355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Рассадин » Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали » Текст книги (страница 14)
Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 14:30

Текст книги "Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали"


Автор книги: Станислав Рассадин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)

То есть отчего б не хихикнуть? «Смело можно сказать» – это ведь смелость первого министра из «Голого короля» Шварца, который, то бишь министр, неотрывен для многих из нас от старого «Современника» и от блестяще игравшего Игоря Кваши. «Позвольте мне сказать вам прямо, грубо, по-стариковски: вы великий человек, государь!» Но в этом «смело», истекшем из лживых уст первого министра писательской державы, было куда больше правды, чем мог подумать он сам.

Если она не была правдой нашего настоящего, то могла стать правдой неотвратимого будущего – совсем по законам соцреализма. Да уже и становилась.

Один писатель рассказывал, как ему в те, позднебрежневские времена привелось побывать в библиотеке Общества слепых. Там он увидел «книги величиной со строительные плиты» – и всего четырех названий. «Изготовление трудоемкое, – пояснили ему, – приходится выбирать необходимейшее из необходимого».

Из четырех названий писатель запомнил два – это были подписанные именем Брежнева «Малая земля» и «Возрождение».

– А «Целина»? – вырвалось у него.

– Выдавливают, – серьезно ответили ему. – Она ведь только что вышла.

Выглядит как аллегория, притча – начиная с того, что читатели слепые. Мол, а нас разве не ослепляли?.. Но обратимся к сущей реальности.

Каков же был кругозор читателя этой библиотеки, даже если третья книга – не сборник речей идеолога номер один Михаила Андреевича Суслова, а четвертая – не роман Шарафа Рашидова, узбекского партийного лидера и широко издававшегося прозаика? (Прозаика в том же роде, в каком драматургами были Анатолий Суров и Георгий Мдивани.) Даже если «выдавлены» Пушкин, Толстой? Упрекнете ли вы несчастного слепца, когда он вам скажет, что самый известный писатель всех времен и народов не Бальзак, не Диккенс, не Достоевский, а Леонид Ильич Брежнев?

Ситуация доведена до абсурда, но ведь именно этот абсурд был частью советской реальности.

Еще один рассказ – на этот раз кинорежиссера:

«Зимой 1988 года я снимал фильм о Фонтанном доме, где долгие годы жила Анна Ахматова. Там работали тогда сотрудники Арктического института… Одна из лаборанток, отрываясь от прибора, сказала: „Ахматова? Знаю, знаю. Мы в школе проходили „Постановление““…»

То есть, понятно, постановление ЦК ВКП(б) 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград» плюс доклад товарища Жданова, где Зощенко был объявлен подонком и хулиганом, Ахматова – «полумонахиней-полублудницей», «взбесившейся барынькой», а ее стихи – «хламом». Такой она, стало быть, и вошла в сознание лаборантки, этой частички Большого Читателя.

Значит, и эту крепость взяли большевики. Миф состоялся – не только о «лучшем в мире» и «самой читающей», но и о «свободе печати», чем в послесталинские времена кокетничали перед Западом:

«13 ноября 1979 г.

СЕКРЕТНО

ЦК КПСС

Об издании избранных произведений М. Булгакова

В связи с заявками В/О „Межкнига“ и „Росинвалютторга“ председатель Госкомиздата СССР тов. Стукалин Б. И. ставит вопрос о выпуске в издательстве „Художественная литература“ однотомника избранных произведений М. Булгакова тиражом 75 тыс. экз. для продажи на валюту.

В соответствии с постановлением ЦК КПСС „О переиздании некоторых художественных произведений 20-х годов“ (№ Ст-53/5с от 7 июня 1972 г.) выпуск книг М. Булгакова, В. Иванова, О. Мандельштама, Б. Пильняка, И. Северянина осуществляется ограниченными тиражами.

…Отдел пропаганды и Отдел культуры ЦК КПСС полагают возможным поддержать просьбу Госкомиздата СССР об издании однотомника избранных произведений М. Булгакова тиражом 75 тыс. экз. для последующей продажи на валюту.

Просим согласия.

Зав. Отделом культуры ЦК КПСС В. Шауро

Зав. Отделом пропаганды ЦК КПСС Е. Тяжельников

Резолюция: Согласиться. М. Зимянин, М. Суслов, А. Кириленко, В. Долгих, М. Горбачев, И. Капитонов, К. Черненко».

Эти – и все предыдущие – мифотворцы оказались умнее многих из нас. И уж во всяком случае – победоноснее.

Семен Израилевич Липкин рассказывал, как еще в былые, застойные годы шел по московской улице и увидал длинную очередь к книжному магазину.

– Что дают? – спросил он по неискоренимой привычке советского человека.

– Анатолия Иванова, – ответили ему. – Только предупредили, чтоб больше очередь не занимать. На всех не хватит.

– Но это же, – возопил остроумный, умный, но, оказалось, наивный поэт, – это же все равно что стоять в очередь на партийное собрание!

Увы…

«Секретарская литература» – такой задорный термин родился в перестройку. Тем самым как бы на место ставились те, кого «народ» будто бы не желает читать, да принужден. Кто недостоин своих миллионных тиражей, а если и получал их, то исключительно по причине служебного положения.

Но дело обстояло, обстоит и долго будет еще обстоять вовсе не так.

В начале шестидесятых годов один журнал попросил меня разобраться с анкетой, предложенной читателям из большого сибирского города – помнится, учителям, «технической интеллигенции» и старшеклассникам. Разложив в те докомпьютерные годы сотни писем на полу своей комнаты, дабы отсортировать умные от глупых, я ходил прямо по ним дня три. И что вы́ходил?

С незыблемым постоянством назывались… О нет, не Дюма, не «Спартак» Джаваньоли, даже не «Овод» – ничто из того, что заменяло тогда грядущего Пикуля, «Анжелик» и Акунина.

«Мать» Горького.

«Как закалялась сталь».

Фадеевская «Молодая гвардия».

Порою как вариант мелькали «Железный поток» и «Педагогическая поэма».

Врали? Конечно. Но – бескорыстно, ибо анкета была анонимной. (Хотя – поди знай. Неистребим страх советского человека перед перлюстрацией и подслушкой, и, возможно, далеко не один прикидывал – напишешь: «Три мушкетера», а тебя разыщут по почерку и обвинят в моральной нестойкости. Предположение не фантастическое.) Значит, угадывали, чего от них могут ждать, и воображения хватало только на то, что вдолбили в школе.

Итак, повторю, вранье стало реальностью. Миф состоялся, абсурд воплотился. Георгий Марков, тем паче – Проскурин и Иванов, эти соцреалистические фрейдисты, стали таким постоянно-привычным чтением, что наивным оказался расчет: вот начнем выпускать настоящие книги, и сам собою произойдет естественный отбор.

Если произойдет, то не скоро, и отбору будет мешать не только сопротивление тех, кто умеет писать лишь плохие книги. Сопротивляться будут и те, кто хочет такие книги читать.

Это победа советской литературы. Советской власти.

Третья смерть Маяковского

– Кто организовал вставание?

Общеизвестно: так отреагировал Сталин, узнав, что на поэтическом вечере в апреле 1946 года московская публика встала, когда на сцену вышла Ахматова.

Что ж, задав этот вопрос, он оставался самим собой. Ему ли было не знать, кáк в его мире, в подвластной ему среде организуют – вставание, аплодисменты, приветственные выкрики из зала, все то, что принадлежит неконтролируемой сфере эмоций?

Этот контроль, достигший при Сталине совершенства, и после него, без него остался неотъемлемой функцией системы.

19 июля 1982 года председатель КГБ Федорчук «секретно» пишет в ЦК КПСС о том, что случилось на торжественном закрытии VI Международного конкурса исполнителей имени Чайковского:

«В процессе награждения победителей со стороны большинства зрителей открыто проявилась демонстративная тенденция к явно завышенной оценке некоторых зарубежных исполнителей и прежде всего представителей США и Великобритании, встреча которых сопровождалась продолжительными аплодисментами, доходившими порой до вызывающей нарочитости. …В то же время вручение наград советским исполнителям, занявшим более высокие места, проходило в обстановке не более чем обычных приветствий. Этот контраст усилился во время выступлений лауреатов на концерте. Так, пианист из Великобритании Донохоу П. после своего номера неоднократно вызывался на сцену и был буквально усыпан цветами. По мнению ряда присутствующих, такая реакция на его выступление не в полной мере соответствовала объективности, а была создана искусственно. Это подтверждается также и тем, что после оваций, устроенных англичанину, многие зрители покинули концерт, и выступления советских лауреатов Овчинникова В. и Забилясты Л. проходили при полупустом зале».

Первая и легкомысленная реакция: чем они занимались, эти сверхсерьезные «органы», отвлекаясь от ловли предателей и шпионов!

В самом деле. Еще можно понять, почему двумя годами раньше предшественник Федорчука Юрий Андропов сообщал – конечно, тоже в ЦК, – что в ряде учебных заведений Москвы появились анонимные объявления о митинге памяти Джона Леннона:

«Комитетом госбезопасности принимаются меры по выявлению инициаторов намечаемого сборища и контролю за развитием событий».

Здесь-то – как обойтись без принятия мер? Митинг! Незаконная сходка! И объявления – анонимные, как прокламация! А подсчитывать аплодисменты – это…

Но органы знали, что делали.

«Заговор чувств» – назвал Юрий Олеша свою слабую пьесу по сильной повести «Зависть». Речь, разумеется, шла о неподконтрольных эмоциях, переполнявших Олешина двойника Кавалерова, – о чувствах, несозвучных эпохе и обреченных на поражение.

Последовательной «культурной политикой» советской власти была организация заговора против чувств. Так воспитывался вкус «самого читающего народа», устанавливались границы его кругозора – путем устранения одних писателей, перевоспитания других, поощрения третьих.

Впрочем, работа с писателями (по деловой терминологии надсмотрщиков из ЦК) не ограничивалась устранением некоторых из них, а также поощрением и перевоспитанием живущих. Работа велась и посмертно.

– У меня для вас, товарищ Поликарпов, в данный момент других писателей нет. Идите и работайте с этими!

Крылатая фраза, сказанная товарищем Сталиным одному из самых ревностных и жестоких надзирателей над словесностью, который пришел к вождю жаловаться на недостаточную послушность своих поднадзорных, – эта фраза вряд ли характеризует принципиальные взгляды вождя на управление литературой. Сказанная, по-видимому, сгоряча, в раздражении, она скорее имела тактический смысл: укоротить вечно жалующегося подчиненного. Да, кстати, и укоротили, убрав из ЦК за «перегибы», – о чем после сталинской смерти выскажет сожаление Шолохов. На Втором писательском съезде в 1954 году в хамски-скандальной речи, теряя вслед за талантом и стыд, он скажет, что «большинство из нас с грустью вспоминают т. Поликарпова…». После чего прозвучат и будут зафиксированы в стенограмме аплодисменты.

Но стратегия партии, ярче всего воплощенная Сталиным, не зависела от либеральных тактических послаблений. И неуклонность партийной линии, может быть, особенно четко проглядывает как раз в обращении с мертвецами. Живого можно напугать и убить, а вы попробуйте сотворить нужное вам из того, чья жизнь и судьба уже как будто вне вашей власти.

Попробовали – не единожды и успешно. Так, с замечательным искусством был приручен Маяковский, помимо всего прочего – самоубийца. Ломая себя в угоду «настоящей действительности и проводнику ее – Советскому правительству и партии», не видя ничего противоестественного в том, «о работе стихов от Политбюро чтобы делал доклады Сталин», он уже своей самовольной, недекретированной смертью бросил вызов «настоящей действительности». Чем вполне заслужил обвинение:

 
Владимир Владимирович!
        Вы такой прогульщик,
                Какого ни разу
                        Не видел станок!
 
Александр Безыменский.

Работа с писателем Маяковским после его «прогула» (не дезертирства ли?) началась с борьбы. Вокруг него, за него.

Все на том же Первом съезде писателей, в 1934-м, доклад о поэзии делал Бухарин, уже опальный, уже не Любимец Партии, но еще ее функционер и редактор «Известий». В докладе, вызвавшем споры и даже негодование (на Бухарина уже можно было кидаться), он, выделяя особо Сельвинского, Тихонова, Пастернака, говорил и о наследии Маяковского.

Говорил двойственно.

С одной стороны: «Его образы и метафоры поражали своей неожиданностью и непривычностью. Он запускал свою длинную, большую волосатую руку на самое дно развороченного быта…»

Красноречив был убиенный Николай Иванович! «…И вытаскивал парадоксальные прозаизмы, которые вдруг поэтически оживлялись в его смелых стихах. …Маяковский дал так много советской поэзии, что стал советским „классиком“».

А с другой стороны, критикуя соратника и последователя «Владим Владимыча» Николая Асеева, докладчик оборачивал острие критики и против покойного мэтра:

«Он (то бишь Асеев. – Ст. Р.) не видит, что „агитка“ Маяковского уже не может удовлетворить, что она стала уже слишком элементарной, что сейчас требуется больше многообразия, больше обобщения… и что даже самое понятие актуальности становится уже иным».

Как ни крути, но, сколько бы ни находил Бухарин недостатков у Пастернака (невнятность, эгоцентризм и т. п.), вкус его явно склонялся в сторону от «агиток» и даже от «прозаизмов».

То есть и пастернаковская поэзия оценивалась двояко. Опять же, с одной стороны, это «воплощение целомудренного, но замкнутого в себе, лабораторного мастерства… глубоко личные – а потому поневоле суженные – ассоциации и переплетения душевных движений». Тем не менее: «У него можно найти бесчисленное количество прекрасных метафор… Один из замечательнейших мастеров в наше время…»

В наше – когда «даже самое понятие актуальности становится уже иным». А Маяковский с его актуальностью, значит, уже в прошлом?

Что началось!

На Бухарина навалился безмерной тушей Демьян Бедный, уж с его-то агитками безжалостно списанный докладчиком в безвозвратное прошлое. Это было понятно, как и то, что Демьян обвинил Николая Ивановича в преувеличении роли Маяковского. Но, казалось бы, неожиданней было выступление Александра Жарова.

Этот комсомольский кумир, презиравшийся Маяковским до такой степени, что тот изобрел парную кличку «Жуткин» для будто бы неразличимых Жарова и Уткина, заступился за своего былого ругателя перед ругателем нынешним (ибо и ему досталось в докладе за примитивность):

«Николай Иванович… высказал некоторое пренебрежение к агитке Маяковского на том основании, что время агиток якобы прошло. Я думаю, что не потребуется даже аргументации для того, чтобы утверждать, что время лучших так называемых агиток Маяковского еще не прошло и пройдет не скоро (аплодисменты). Агитационные стихи Маяковского живут и волнуют многие тысячи читателей, до которых дошел Маяковский и до которых никогда не дойдут некоторые из поэтов, поднятых на щит т. Бухариным (аплодисменты)».

Намек понятен. Да если бы кто-то не понял, все разъяснил Алексей Сурков:

«Докладчик сначала утверждает, что Вл. Маяковский – классик советской поэзии, а в дальнейшем говорит, что „время агиток Маяковского прошло“.

…Для большей группы наших поэтов, для большей группы людей, растущих в нашей литературе, творчество Б. Л. Пастернака – неподходящая точка ориентации в их росте (аплодисменты)».

Аплодисменты, аплодисменты… Аплодирует уже плотно створоженная «сурковая масса», как остряки назовут ее двадцать лет спустя, в дни Второго съезда писателей, где самым главным докладчиком будет уже сам Алексей Александрович Сурков.

Что ж. Все снова понятно: и он, и Жаров, и Бедный, и Безыменский – еще одна жертва Бухарина – отстаивают свое право иметь свой уровень. Тот, который потом обернется триумфальным явлением Егора Исаева.

Из всех делегатов, возможно, один Пастернак не понял, что тут к чему.

С наивностью, превосходящей даже обычное состояние этого невнятного эгоцентрика, он вспомнит былое годы спустя, в автобиографическом очерке «Люди и положения»:

«Были две знаменитые фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю».

Словно, не скажи Сталин свою знаменитую фразу о Маяковском – и роль «лучшего и талантливейшего поэта нашей, советской эпохи» кто-нибудь навязал бы ему, Пастернаку…

А Сталин сказал эту фразу, верней, начертал в качестве резолюции, каковую впору было покрыть лаком, как прежде делали с подписями русских царей (может быть, и покрыли), вряд ли в согласии с собственным вкусом. Вероятно, он был куда более искренен, когда писал бездарному Безыменскому, кого Маяковский не ставил ни в грош (и Безыменский ответно его ненавидел):

«Читал и „Выстрел“, и „День нашей жизни“. …И то, и другое, особенно „Выстрел“, можно считать образцами революционного пролетарского искусства для настоящего времени».

Что же касается резолюции, то она явилась на свет в обстоятельствах благообразнейших. Демократически спровоцированная снизу. Можно даже сказать – продиктованная.

«Дорогой товарищ Сталин!

После смерти поэта Маяковского все дела, связанные с изданием его стихов и увековечением его памяти, сосредоточились у меня.

У меня весь его архив, черновики, записные книжки, рукописи, все его вещи. Я редактирую его издания. Ко мне обращаются за материалами, сведениями, фотографиями.

Я делаю все, что от меня зависит, для того, чтобы стихи его печатались, чтобы вещи сохранились и чтобы все растущий интерес к Маяковскому был хоть сколько-нибудь удовлетворен.

А интерес к Маяковскому растет с каждым годом.

Его стихи не только не устарели, но они сегодня абсолютно актуальны и являются сильнейшим революционным оружием.

Прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского, и он еще никем не заменен и…»

Внимание!

«…И как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции».

Почти слово в слово. Как же так, Иосиф Виссарионович? Пристало ли вам списывать? И у кого? У некоей гражданки Брик, урожденной Каган, – ибо, как давно понял читатель, это письмо-шпаргалку отправила Сталину 22 ноября 1935 года она, Лиля Юрьевна.

Следовало перечисление признаков невнимания к тому, кто «был и остался»:

«…„Полное собрание сочинений“ вышло только наполовину, и то – в количестве 10 000 экземпляров.

Уже больше года ведутся разговоры об однотомнике. Материал давно сдан, а книга даже еще не набрана.

Детские книги не переиздаются совсем.

Книг Маяковского в магазинах нет. Купить их невозможно».

И т. д. и т. п. Собирались организовать кабинет Маяковского при Комакадемии – «до сих пор этого кабинета нет». «Материалы разбросаны». «…По распоряжению Наркомпроса из учебника современной литературы на 1935 год выкинули поэмы „Ленин“ и „Хорошо“. Хотели Триумфальную площадь назвать площадью Маяковского – „но и это не осуществлено“».

Конечно, письмо Лили Брик не было импровизацией. Идея зрела еще с 1930 года, созрев, пыталась пробиться сквозь безразличие и неповоротливость, пока не возникла мысль написать самому. А сам мгновенно сообразил, сколь это удобно: подобно тому, как есть Первый Маршал или Любимец Партии (впрочем, этот пост уже опустел дважды: убили Кирова, еще не убили, но давно отставили из Любимцев Бухарина), установить должность Лучшего и Талантливейшего. Благо, он хоть и неподобною смертью, но помер и может быть несменяем. Если, конечно, не передумает власть.

И на письме Лили Брик появилась надпись – наискось, красным карандашом:

«Тов. Ежов (тогда еще не Железный Нарком, а „четвертый секретарь ЦК“. – Ст. Р.), очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву. …Если моя помощь понадобится, я готов.

Привет! И. Сталин».

И – завертелось!

Ежов, который очень понравился Лиле Юрьевне («Он похож на хорошего рабочего из плохого советского фильма. А может быть, и из хорошего фильма»), явил свою исполнительность, которой вскоре блеснет на ином фронте. Литераторы реагировали соответственно. Правда, Сурков сперва озадачился:

– Ну, теперь с Семкой сладу не будет…

Семка – это Семен Кирсанов, тогда – эпигон Маяковского и азартнейший пропагандист его (согрешивший отступничеством лишь один раз: когда тот вступил во враждебный РАПП, Кирсанов выступил против него с оскорбительными стихами).

Но вообще и те, кто Маяковского не терпел, и даже оскорблявшиеся им при его жизни, спешили продемонстрировать лояльность ему и тем самым преданность Сталину.

Доходило до смешного и стыдного. Например, четыре поэта: Луговской, Безыменский, Сельвинский, тот же Кирсанов (по крайней мере двое из них, Сельвинский и Безыменский, – недоброжелатели Маяковского), будучи в год появления сталинской резолюции в Париже, прочли текст Луи Арагона, составленный им для московской «Правды»:

«Слова Сталина о Маяковском прозвучат во всем мире, как прекраснейшая из поэм. В тот час, когда Гейне изгнан со своей родины, а Гюго поносится Французской академией, они ясно показывают всему человечеству, где и с каким классом настоящая поэзия».

Текст так понравился нашей четверке, что она простодушно предложила его автору присоединить и свои подписи. Арагон отказался. Тогда четверо с еще большим простодушием ребятишек, не узнавших покуда, чтó хорошо, а что – плохо, сняли подпись его самого.

(Эта малоизвестная история вычитана мною в книге Леонида Максименкова «Сумбур вместо музыки».)

В общем, над Маяковским было совершено действие, называющееся неповоротливым словом «огосударствление».

Его, писал Пастернак, «стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было второй его смертью. В ней он неповинен».

Тут, однако, есть две неточности.

Во-первых, скорей, Маяковский был неповинен в своей первой смерти – лишь партийные и литературные ортодоксы могли обвинять измученного, отчаявшегося человека, пуще того, поэта с профессионально подвижной психикой в решении распорядиться собственной жизнью. Во-вторых, принудительность, с какой в России сажали и насаждали картошку, при всех картофельных бунтах и каре за них, привела к благу. Дала народу «второй хлеб», без которого русский быт невообразим (сегодня с изумлением узнаём, что, оказывается, в рационе предков вместо него была – репа).

Государственный Маяковский – автор не поэм «Про это» и «Флейта-позвоночник», а «агиток», написанных с той или иной степенью мастеровитости. Будь то постыдное поношение патриарха-мученика Тихона или фальшивая поэма «Хорошо!».

Сурков и «Жуткин» знали, что делали, возражая Бухарину. И тут, стало быть, инициатива исходила снизу.

Получив одобрение сверху, она не угомонилась.

Есть всеочевидная (даже если ее отрицают) логика: поэт, сделанный государственной, общенародной собственностью, действительно умирает «второй смертью». Так вышло и с Маяковским, чье воскрешение сталинской волей, не только чете Бриков казавшееся победой поэзии, предопределило грядущее превращение большого поэта в наискучнейшую часть школьной программы.

Хуже того: в набор лозунгов к революционным праздникам.

Кто-то заметил, что несчастье гениальной комедии «Горе от ума», обернувшееся невероятной трудностью ее постановок на сцене, – как раз в том, что сбылось предсказание Пушкина: «О стихах я не говорю: половина – должны войти в пословицу». Тем трудней полюбить поэта, разобранного на стереотипы: «Мир, труд, май!», «Коммунизм – это молодость мира, и его возводить молодым». «…Делай ее с товарища Дзержинского!», «…Тот, кто сегодня поет не с нами, тот – против нас».

Но и это не все.

Давно и горько понято и изведано нами: общенародное, всехнее, наше у нас означает: ничье. То, что плохо лежит. В этом самый усвоенный урок развитого социализма. Могло ли то же самое не произойти и с наследием Маяковского?

Резолюция, начертанная красным карандашом на прошении Лили Юрьевны Брик, – роковой момент в посмертной судьбе Маяковского. Превращенные в утилитарное средство – прежде всего пропаганды революции и советской власти, – его судьба и его поэзия не могли не родить желания продолжить это превращение в более узких, корыстных, отвратительных целях.

Николай Асеев был некогда поражен, услыхав от некоего Колоскова, «маяковеда», вынырнувшего из небытия (и туда же отправившегося сегодня – после того, как немало напакостил вчера):

– Я такой-то и такой-то, член партии, редактор Маяковского. Я русский, и вы, Николай Николаевич, русский… Так помогите нам избавить Маяковского от всех этих Каган, Бриков, Яков Сауловичей, Мойше Горбов и тому подобное…

Уж чем не был Николай Николаевич Асеев, так это именно юдофобом[2]2
  Вспоминаю по необязательной ассоциации. В 1959 году он пожаловался мне, тогда с ним знакомствовавшему, что в одном биографическом словаре, как он утверждал, не по случайной оплошности, а из вредности, о нем было написано: «Асеев Н. Н., настоящая фамилия Наппельбаум…»
  – Поймите, Станислав, – горячился Асеев, – я не антисемит! Но я же в своих стихах писал, что я русский, курский… Получается, что я врал?
  И еще. Ходившие к нему одно время молодые поэты Панкратов и Харабаров однажды, рассказывал Н. Н., явились с бутылкой вина, однако насупленные:
  – Николай Николаевич, зачем вы хвалите этого жиденка Соснору?
  – Я им тут же крикнул: «Вон!» Ушли. Но через несколько минут звонят по телефону: «Николай Николаевич, бутылку забыли». И тогда я окончательно понял: го-вно!


[Закрыть]
. И, обсудивши с Кирсановым ситуацию, оба решили, что это – провокация. Не может такой быть редактором Маяковского!

Мог. И был, получая поддержку со стороны, само слово «наследие» понимающей как «наследство». Помянутый утилитаризм получил буквальное воплощение.

«Сестры великих людей так привередливы, – сокрушался Корней Иванович Чуковский в 1951 году. – В своих воспоминаниях о Маяковском я пишу, что был в его жизни период, когда он обедал далеко не ежедневно. Его сестре Людмиле эти строки показались обидными. „Ведь мы в это время жили в Москве – и мы, и мама; он всегда мог пообедать у нас“. Мог, но не пообедал. Поссорился с ними или вообще был занят, но заходил к Филиппову – и вместо обеда съедал пять или шесть пирожков… Но Людмила и слушать не хотела об этом: не бывал он у Филиппова, не ел пирожков».

Впрочем, это, пожалуй, по-своему даже трогательно, хотя и смешно. Но дальше (запись 1963 года) – смешнее. И, что хуже, противнее:

«Вчера черт меня дернул согласиться выступить в 268 школе с докладом о Маяковском. Кроме меня выступала сестра Маяковского, 79-летняя Людмила Маяковская. Ее длинный и нудный доклад заключался весь в саморекламе: напрасно думают, что Володя приобрел какие-нб. качества вне семьи: все дала ему семья.

Остроумию он научился у отца, чистоплотности от матери. Сестра Оля отличалась таким же быстрым умом, „у меня, – скромно сказала она, – он научился лирике. Я очень лиричная“».

Нехитрый подтекст этого любопытного заявления – постоянная, злобная, лишающая стыда и рассудка тяжба с Лилей Брик за единоличное владение Маяковским. Не должно его быть «вне семьи», а теперь уже – вне, помимо жуткой компании антисемитов, сутяг, литературных погромщиков, предоставившей безумной Людмиле роль единственной законной наследницы. Все заканчивается нестерпимым желанием скорее закрыть «жидовский притон», «меблированные номера», то есть квартиру Бриков в Гендриковом переулке, которую Маяковский считал своим домом, – и письмом-доносом Людмилы Владимировны Брежневу:

«Они надеются растворить коммунистическую поэзию Маяковского в бесчисленных анекдотах о „советской Беатриче“, как рекламирует себя Брик, пошлых аморальных разговорах, перечеркивающих светлую память о брате и народном поэте.

Он расплачивается за свою молодую 22-летнюю доверчивость, незнание ловких, столичных женщин, за свою большую, чистую, рожденную в сознании, на берегах Риона, – любовь.

…Сохранение этих номеров вредный шаг в деле воспитания молодежи. Здесь будет паломничество охотников до пикантных деталей обывателя. Волна обывательщины захлестнет мутной волной неопытные группы молодежи, создаст возможность для „леваков“ и космополитов организовывать здесь книжные и другие выставки, выступления, доклады, юбилеи и т. п. Крученых, Кирсановых, Бурлюков, Катанянов, Бриков, Паперных и проч., а может быть, еще хуже – разных Синявских, Кузнецовых, духовных власовцев (речь, понятно, о Солженицыне. – Ст. Р.), Дубчиков (и герой „пражской весны“ Александр Дубчек приплетен для совсем уже полного комплекта врагов СССР. – Ст. Р.), словом, предателей и изменников отечественного происхождения. Есть еще одна опасность: в бриковский „мемориал“ приезжают туристы разные и под предлогом „особой любви“ к Маяковскому приносят „в дар“ книги со своими автографами, в которых чудовищно извращается учение Великого Ленина и всячески пропагандируется „учение“ Троцкого, расхваливается американский образ жизни. Кто гарантирует, что массовая библиотека имени Маяковского не явится рассадником подобной заразы у нас, в Советском Союзе».

Вот вопрос. Повинен ли – ну, хоть самую чуточку – Маяковский в этом позоре? В этой своей, уже третьей, смерти?

Первый порыв (первый – не означает, что скороспелый, подлежащий сомнению и пересмотру) – ответить: конечно, нет! Ушедшие беззащитны перед пошлостью или негодяйством потомков, вольных, увы, использовать их в достойных себя целях. Не несет же ответственности Николай Гумилев за то, как воспринял его нынешний стихотворец, чье духовное и эстетическое ничтожество позволяет не извлекать из литературного небытия его имя:

 
И пусть – вины не обнаружено
пред бывшей властью до сих пор,
в ЧК, расстрелянный заслуженно,
ты заслужил их приговор.
Ты сам – без подноготной зауми, —
предвидя наш кровавый мрак,
тех розенфельдов, апфельбаумов
перестрелял бы, как собак.
 

Такова серия подмен: боли за невинно убитого – жаждой новой крови; его христианской морали – своей, звериной, хамской, уродской; поэтического призвания – профессией карателя…

Вот и в случае с сестрой Маяковского – никто не может быть ответствен за этот кошмарный бред, кроме старухи, подписавшей его «с сердечным приветом» генсеку, в ту пору такому же маразматику, как она. Да и она-то в своем безумии куда менее виновата, чем те, кто помог составлять это послание (а один из ее вдохновителей был ни много ни мало помощником самого Суслова).

Но я – не о ней, не о них. Я – о самом Маяковском.

Хотя не только о нем.

Мог ли такой загробный стыд случиться… Не скажу: с Есениным, чье имя было разжижено до понятия «есенинщина», этого синонима бытового и политического разложения. Но – с Блоком? Тем более – с самым неприкосновенным именем русской словесности, с Пушкиным?

Чтоб не тянуть с ответом, скажу: не в такой, разумеется, степени, как с Маяковским, но все же – случилось. Нет таких крепостей…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю