, что и Чехов, в тот год, когда Чехов умер. Правда, родину, то есть образ защищаемой земли, сделал себе уже пожившим, отвоевавшим человеком: Среднерусскую возвышенность, Курск, Льгов. Никаких диалектных следов юга в его речи не было, никаких «Евхениев Онехиных», как и следов «цэпэша» в его письме: безупречная, староуниверситетская грамотность, хотя форменного образования – только четыре класса городского технического училища.

В революцию он «Ванька Жуков» – подмастерье сапожника. Любовался сшитыми самим собою сапогами едва ли не столько, сколько и шил их. «С 13-ти лет, в общем, я сам себя кормил, несмотря на обилие родственников». В приазовской деревне Ефремовне, куда его увезла сестра, на семнадцатом году жизни заведует избой-читальней, учительствует – уже лидер, сельский активист. В сентябре 1925 года комсомольцы Ефремовки создают в пустеющем имении Деркачева (постройки и 800 гектаров госфондовской земли) коммуну, председателем ее избран Валентин Овечкин.

До конца жизни те юношеские годы вольного хлебопашества видятся ему праведными, чистыми, достойнейшими.

«Если бы я не ударился в эту дурацкую литературу и вернулся в свою бывшую коммуну (сейчас – колхоз) хотя бы сразу после войны, и меня бы избрали там опять председателем – и наш колхоз сейчас ничем не уступал бы «Политотделу», – ревниво пишет он из Ташкента Твардовскому (8. IX. 1966). – … Когда меня выдвинули из коммуны на партийную работу, то оторвали от коммуны с мясом, и эта рана осталась у меня не зажившей на всю жизнь. Много лет тоска по коммуне спать не давала, бумажки, канцелярии всякие, столы, за которыми приходилось в этих канцеляриях штаны протирать, просто ненавидел, все это мне казалось каким-то эрзацем жизни, никому не нужным, и в первую очередь не нужным самим канцеляристам… Настоящая моя жизнь осталась там, в нашей коммуне: земля, посевы, работа на полях, рост хозяйства, строительство, новый общественный уклад, рост людей».

Это, считай, на смертном одре, когда обыкновенно уже не егозят. И поскольку нам тут тона реабилитации уже не миновать, то лучше уже напрямую.

Да, Овечкин сам был из родоначальников практической коллективизации, но не сталинской, а добровольной. И не чаяновской, нэповской, а все-таки идейной, коммунистической. В пору, когда еще и рубль был «не бумажный, настоящий», и план оставался таковым же, вырабатывался за обеденным общим столом при керосиновой лампе: как косим, где продаем, что купим. Это то народное коммунарство, что выдвинет даровитейших самородков-хозяев – Макара Посмитного, Акима Горшкова, отчасти Терентия Мальцева, каковых потом (подчас во зло им самим, иногда силком) делали ходячими доказательствами живучести колхозов: богатеет же Макар? собирает же хлеб Мальцев? значит, у вас только яровизации (организации, специализации или еще чего-то) не хватает. Но и Аким, и Макар, и Терентий были добровольцами, в основе «доколхозных» их колхозов и коммун лежал здравый крестьянский выбор. Валентин Овечкин никого не мог бы, да и не стал бы никогда силком затаскивать в свою коммуну! Ни один из «отцов-основателей» не был тем, за кого его выдавала андреевско-маленковская, потом и хрущевская сельхозпропаганда, и почти с каждым властям приходилось свариться! Аким Васильевич Горшков держал свой мещерский «Большевик» на промыслах, на метлах да древесном угле, а агитировали Акимом за травополье или за кукурузу. Мальцева, в отличие от Горшкова, в тюрьму не сажали, но он сам ложился на пашню, отстаивая срок сева. Посмитный – самый фольклорный, наверно, хозяин из той истолченной в сталинской ступе плеяды (кстати сказать, очень выпукло и выразительно описан в одной из книг А. Стреляного) – держал в Одессе продуктовые ларьки, пек хлебы, давил масло, то есть основал очень денежный «агропром» задолго до кристаллизации этого зыбкого слова… Овечкин – доброволец по стилю жизни, и сельское его начало было именно добровольческим. Отчего и тяга в «Районных буднях» – куда-то назад, в какие-то ушедшие золотые колхозные времена.

«Клеймёный, но не раб».

«Дон-Кихот», донкихотство» – слова эти уйдут с Овечкиным в среднеазиатское изгнание, как и фигурка каслинского литья. Насколько, задумаемся, это плохо – донкихотство не в красноземах Ламанчи, а на черных полях Льгова – Ольгова? «Дон-Кихот – благородный и умный человек, который весь, со всем жаром энергической души предался любимой идее… – читаем мы у Белинского. – Более всего бывают Дон-Кихотами люди с пламенным воображением, любящею душою, благородным сердцем, даже с сильною волею и с умом, но без рассудка и такта действительности».

– Защита, не отклоняйтесь! Прошу вас быть ближе к предмету гражданского иска.

Простите. Добровольность и самораспоряжение своей судьбой в ответ на обстоятельства смертные, трагические, не оставляющие, кажется, выхода для чести и незапятнанного достоинства – вот Овечкин.

Попробуем с сегодняшним, отрытым из-под слоя лжи социальным материалом осветить хотя бы три поступка Валентина Владимировича в моменты истории, когда, как говорилось когда-то, «все равно война…».

На Северном Кавказе осенью 1932 – зимой 1933 годов организуется массовый голод. То есть не прямо голод или геноцид, это не объявлялось, но организуются такие хлебозаготовки, какие непременно покосили бы (и покосили) тысячи тысяч. Овечкин в эту пору – секретарь Федоровского сельпартколлектива (1931), затем – заворг и член бюро Курганинского райкома партии на Кубани. Урожай 1932-го убран и отобран. Мало, взять все – семена и харчи! Пленум ЦК только что по инициативе товарища Сталина одобрил решения Политбюро по разгрому кулацких организаций (Северный Кавказ, Украина) и «жесткие меры к лжекоммунистам с партбилетом в кармане». Как раз та критика, когда в жертву приносятся тысячи сельских и районных партийцев, вчерашних мужиков и казаков, пытающихся не допустить народной трагедии. Юридически голод подкреплен Законом ЦИК и СНК СССР об охране социалистической собственности: с 7 августа 1932 года за унос сумки или кармана колхозного зерна выносится высшая мера наказания – расстрел, с заменой при смягчающих обстоятельствах лагерным сроком не ниже 10 лет. Амнистия по таким делам была запрещена, закон не отличал злостного расхитителя от укравшего горсть зерен в предсмертном состоянии. Непосредственным автором закона был Сталин, осуществлять заготовки на Украину был послан Молотов, на Северный Кавказ – Каганович. Вместе с Л. М. Кагановичем в его комиссии были: М. Ф. Шкирятов, глава ОГПУ Г. Г. Ягода, начальник политуправления Красной Армии Я. Б. Гамарник, А. В. Косарев, тогда генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ и член оргбюро ЦК партии, М. А. Чернов и Т. А. Юркин. В речи на пленуме в январе 1933 г. И. В. Сталин обвинил в неудачах хлебозаготовок не крестьян, нет: «ответственность падает целиком на коммунистов». Чуть позже, в мае 1933-го, в ответе писателю Шолохову, великий вождь вернулся, однако, к идее «саботажа» со стороны хлеборобов, к мотиву «войны» хлеборобов против рабочих и Красной Армии. «Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови), – этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели «тихую войну» с Советской властью. Войну на измор, дорогой тов. Шолохов».

На войне как на войне. В 1932 году средняя урожайность в колхозах выросла по сравнению с предыдущим годом на 0,5 процента и составила в среднем 6,8 центнера. На Северном Кавказе было собрано по 3,9 центнера с гектара. Однако же и в тридцать первом году было вывезено за рубеж громадное (по сравнению с собранным) количество хлеба (5,2 миллиона тонн!), и в 1932 году продажа зерна за границу продолжалась. Не традиционный русский экспорт, нет – трофеи. Вывоз в 1,8 миллиона тонн при валовом сборе 1932 года в 69,8 миллиона тонн – будто и немного, однако же был вывезен хлебный паек (спасение жизни!) минимум семи миллионов человек. Крестьян, потому что города, 40 миллионов горожан, продуктовые карточки имели.

Изобретены и введены в действие региональные, так сказать, репрессии. Станица, уличенная в «злостном саботаже», заносилась на черную доску. Это значило: немедленное прекращение государственной и кооперативной торговли в станице с вывозом всех наличных товаров, полное запрещение торговли колхозникам и единоличникам, прекращение кредитования и досрочное взыскание кредитов, проведение чистки «от чуждых и враждебных элементов», изъятие органами ОГПУ организаторов саботажа хлебозаготовок.

Оккупированная территория! По отношению к трем «чернодосочным» станицам – Полтавской, Медведовской и Урупской – применено поголовное выселение (вместе с партячейками, с активом, с колхозными передовиками) на Север. Выселено 45 тысяч человек, их дома заселены колхозниками с Севера и демобилизованными красноармейцами. Казачьи станицы лишались имен: Урупская стала Советской, Полтавская – Красноармейской… Дивизии Гамарника против «уважаемых хлеборобов», банды за рекой Лабой из бежавших от красноармейских цепей. Война.

Четвертого ноября 1932 года в постановлении «О ходе хлебозаготовок по районам Кубани» комиссия Кагановича потребовала «уничтожить сопротивление части сельских коммунистов, ставших фактическими проводниками саботажа». На черную доску занесены станицы Темиргоевская и Ново-Рождественская. (Всего таких обреченных, объявленных вне закона, за эту страшную зиму собралось 15 станиц. При среднем населении в пятнадцать тысяч душ – представляете Хиросиму?) В Темиргоевской исключены из партии комиссией Шкирятова 7 коммунистов – «проводники кулацкой политики», «агенты классового врага». Секретарем станпарткома вместо арестованного направлен Овечкин В. В., член бюро Курганинского РК ВКП(б). Станица под арестом, следующий шаг – поголовное выселение. Овечкин никогда так не был близок к местам, где уже маялась семья Твардовских.

В конце 1932 года Сталин беседует с секретарем ЦК КП(б) Украины Р. Тереховым, который докладывает о массовом голоде крестьян, и преподает всем образец психологии стойкого партийца в этой войне:

– Нам говорили, что вы, товарищ Терехов, хороший оратор, оказывается, вы хороший рассказчик – сочинили такую сказку о голоде, думали нас запугать, но – не выйдет! Не лучше ли вам оставить посты секретаря обкома и ЦК КП(б)У и пойти работать в Союз писателей: будете сказки писать, а дураки будут читать[3]3
  Правда, 1964, 26 мая.


[Закрыть]
.

В эту зиму в сорока верстах от Харькова умер голодной смертью мой дед, садовод Максим Васильевич. Мне шел четвертый год, и мать, уходя в очереди, боялась оставлять меня одного, могли украсть и съесть: людоедство в станице Пашковская под Краснодаром было обыденным явлением. Такие-то сказки.

Овечкин, начинающий писатель двадцати восьми лет, взял на себя ответственность за судьбы большой казачьей станицы, когда всякое помышление о противодействии Сталину, любое проявление сочувствия «саботажникам» было самоубийственно. Он уже через неделю вступил в преступный сговор с четырьмя председателями станичных колхозов, распорядился ночью секретно вывезти хлеб, уже оформленный в заготзерно и только из-за распутицы не вывезенный на станцию в Усть-Лабинск, и тайным путем раздавал его всю зиму ослабевшим семьям. В потайной столовой (черная доска, жизнь должна замереть!) готовили похлебку, развозили дистрофикам… Израсходовали десятки тысяч пудов, и любая ревизия, одно письмецо от обиженного станичника означали бы «вышку» секретарю станпарткома.

– Но никто не настучал! – с восторгом и удивлением вспоминал он об этом осенью шестидесятого[4]4
  «После всех ужасов, пережитых на черной доске, весною Темиргоевская получила краевое переходящее Красное знамя – за весенний сев» (В. Овечкин – А. Хомякову, письмо 1966 года). Раз знамя, значит, было кому работать, люди держались на ногах, могли копать поля (да-да, лопатами) и носить на плечах семена из Курганинской. Смерть прошла мимо.


[Закрыть]
.

– Защита, объясните суду, какое отношение излагаемое вами имеет к литературному вопросу? Вы говорите – «война». На чьей стороне стоял ваш подзащитный? Делит ли он вместе с упомянутыми вами Кагановичем, Шкирятовым, Сталиным и их соучастниками ответственность за последствия жестокой политики против крестьян, определенные вами как война?

Не мной – товарищем Сталиным… Я утверждаю, что Овечкин, став на время первым лицом (условно – Борзовым), проявил образцовую смелость. Он рисковал единственным, что у него было – собственной жизнью – ради спасения не знакомых ему прежде людей. В пьесе об Овечкине («Говори!», автор А. Буравский, поставлена недавно Московским театром им. Ермоловой) утверждается, что «альтер эго» Овечкина Мартынов, сделавшись первым, оказался практически такой же сволочью, как и Борзов. Значит, нравственность диктуется местом в иерархии. Человек будто бы меняется от того, какой трусости (послушания, готовности на все) от него требуют. Весь жизненный пример Овечкина говорит, что это неправда. Во всяком случае – не абсолютная, повсеместная правда. Объективно подзащитный был на стороне «уважаемых хлеборобов». Формально же – да, разумеется, он делит ответственность с Кагановичем, Молотовым и другими, пишет – «мы виноваты, местный партийный актив», почему, собственно, и привлечен к разбирательству пятьдесят три года спустя. Но делит нисколько не больше, чем дворянин Радищев – за крепостное право, богатый помещик Тургенев – за торговлю людьми, статский генерал Салтыков – за бюрократическое правление в России. Литераторы формируются из аномалий. Это так же верно, как то, что биология стоит на мутациях.

– Хорошо, продолжайте.

Добровольцем, просто даже штатским человеком, «по вольному найму», Овечкин прошел трагические полгода Отечественной войны – Керченский разгром. С 20 декабря 1941 по 8 июня 1942 года он был в штатной должности писателя редакции газеты Крымского фронта «Вперед, к победе!»[5]5
  До этого, 7 ноября 1941 года, письмо А. Михалевичу: «Все мои просьбы перед военкоматом не действуют – не требуется моя категория и должность… Но я все-таки нашел другой выход. Скоро все же уйду в армию. Уже живу в казарме, имею коня, обмундирование… Теперь уже уверен – скоро буду на фронте».


[Закрыть]
. Гражданский наблюдатель военных проявлений общества, разве что не в белой шляпе, а в кубанке с алым верхом. И не при курганной батарее, а на перешейке между двумя морями, Азовским и Черным, где на узине в шестнадцать километров, в чудовищной тесноте дивизий, лошадей, старых орудий, повозок, в обмотках на ногах и в трикотажных подшлемниках от обморожения, были сгружены две армии – целый фронт.

Конечно, и здесь бессмысленное мгновенное уничтожение 176 тысяч молодых (в основном) мужчин не готовилось заранее, а стало итогом системы отношений в обществе (и в частности – в армии), но судят «по делам их». Тайгуч, Ак-Монай, Аджи-Мушкай, 44-я армия, 51-я армия, воздушная армада Рихтгоффена, Еникале, танки немецкого прорыва и смертные четыре километра Босфора Киммерийского… Сейчас, спустя чуть ли не полвека, в Керчи, многолюдном городе, проживает на три тысячи человек меньше, чем погибло там в разгром 1942 года. В Хиросиме погибло сколько, 140 тысяч? Значит, на 36 тысяч меньше, если считать и наших пленных – из тех к миру вернулось немного. Но почему, почему, должен же быть ответ и на это?

Целью особого Крымского фронта было соединиться с сопротивляющимся Севастополем, отрезать – превосходящими силами – группировку Манштейна и через Перекоп выйти в тыл всей гитлеровской южной махине, предотвратив таким образом «дранг» на Кавказ, Сталинград, на Волгу. Ради этого можно было послать две армии!

Но в начале марта из Москвы прилетел Мехлис. Он был сталинский военачальник образца 1937 года: краткость приказа, Халхин-Гол в прошлом, трибунал для угрозы, расстрел на месте. Генерала Толбухина снял с поста начальника штаба фронта, уличив в создании оборонительных рубежей в глубине полуострова. Закапываются, трусы! Лезут в землю, предатели, когда фронт должен знать одно – «вперед, за Сталина, ура!». Вместо траншеи – вот «Боевая крымская», новая песня Сельвинского, армейский комиссар Мехлис сам слушал ее в Керчи пять раз подряд, приказал создать фронтовой семинар полковых запевал, приказал певцу Лапшину объездить все части, чтобы бойцы разучили с голоса, приказал отпечатать текст и разбросать листовки с самолетов над лесами горного Крыма, где – без разграбленных татарами продуктовых баз – гибли от голода партизаны. Автор песни Сельвинский был награжден наручными часами. Лично.

– Кровавая собака Мехлис…

Это у Валентина Владимировича было титулованием. Как бы ни сжат был рассказ, а – «тут нас вызвал на совещание кровавая собака Мехлис…» – титул произносился всегда полностью, без сокращений. «Маленьким Мехлисом» называл он редактора фронтовой газеты: самодура, «дундука», хама – и, в сущности, большого труса. После прорыва фронта он бежал первый, на глазах у всех.

Это он всегда считал чудом: перегруженный «Дуглас» с пьяными (именно так, он подчеркивал) летчиками дотянул до плавней Кубани и шлепнулся в камыши… Отыскав своего ретивого редактора, Овечкин попросил отчислить его. Почему? Ответил максимально, как позволяла дисциплина и война:

– Я не уважаю вас ни как коммуниста, ни как человека. Ну что, достаточно?

– Можете идти, – коротко ответил «маленький Мехлис».

Не только Гитлера – он Мехлиса не мог убить! Хотя попытки лично воздать «по заслугам» были. Генерал Петров, спасенный подводной лодкой, искал в Новороссийске адмирала Октябрьского – застрелить из пистолета за брошенных в Севастополе моряков. Мой отец погиб 19 февраля 1942 года: отвлекающий десант в Судаке был брошен без боеприпасов. В сорок четвертом у нас жил рядовой со знаками орденов на гимнастерке. В Керченскую трагедию командуя дивизионом, он видел, как один негодяй полковник отнял у пятерых раненых рыбачий ялик. Переплыв пролив на камере, этот орденоносец нашел полковника и стрелял в него. Потом штрафбат. Погиб при взятии Севастополя…

– Минутку! Вы опять уводите нас в сторону от литературы…

Никак нет. Эти жизненные факты – к тому, что первое крупное произведение Валентина Овечкина «С фронтовым приветом» есть всенародный разговор власть имущего (не «от имени и по поручению», не с голоса Верховного, а свой собственный) о том, кому принадлежит победа и как ею надо будет воспользоваться (до взятия Берлина было еще ого-го как далеко). Это мы вынесли невыносимое, мы прошли сквозь кромешный ад – и мы, значит, и должны жить меж собой иначе, мы не смеем повторять старых ошибок. Мы своих родичей-хлеборобов освободили, так как же теперь, опять их будет закабалять «дурак», который хуже «людоеда»?

«Почему немцы не распустили колхоз? Они же в листовках своих всегда агитировали против советской коллективизации… Никогда бы они не дали украинскому мужику земли… А пока, на период военного времени, им очень удобно было сохранить колхозную форму, как и раньше. Только все произведенное нами попадало не в колхозные амбары, а в Германию»[6]6
  Газета 51-й армии «Сын Отечества», 23. IX. 1943 г.


[Закрыть]
. Это публикация военного 1943-го, до главного постулата «Районных будней» – «Не для упрощения лишь хлебозаготовок создали мы колхозы, а для самих крестьян…» – еще девять лет, а «Фронтовой привет» стоит на середине пути.

– Какое отношение эта повесть имеет к вашему положению о личной смелости подзащитного?

А такое, что победу одержал Сталин – и делиться ею он не имел ни малейшего желания. Наши еще пробивались Восточной Пруссией, когда на восток пошли первые эшелоны – с сорванными погонами, в них-то и были Солженицын, и Копелев, и тысячи других, а потом пошла – сразу за Урал! – волна репатриированных: Верховный предостерегал от вольнодумств Колымою. И тогда многое понималось четче, совсем не так, как сегодня. Повесть «С фронтовым приветом», предложенная издательству в Киеве, понималась буквально так (перевод только исказит ярость рецензента):

«Писанина т. Овечкина явище, що лежiть по-за межами художньоi лiтератури. Це наскризь шкiдлива (вредная) и ворожа (вражеская) писанина, незалежно вiд намiрiв автора. Вона шiдляга заборонi (запрещению) i не може бути надрукована (напечатана)…»

Жена Радова, Софья Петровна, смеясь, вспоминала при Овечкине, что в это самое время он купал сыновей… в чемодане. Житье демобилизованного капитана в Киеве было нищенским: делал саночки и продавал на базаре, продал пайковую водку, чтобы сварить борща детям и отнести передачу в больницу опасно больной жене. Но ни слова в тексте повести не убрал, не изменил!..

– Ясно. Третья ваша «смелость» – конечно, «Районные будни»?

Нет. Существует книга… Двадцать два года – с 1946 по 1968 год – создавался уникальный «Роман в письмах», столь редкий в наш телефонный век. Переписка Твардовского и Овечкина! Для Валентина Владимировича «Трифоныч» несомненно был главным человеком, для Твардовского курский и ташкентский адресат – главным корреспондентом.

Роман в письмах? Кто помнит сарказм Твардовского, его иронию по поводу «эпистолярного жанра», не рискнет без оглядки так красиво именовать терпкую, всегда точную и деловую переписку двух твердых, чутких к фальши, насмешливых людей, у которых – при всей оторванности общения – всегда присутствовал некто третий. Им была литература: дело их, и страсть, и кислород, и смысл жизни, и неприятие лжи.

Этот третий заставляет Твардовского писать жесткие, нелицеприятные слова о драмах Овечкина (я, пишущий это, намеренно умалчиваю об этой всегдашней склонности…), но та же рука вовсе не из любезности шлет Овечкину радостные слова: «Вы – человек такой редкий среди литераторов – стоите у самой жизни с Вашим чутким ухом и зорким глазом, взыскательным умом и добрым сердцем!» Что говорить про Овечкина… Для него ниточка к «Трифонычу» и в России, и в Средней Азии была дороже, чем отрезанной роте – телефонный проводок. Членство в редколлегии «Нового мира» многие годы давало чувство причастности к общественным сдвигам времени. А из-за натуры и работы Овечкина сам талант огромного поэта напрямую столкнулся с сельскими буднями, с реальностями многострадальной деревни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю