Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Валентин Овечкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
У романа своя фабула, синусоида: от живого, горячего начала («Работа безусловно интересная, ценная. Будем печатать», – весь сказ о «Районных буднях»!) до жизненного праздника, поездки вдвоем на Смоленщину, когда время гонит кислород, все полны надежд, Никита Сергеевич полон сил и решительности… А потом – снятие Твардовского (первое, в 1954 г.) как сигнал, что Хрущев отнюдь не прост, не однозначен… И превращение – с краешка 50-х – «Нового мира» в журнал небывалой литературы, в орган преображения общества. В муках и поражениях, каждой книжкой обдирая бока, пролеживая в цензурах по три-четыре месяца, «Новый мир» опережал время – и спасал нашу с вами честь. Все это в переписке – до печальных прощальных писем, до телеграммы сына: «Сегодня 27 (января, 1968 г.) скоропостижно скончался Валентин Владимирович Овечкин».
Но вот что заметят потом, после: Твардовскому плохо – и просьбы приехать «хоть душу отвести, а то очень уж тяжко» (это когда снимали в первый раз), Твардовскому скверно на душе – и он срывает зло, язвит, насмешничает, ёрничает, словно вымещает на надежном приятеле и боль от травли, и предчувствие конца.
«Мне очень трудно, – письмо в Ташкент 22 марта 1966 г., – исчерпывающим образом отвечать на твои очень хорошие письма, носящие все же характер подробного вопросника к имеющему быть отчету о проделанной журналом работе за определенный период. Твой интерес понятен и ценен для нас, но это слишком большая нагрузка – всю нашу каждодневную «круговерть – то ли жизнь, то ли смерть» представить всякий раз в связанном виде…»
После такого – что? – горшок об горшок? Да и за что? И кому – подранку, инфарктнику, изгою? Нет! В том и штука, что – нет, просто тому, ровно, давно и неутомимо идущему, которому хоть матюки шли – все топает, хоть проколи его издевкой – оглянется и идет. Тошно, сил больше нет! Пишешь и пишешь, а оно все так же, и злость твоя незаметным образом перекидывается на своего, твердящего со святостью провинциала все одно и то же, одно и то же.
«По своим бьешь». И не больше. Хоть бы обложил издалека…
Не знаю, как назвать этот род смелости (выдержкой? снисходительностью? мужеством?), когда ты для своих должен служить и в час жалобы, и в слабый момент отчаянья, когда все уже трын-трава, и моральные тормоза отказывают. Люди, человеки… Да, но талантливые какие! Ведь «архангельского мужика» буквально из ничего, из озонного воздуха соткать и пустить его по перекресткам перестройки – что это вам, баран начхал? Купцов и кавалеристов выдумать – легко ли? Да и пьеска. «Говори», мол, а говорить-то давно не умеем, или поклоны бьем, или желчью, кислотой… А направляющий на то и направляющий, чтобы было на ком сорвать отчаянье, безнадёгу и азарт.
– Э-эй, вы там, куда вас черти несут, выслуживаетесь все. Да свалитесь же в холодок, вы нас дразните, мучите, что ли, э-эй…
Учитель! Стой, вон дерево, тень, всю душу вымотало…
«Учитель! Перед именем твоим…»
Ноябрь 1988 г.
Ю.Черниченко
Рассказы и очерки
Глубокая борозда
Обмерили новоселы наскоро шагами хозяйство свое скудное, перемерили и новую, отмеренную им землю. Словно ожил муравейник в лощине на берегу Серебрянки. С утра до ночи трудятся новоселы, устраивают свое жилье.
Дружно работают, один другому помогают.
Бревно за бревном, вырастают домишки новоселов – курники против огромных домин богатых соседей с хуторов Боголюбского и Сердюковского.
По вечерам лощина оглашается задорными комсомольскими песнями павловской молодежи. До полночи звучат песни, не дают старикам уснуть. А у соседей – тихо. Угрюмо молчат старые хутора, как будто притаились, готовясь наброситься на незваных гостей. И молодежь с хуторов к новоселам не ходит, при встрече поглядывает косо, хмуро.
С насмешкой смотрят хуторяне на павловцев.
– Смотри, хозяева нашлись! На весь коллектив три клячи да полторы пары быков. Пасли бы скотину – спокойнее было бы и сподручнее, так нет, тоже туда, в хозяева лезут! Не таким беднякам хозяйство вести.
Когда узнали, что павловцы коллективно работать хотят, товарищество организовали, – еще больше злиться стали.
– Коммунию строят; за чубы тянут людей. Посмотрим, как через год разбегаться будут. Голопузая компания.
Долго горевал кулак Егор Кузьмич за землицей, а потом, как узнал, что у павловцев всего три лошади, кое-что смекнул и успокоился.
– Один черт, пахать им нечем будет. Заарендую года на три, попользуюсь еще!
А рыковцы (так товарищество называлось) не унывали, делали свое дело, а на соседей и внимания не обращали. Решили комсомольца Андрюшу в город послать, похлопотать о тракторе.
Съездил Андрей и привез радостную весть: трактор будет, да еще на четыре года в рассрочку, и тракториста берутся на курсах выучить. Одним словом – дело на мази. Месяца через полтора уже пахать машиной будем.
Радуются рыковцы, не верится им, что у них, бедноты безлошадной, трактор будет. А больше всех радуется Андрей. Он ведь сколотил коллектив, он, бегая, мужиков агитировал, он и за трактор первый стал нажимать.
В воскресенье собрались рыковцы решать, кого на курсы отправить, и решили послать Андрея.
– Гляди, Андрей, хорошенько учись, чтоб не осрамиться нам с машиной. Вишь, как кулачье над нами насмехается. Доказать им надо!
– Докажем!
А вечером, когда все старики сидели на завалинке у Андреевой избы, пришел нежданный гость, Кузьмич. Пришел как добрый сосед, посидел, табачком угостил, о хозяйстве поговорил и, когда уже поднялся уходить, вскользь, как бы вспомнив, спросил:
– Земельку мне ту, что за куриловской дорогой, не сдадите годика на три? Земля там крепкая, пахать-то вам ее нечем.
Мужики покачали головами.
– Нет, сдавать не думаем… Сами вспашем.
– А чем пахать-то будете? За ту землю с голыми руками не берись.
– А трактор на что? Трактором вспашем.
– Трактором? А где ж он у вас?
– Будет!
– Ну, это еще дело далекое. Вилами писано…
– Тогда посмотрим – вилами или нет, а землю, брат, не сдадим.
– Через полтора месяца пахать начнем, – вставил Андрей.
– Ну что ж, дело ваше! А то сдали бы лучше? Верней бы дело было! Трактор-то ведь штука не надежная: трынь-брынь – и стал. Наплачешься с ним.
– Ничего, Кузьмич. Наша машина – наша забота. Тебя не позовем с ней возиться.
* * *
Кончился трудовой день. Нестерпимая жара сменилась вечерней прохладой, потянуло свежим ветерком. Рыковский муравейник кончал работу, готовились ужинать и отдыхать. И вот ребятишки, второй день уже выглядывавшие Андрея с бугра, отчаянно завопили: «Едет, едет!»
Прислушались. Из-за бугра ясно доносилось ровное пыхтение мотора.
– Едет!
Через минуту стало видно и трактор. Быстро бежал он по уклону, таща за собою плуг. Все, от мала до велика, собрались у андреевских ворот.
Разгоряченный стальной конь, мощно гудя, вбежал во двор, круто повернулся и стал. С него слез грязный, запачканный в масле Андрей и сияющими глазами обвел собравшихся. Все кричали, шумели, наперебой расспрашивали, говорили.
Молодежь и старики, как мухи мед, облепили машину, заглядывая и сверху, и снизу, и с боков.
Андрей присел к старикам, угостил городскими папиросами.
Кузьмич степенно поглаживал бороду.
– Да, трактор – машина неплохая, только у нас он не идет. В Америке дело другое – там керосин нипочем. А у нас один керосин заест – расход большой. Лошадьми помаленьку, не спеша, пошел и пошел, а этот черт, как станет чего, ну и стой. Простоит день, да другой, да третий, вот тебе и скорость твоя. Да еще в горячее время, когда день год кормит. Всякая машина-то ведь каприз имеет. В Америке – дело другое, там народ грамотный, образованный, а у нас – головы соломой набиты. Мы еще в косилках с трудом разбираемся, а то трактор нам дай. Головы-то у нас ведь не американские.
Взорвало Андрея:
– А у тебя, Кузьмич, голова американская?!
– К чему это ты, парень? – удивленно глянул тот.
– А к тому! Как же ты думал, когда с Матюшкой Морозом хотел трактор брать?
– Кто, я? Трактор?
– Да, ты. Думаешь, не знаю? В союзе говорили, Егор Фролов с Морозовым приезжали, трактор хотели взять. Сулили все сразу наличными заплатить, да только не дали вам. Для голодранцев трактора берегут. Что на это скажешь, Кузьмич? А?
Кузьмич густо покраснел и не находил слов для ответа, плюнул и пошел прочь. Дружным хохотом проводили его рыковцы.
– Вот так мериканец! Хитрый, черт!
* * *
Семен Прохорыч, кулак боголюбовский, подошел к трактору, щелкнул пальцем о звонкий бак и обернулся к Андрею:
– За куриловской дорогой когти обломает.
– Когти, говоришь?
– Пахать вам ту землю до самой зимы, – с ехидным смешком сказал Семен Прохорыч.
– До зимы? Через две недели всю переверну.
– Больно горяч ты, парень, не берись ту землю за две недели пахать, легче на поворотах!
Разобрало Андрюху.
– Спорить давай!
– Чего спорить! И так знаю, что не вспашешь. Сорок десятин целины – дело не малое.
– Ну, так смотри ж, коли не вспашу!
– Ладно, ладно, посмотрим!
Ушли хуторяне. Архипыч, один из стариков рыковцев, заметил Андрею:
– Погорячился ты малость, Андрюха. Земля-то ведь тяжелая, коренистая.
– Коли сказал вспашу – значит, так и будет.
Рано, до зари, Андрей выезжал в поле, поздно ночью будил боголюбовцев, возвращаясь домой.
Машина работала хорошо. Чутко прислушивался к ней Андрей, стараясь уловить малейшие перебои и вовремя исправить работу мотора. Вспашка была отличная. Безукоризненно переворачивал плуг пласт за пластом залежавшейся, коренистой земли.
Каждый день приходили с соседних полей мужики поглядеть на работу трактора. Приходили, подолгу глядели, качали головами, удивлялись, мерили пальцами глубину борозды, любуясь работой стального коня. День за днем уменьшался сорокадесятинный загон.
– Ты б, Андрей, легче горячился. Больно уж заездил себя. В шею никто не гонит, можно и раньше с поля приезжать.
– Ничего, – весело отвечал Андрей, и глаза его искрились энергией.
После тринадцатого дня работы осталось всего с десятину нераспаханной земли.
Было воскресенье, но Андрей не считался с отдыхом и поехал кончать пахоту. Срезав последнюю серую ленту земли посреди широкого загона, Андрей радостно улыбнулся.
До глубокой осени ползал белокрылый трактор на длинных загонах рыковских полей назло сердюковцам и боголюбовцам.
Ни сажени земли не сдали рыковцы в аренду.
Довольны, не нахвалятся рыковцы своей машиной, а больше всех доволен ею Андрюха-тракторист…
А за Кузьмичом прочно укрепилось прозвище: «Мериканец».
1927
Ошибка
Силантия Федоровича Агаркова колхозники звали дед Ошибка.
– Завязывай, Петро, мешки получше, чтоб не просыпал, а то дед Ошибка выгонит тебе чертей!
– Бросай курить, ребята, бери вилы – дед Ошибка идет!
Силантий Федорович – старик суетливый, всегда сердитый и нахмуренный. Зычный голос его выделяется из шума на молотильном току, как труба в духовом оркестре, и слышен далеко в окружности, особенно когда что-нибудь не ладится – идет зерно в полову или остается в соломе невымолоченный колос.
– Это его наш бывший начальник политотдела так прозвал, с тех пор и пошло: дед Ошибка, – объяснил мне один колхозник из той же второй бригады, в которой состоял со своим семейством Силантий Федорович, и однажды в свободную минуту рассказал историю странного прозвища Агаркова.
– Дед он такой, как бы сказать, с заскоками или же с уклоном на старый режим. Всякое дело до старого примеряет. Выбирали мы первый раз колхозное правление, ну, все как полагается – записали кандидатуры, начинаем голосовать, а дед разбушевался: «Негоже так: помахали руками и готово – садись, Ванька, за председателя, руководствуй нами! Ведь наш колхоз побольше, чем у пана Деркача экономия была, тут ума нужно, чтоб таким хозяйством управлять! Надо им, кого хотим выбрать, пробу сперва сделать». Стали его урезонивать: «Не туда загнул, дед! Что ж это – лошадь на базаре покупаешь? Запряг в дроги: а ну, садись человек десять, погоняй рысью!» Дед свое: «Можно и людям сделать пробу. Вот как пан Деркач делал. Помер у него старый приказчик, надо было нового на его место определить. Позвал Романа-ключника и объездчика Федула. «Гляди, Федул, – говорит пан, – едет по хутору мужик. А ты, Роман, видишь, из леса кто-то выезжает? Бегите, узнайте – куда они едут». Побежали они. Первый Федул вернулся, запыхался. Узнал про своего мужика – едет в село Куракино. «А откуда едет?» – спрашивает пан. Почесал Федул затылок. «Беги обратно!» Вернулся Федул. «Из Латоновки едет». – «А по каким делам едет он в Куракино?» В третий раз побежал Федул догонять мужика. А тем временем возвращается Роман. «Едет, говорит, тот человек из слободы Кирсановки, а путь держит в город на базар коня покупать. Малость выпивши. Ежели еще ему поднести, так в аккурат вашего слепого мерина за хорошую цену можно сбыть. Я ему расписал – полста заглазно дает». Вот! Так и взял пан приказчиком Романа. Вишь, как умные люди делали!»
Ну, тут ему, конечно: «На старый режим хочешь повернуть? Нам твой пан не указ!»
Или вот такое: когда сошлись мы в колхоз, и вот уж перед тем, как выезжать на посевную, привязался дед к правленцам: «Дозвольте молебен отслужить! Это ж не шутейное дело. И деды и прадеды наши однолично жили, а мы порешили – гуртом. Что, как не сладится?» Начал было уже со стариков самообложение собирать, чтоб попу заплатить.
Придет, бывало, на степь в бригаду и – до кухарки: «Что варишь?» – «Борщ с бараниной». Ну, тут дед как разойдется, аж в хуторе за три версты слыхать: «Опять с бараниной? Какой же дурень в эту пору, весною, режет баранов? Мясо пожрем, а овчины – хоть выбрось! Куда они, стриженые, годятся? Хозя-ева! Безотцовщина, пустодомы!» А ездовые: «Жалко тебе? Что жрать-то, ежели один борщ, да и тот без мяса?» – «Не подохните! – кричит дед. – Баранина и в молотьбу пригодится. Весною можно и цибулю с квасом. Что дома лопали? Вчера только сошлись в колхоз, и подавай вам уже всякие разносолы! Нажить сперва надо!»
Или пристанет к посевщикам: «Зря ячменем все поле засеваете, лучше бы овса добавили. Нонешний год на Николу лягушки квакали, – овес должон бы уродиться». И ходит, зудит: «Не слухайте бригадира – сейте овес». Или – лошади не так спарованы. Его кобылу надо бы с Пантюшкиной спрячь, они и до колхоза спрягались, привычные, а Серегиного хромого – с Андрюшкиным сухожилым, нехай уж в паре хромают. Дед – перепрягать, а ездовые не дают. Ругаются ребята: «Что ты за шишка такая, что порядки тут наводишь? Тебя ж не выбрали еще председателем? Ступай домой, командуй над своей бабкой!»
В первую весну, как стали работать мы колхозом, очень суетился дед, а потом видит – по его не выходит, овес не сеют, баранов режут – заскучал. В бригаду не стал уж ходить, все возле потребилки околачивался, где собирались на раскур табаку кому делать нечего. Раз как-то пришел я к нему вечером, сидит бабка одна, деда нету. Подождал немного, слышу – снаружи кто-то возится под окном, стену лапает и ругается потихоньку: «Где ж они, проклятые? Днем тут были, а зараз нету…» – «Дед, что ли?» – спрашиваю бабку. «Вот-то, говорит, как видишь, и дверей не найдет». – «Так чего ж ты, говорю, пойди открой». – «А ну его, нехай ночует на дворе. Одурел на старости! Дожил до седьмого десятка и рюмки в рот не брал: не идет, говорит, а зараз – пошла. Да еще какую моду взял, черт старый: чуть что не по его – хлеб не допекла или пуговку на штаны не пришила, зараз тянется в морду дать! Озлел, как цепной пес!»
А угощался дед у Чепеля. Был у нас такой единоличник закоренелый, на прошлой неделе только вступил в колхоз. У него, бывало, все старики собирались. Шатаются по хутору как неприкаянные, ну, куда? – до Чепеля. Сегодня Чепель ставит литру, завтра другой – по очереди. Яблоками закусывали – сад у Чепеля хороший. Так их и прозвали – колхоз «Веселая беседа», а Чепель за председателя там был.
Но на собрания дед приходил обязательно. Тут уж он брал свое! Председатель, бывало, посылает рассыльных по домам и приказывает: «Только тому срывщику горлатому не загадывайте». А дед будто нюхом чует, когда собрание. Хоть и не зовут, так придет. Сядет в темном уголку на задней скамейке, и только, бывало, разойдется председатель, станет нам докладывать про посевную кампанию да начнет с того, как он на польском фронте два дня эскадроном командовал, когда командира убили, а дед кричит: «Слышь, Петька! Брось про это, слыхали уж много раз. Ты лучше ответь на вопрос: дохлые кобылы воскресают или нет?..» Председатель как услышит дедов голос, аж головой закрутит, будто зубы у него заболят, а дед продолжает свое: «Нет? А вот в нашей бригаде воскресла. Давеча булгахтер с бригадёром считали, считали – недостает одной кобылы, написали акт: разорвали, дескать, волки, а она нынче утром заявляется – в грязюке вся по уши, худущая, как шкилет!» Счетовод совается на стуле, будто на мокрое сел, а колхозники шумят: «Как же так? Где же она была?» Бригадиру некуда деваться, объясняет, что кобылу бабы вытащили на огородах из копанки (был у нас тогда бригадиром Поликарп Устименко, жулик оказался, судили его после), а ввалилась она туда ночью на попасе еще третьего дня.
А дед уже полевода распекает: «Илюшка! Чего ж ты не похвалишься, сколько вчера дудаков подстрелил?» Тут уж все за животы берутся, один дед сидит, как статуй, глазом не моргнет. Полевод наш – злой охотник был. Как увидит – дудаки за курганчиком пасутся, про все на свете забудет. Раз этак подбирался к ним, три километра на животе прополз – ничего не выходит! Ляжет в бурьян – дудаков не видно, поднимется – уходят дудаки, не подпускают пешего. К ним надо на подводе подъезжать или же с подкатом. Так он что придумал: пришел на загон, где пахали, вывел одну упряжку из борозды, – погоныч тянет быков за налыгач, а он идет за плугом с ружьем. Полдня кружили этак по степи вокруг того места, где дудаки паслись, таких кренделей начертили плугом, будто кто с пьяных глаз обчинал загон (вгорячах и плуг позабыли выкинуть), полгектара не допахали, а дудаков совсем было уже приготовился полевод стрелять, – чья-то баба шла с бахчи – спугнула…
Так и пойдет собрание кувырком. Кричат все: «Давай, дед, давай! Поддай жару!» Раз как-то говорит дед: «Что это в нашем колхозе, как бывало у Савки Мошны: купят, продадут – никто ничего не знает!» Мошна был такой мужик на нашем хуторе. Купит лошадь, даже сыновьям не скажет правду – за сколько. Все, бывало, тишком делает. Придешь к нему – зараз амбары, конюшню запирает, чтоб не узнали, сколько у него хлеба, да скотину не сглазили. Так вот дед и говорит: «Порядки у нас, как у Мошны. Видим – свинарники правление строит, свиней племенных, значит, собираются покупать, а что да как – ничего нам не поясняют. Может, по тыще рублей за штуку платить, – так эти свиньи и штаны с нас стянут. Я на таких свиней не согласный, нехай они подохнут по всему свету!» Ну, тут записали в протокол: предупреждение и строгий выговор деду за подрыв животноводства.
Еще пуще обозлился дед. И вот в прошлом году, весною, выкинул он такое колено. Распорядилось правление бороновать озимую пшеницу. Против этого-то дед не возражал. Хоть наши хуторяне и не делали этого сроду, но видели, как у Дергача в экономии бороновали – лучше получается. Но когда заметил дед на бригадном дворе, что сын его Гришка собирается на степь и кладет на бричку деревянную борону, вмешался: «Положь эту скребницу на место. Возьми фабричную, двухзвенную». У Гришки мозги раскорячились – кого слушать? Бригадир распорядился брать на зеленя бороны легкие, деревянные, чтоб меньше рвать озимку. Дед в азарт вошел: «Дураки вы оба с бригадёром! Бери, говорю, железную!» Не успел Гришка выехать за хутор, встретился ему по дороге бригадир, обругал его, заставил вернуться и взять деревянную борону. Дед немного погодя опять наведался на бригадный двор, глядит – нету деревянной бороны. «Ах ты ж, говорит, собачий сын! Не послухал-таки, болячка тебе в спину!» И прямым сообщением – на степь.
С Гришкой бороновали еще трое парней. Ну, до тех дед не подходил – что с них спросишь, когда тут со своим не справишься. Подождал он, пока Гришка выехал на край загона, выхватил у него вожжи, как горланет на него, аж кони в сторону прянули: «Кто тебе батька – я или бригадёр? Кого слушаешь? Убирайся зараз отсюда! Хлебу я еще пока хозяин такой же, как и твой бригадёр! Не дам пакостить!» Да вожжами его – по спине! Гришка, бедный, аж заплакал с досады, бросил на загоне бричку и борону, сел верхом и поехал в хутор жаловаться на батька бригадиру. А дед идет за ним следом и рассуждает: «Теперь за старухой очередь. Скажет: не буду тебе, черту старому, портки мыть – бригадёр, дескать, не велел, – и что ты ей сделаешь? Вот жизня!»
Вечером деду принесли из правления повестку. Повестку дед взял, а в правление не пошел. Решили о нем заглазно: «Агаркова Силантия Федоровича, как антисоветского элемента и срывщика осеннего сева, исключить из колхоза».
Ну, так и жил дед: Гришка его со старухой – в колхозе, а он – единоличником. Придет ночью от Чепеля, толкает старуху: «Эй ты, колхозница, подвинься! Развалилась! И на кровати уже места нету!»
Уже и политотдел у нас стал работать. Дошли до начальника разговоры про воскресшую кобылу, давай он ковырять. Так по ниточке и распутал клубок. Оказалось, что счетовод с нашим бригадиром не одну кобылу списали этак на волков. И быков и коров сплавляли в Ставропольщину на базары, а в актах писали – волки разорвали. Уже и посадили бригадира со счетоводом, а дед все не хлопочет, чтобы восстановили его.
Довелось нам на другую весну снова бороновать озимку. Приезжает из МТС старший агроном. «Строго, говорит, запрещаю применять деревянные бороны. Железные бороны тяжелые, идут по загону ровно, спокойно и землю хорошо рыхлят, а деревянные – прыгают, как козы, корку не разделывают, а зеленей портят больше».
Пришел я до деда. «Твоя, говорю, правда. Зря тебя исключили. Пиши жалобу. Не выйдет дело в правлении, жалуйся в политотдел». Не пошел дед ни в политотдел, никуда – так крепко разобиделся.
Случилось, что начальник политотдела товарищ Павлов сам приметил деда.
Встретились они как-то на улице, спрашивает Павлов деда: «Ну как, дедушка, дела у вас в колхозе?» – «Дела – как по маслу, – отвечает дед, – в две смены работа идет!» – «Как в две смены?» – «Да так: одни спят, а другие мух от них отгоняют». А в то время у нас в колхозе, верно, не ладилось. Председатель надумал другой раз жениться, ездил по хуторам, невесту искал, полевод – каждый день на охоте, а бригадиры тем часом до Чепеля. Павлов поглядел этак на деда: «А ты ж чей будешь? Я в вашем колхозе всех стариков знаю, а тебя будто не видел ни разу…» Дед насупился. Привык он, что никто его речей в толк не берет, вот, думает, еще один такой: поговорит, посмеется и уедет. «А я, – отвечает, – не колхозник». – «Чего так? Ушел из колхоза, что ли?» – «Да… ушел. Не ко двору пришелся». И больше не стал объяснять про себя. «Может, ты, дед, лишенец?» – спрашивает Павлов. «Ну, ясно, лишенец, кулак. Триста голов скота имел!..»
Павлов и верит и не верит. Пришел в колхоз, спрашивает, так ли? Разъяснили ему: пастухом он был когда-то, триста коров в стаде ходило. Бедняк. При Советской власти уже пару кляч заимел. С этой-то стороны у него все в порядке, а вот крикун большой и старорежимного закала. Павлов наморщил нос – он всегда, бывало, когда чем-нибудь недоволен, сморщит этак нос и сопит, как еж. «Да, говорит, комсомольский возраст дед уже перерос. Нагляделся он на своем веку старого режима». А когда встретился с ним в другой раз, то стал его опять расспрашивать: «Как же ты, дедушка, дальше думаешь? Чем жить-то будешь?» Дед за словом в карман не лезет. «Проживем! – говорит. – Куплю конячку и буду колхозную солому молотить. Соломку-то, дай бог им здоровья, хорошую бросают, колосу – пополам. С месяц помолочусь – на три года хлеба. Не пахавши, не сеявши!» Павлов навострил ухо. «А ну-ка, говорит, садись в машину, поедем со мной, покажешь, где так молотят».
Поехали. А у нас тогда на молотилках норму повернули не с тонны, а с гектара, ну, машинисты и гнали – лишь бы скорее. Целые снопы проскакивали. Павлов нагнал там всем жару. «Завтра, говорит, опять приеду. Если еще хоть один колосок невымолоченный найду – плохо будет».
Едут обратно. Дед спрашивает: «А ты кто ж такой будешь, что распоряжаешься? Должно быть, этот самый политотдел?» Павлов смеется. Он такой щуплый, кепка на затылке, не похож на начальство. «Этот самый», – говорит. «А ежели до старого приравнять, как оно будет – политотдел? – спрашивает дед. – Становой или же повыше?» – «Не знаю, – смеется Павлов, – как по-старому, а только если еще заметишь какие непорядки – ступай прямо ко мне». Дед дня через два пошел поглядеть, как молотят, – нету в соломе ни зерна. Удивился. «Хм! Как сто бабок пошептало! Оно таки, значит, верно, неплохая эта штука – политотдел».
И так у них повелось с Павловым. Придет дед к нему в политотдел, сядет в углу, нахмурится и бормочет: «Сукины дети, агроломы, нету на вас погибели!» А сам под ноги себе глядит, будто не до Павлова речь ведет. Павлов усмехается. «Ты что там, дед, бубнишь! Подсаживайся ближе». – «Да вот, говорит, опыты у нас делают, как прямо по сорнякам озимку сеять. Привез агроном эти пшеничники, или как они там у черта называются, а они только сверху землю ковыряют, а вглубь не лезут. Весь сорняк как был, так и стоит невредимый!» Павлов – на машину и деда с собой.
Раз как-то спрашивает Павлов у деда: «Чего ж ты не подаешь заявление, чтобы приняли тебя обратно в колхоз? Я слыхал: тебя исключили за то, что не давал бороновать озимку? Ну, это дело прошлое – уладим». – «А ну их к лешему! – говорит дед. – Буду сам хозяевать. За чужой головой хоть и спокойнее жить, да тошно».
Павлов на этом не остановился. Вызвал раз деда в политотдел. «Хоть ты, говорит, Силантий Федорыч, и не колхозник, но даем тебе от политотдела задание. Мы в ваш колхоз посылаем лучшую тракторную бригаду. Машины там новой марки, гусеничные, каждая по двенадцать лемехов тянет. Так надо, чтоб эти машины работали как следует. Тебя мы прикрепляем к этой бригаде наблюдать за качеством. Побудешь там хоть с неделю, пока наладится. Все равно делать тебе сейчас нечего. Соломы такой, чтобы тебе молотить, уже нет». И смеется. Дед подумал. «Это ж как я буду? Вроде как в третьей бригаде Микита Редкокаша? Инспехтором?» – «Вот, вот, так, как Никита». – «А что оно, слышь, это инспехтор, ежели до старого приравнять, – десятский или же сотский?» Рассказал ему Павлов. Пошел дед в бригаду. А председатель наш носом крутит. «Зря. Раз – то, что не колхозник, а другое – с ветерком дед. Он там такого натворит, что и не расхлебаем». Павлов ему: «Ничего, поглядим».
На другой день бежит в политотдел рулевой Мишка Филатов с жалобой на деда: «Нехай рукам волю не дает! Это ему не старый режим! Ежели мер не примете – в суд подам!» Аж слезы у парня текут и шею бинтом обвязал. Приехал Павлов на место происшествия, спрашивает деда: «Что тут у тебя с ним вышло?» Дед плечами сдвигает: «Ничего не вышло. Галдел, галдел ему: держи, парень, ровнее – огрех бросаешь, подглыби середний плуг, мелко берет, – так ничего и не вышло. Пришлось ссадить с машины». – «Как же ты его ссадил, что парень жалуется – шея не ворочается?» – «Ну, а я ж-то при чем? Я б, может, за рукав или за шиворот его взял, кабы он в рубашке был, а он голый, загорал против солнца. Пришлось взять его за шею». Да как вызверится на Мишку: «С-сукин сын! Весь загон испакостил – срамно глядеть! Небось, когда на своем тракторе пахал, так не бросал огрехов!» – «Как – на своем?» – спрашивает Павлов. «Да так. Свой трактор у них с батьком был. И молотилка. Он с Вербового хутора, я их знаю, как облупленных».
Выгнал Павлов этого тракториста из бригады. А через неделю – снова жалоба на деда. Пришел в политотдел председатель «Красных бойцов». «Что за самоуправство! – говорит. – Нашу клетку запахал!» Тут и наш председатель был. «Вот видите! – говорит. – Я же предупреждал – наделает делов». Павлов посмеялся, а потом как взял в оборот председателя «Красных бойцов»: «Какой же ты руководитель, ежели земли своей не знаешь? Хозяева! Сто гектаров земли потеряли!» Вышло так: в наш участок заходит сапогом стогектарка «Красных бойцов». Земля там хорошая, толока, лет пять не пахалась. А у них такой ералаш в то время был: бригадиры и полеводы каждый месяц менялись, участков своих не знали, первая бригада думала, что клетка эта второй бригады, а вторая тоже за свою не признавала. Ну, у деда и разгорелся глаз на эту землю. «Загоняй, ребята, – наша будет!» Аж когда вспахали, тогда только разглядели «Красные бойцы» – ихняя земля. Ну, клетку ту им вернули, они нам за нее после отпахали. Деду Павлов сказал: «Больше так не делай. Не к помещику за межу залез, а в такой же колхоз». А «Красным бойцам» потом проходу не давал. На каждом собрании, бывало, издевался: «Ну-ка, расскажите, хозяева премилые, как вас дед с землей объегорил?»
Вот так и пошло. Посылал Павлов деда к тракторам на неделю, а пробыл он там до конца пахоты. До Чепеля совсем дорогу забыл. Приезжает как-то Павлов, а дед суетится, мотается по полю, загонки для тракторов размечает, ругается с полеводом: почему сорняки на участке не выжег? Спрашивает Павлов деда: «Ну, а ежели так вот, как сейчас, не тошно будет в колхозе?» Дед подумал, усмехнулся: «Так-то оно вроде ничего…» Зазвал его Павлов в вагончик, сам написал заявление, дед подписался. А как узнал Павлов в точности, за что исключили деда, про деревянную борону, рассердился, ни разу не видали его таким злым. «Шляпа! – говорит нашему председателю. – Жуликов под носом у себя держал, а деда какого выгнал!»
Так с тех пор и работает дед инспектором в нашей бригаде. Недавно было – ячмень уже начинали косить, – приходит в степь, под глазами синяки, нос распух, будто пчелы его покусали, ухо в крови. Я перепугался: «Где это тебя угостили?» – «У Чепеля», – отвечает. «Чего ж тебя туда занесло? Опять до рюмки потянуло?» – «Пошел ты к черту! – говорит. – До рюмки! Ишь догадливый какой!» Обиделся и разговаривать не стал. Вечером уже, когда отсердился малость, рассказал: «Пришел, говорит, вчера до Чепеля, а там пир горой – человек двадцать собралось. И из нашей бригады сидят трое. «Что ж вы, говорю, делаете, бандиты? Колхоз уже косовицу начал, а вы тут саботаж разводите?» Чепель поднимается: «А что ты, говорит, за шишка такая? Тебе какое дело?» – да за грудки меня! Я не стерпел, Чепелю – в ухо! Чепель развернулся, да меня! Я его – коленом в живот. Кабы один на один – умолотил бы, да вступились там за него, я и ушел от греха прочь».