Текст книги "Лжедмитрий"
Автор книги: Станислав Венгловский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц)
Писал всё это по здравом рассуждении твой раб Парамошка, а как меня здесь зовут – ты о том узнаешь с Божией помощью. Обо всём прочем расскажу подробнее сам, если Господь Бог позволит мне возвратиться в нашу златоглавую благословенную Москву».
Димитрий Иванович Годунов с трудом дочитал всё это до конца, а дочитав, с удовлетворением улыбнулся.
Он хорошо помнил человека, который вот здесь, на этом полу, валялся у него в ногах, клялся, получал наставления, как и что надо делать за рубежом.
Удовлетворение же было вызвано тем, что можно было наконец успокоить царя. Опасности с запада пока не усматривалось.
8
Отцу Варлааму и здесь понравилось.
Нравился княжеский замок, сложенный из мощных камней. Нравился белостенный город, дома которого лепились по берегам реки. Нравилась река. До слёз волновали девичьи песни, когда мир наполнялся лунным сиянием.
Правда, неудачно получалось одно: в Киеве не довелось увидеть князя Константина. Громадный дом воеводы пустовал, что ли. Конечно, его наполняли усатые гайдуки и чубатые казаки, а при железных воротах с каменными львами торчали чужеземные вояки в медных доспехах, с перьями на бархатных шапочках и с длинными алебардами в руках. В доме, понятно, бывал сын воеводы князь Януш. Однако к нему, воспитанному в католичестве, у черкасских людей нет того почтения, какое они питают к самому патриарху черкасских князей, надежде православия. Князь Константин задерживался на ту пору в своём Остроге. В Киеве говорили, будто старик безнадёжно болеет. Стоило же отцу Варлааму со товарищи пересечь воеводство и добраться до Острога – и старый князь, оказывается, уехал в Дерманский монастырь, а оттуда – в Киев!
Оставалось ждать.
А так в Остроге странников встретили приветливо.
Отец Григорий несколько раз уже отслужил службу в местных церквах. Правда, не в главной, не в златоглавой Успенской, видной издали, в которой покоятся пращуры князя Константина, но в тех, что при рынке и на заречной людной стороне. Для Успенской он не дошёл чином и молод годами. Отец Варлаам пособлял ему. Мисаил удивлял мирян пением на клиросе, к чему, говорит, прежде не выказывал способностей. Но в этой земле всё поют. Доказательством – голоса Харька и Пафнутия.
О Святой Земле как-то не было речи. Отец Варлаам не переставал удивляться богатству почвы, в которую, говорилось, стоит воткнуть вечером прутик, чтобы наутро вымахала оглобля. Прогуливаясь без цели, он срывал с перевисающих на улицы веток яблоки и груши, мял их пальцами, но почти не ел. Он только удивлялся величине и сладости плодов. А вечером пересчитывал коров в стадах. Пыль из-под коровьих ног пахла молоком. Оно брызгало из тугих сосков. Отец Варлаам знал: подобные прогулки по нраву также Мисаилу. Инок всё реже и реже заглядывает в местные шинки.
Но сам отец Варлаам более всего любил сидеть под деревьями в княжеском замке. Из разговоров челяди ему было ведомо: приезда князя Константина пока не предвидится.
Очень нравилось наблюдать за учениками княжеской академии – их называли здесь бакалярами. Они усаживались в тени дубов и бережно листали вынесенные с собою книги. Иногда ему удавалось слышать их разговоры, если они, конечно, велись на русском наречии. Но часто бакаляры переходили на слегка шепелявый греческий – тогда он слушал с ещё большим вниманием, даже благоговением, как будто видел святых, хотя, конечно, ничего не понимал. Когда же бакаляры заговаривали на звонкой латыни – он хмурился и оглядывался. Внушённое в монастырях предубеждение относительно латыни не могло выветриться из него. Он мысленно просил прощения у Бога за свой невольный грех – слушание подобного чтения, а вечером обязательно каялся в молитвах. Впрочем, о чём говорилось по-латыни, он не ведал. Его познаний хватало лишь на то, чтобы вычленить слова этих языков – латинского и греческого.
Однако отец Григорий вёл себя совершенно иначе. И это начинало беспокоить отца Варлаама.
Отец Варлаам заметил, что отец Григорий ежедневно встречается с высоким красивым бакаляром, бывшим некогда казацким сотником, которого с первого взгляда признал Харько и назвал по имени: Андрей Валигура. Отец Варлаам убеждался, что Андрей, появляясь из дверей академии, непременно ищет взглядом своего нового знакомца. Поприветствовав друг друга, они ведут себя несколько странно. Высокий и статный Андрей как бы всем поведением показывает, что уступает по своим достоинствам отцу Григорию, что готов ему услужить. Затем они усаживаются на скамью. Причём Андрей следит, чтобы сесть обязательно после того, как уселся отец Григорий. Либо же бродят по дорожкам, оживлённо беседуя, как бывает свойственно давним друзьям после долгой разлуки.
Иногда отцу Варлааму хотелось послушать, о чём у них разговор. Вроде бы в задумчивости старался он приблизиться как-то так, чтобы подольше оставаться незамеченным. Однако его замечали на расстоянии. Его непременно окликали и старались привлечь уже к новому своему разговору.
А говорили уже о римлянах да греках. Причём не о христианах, но о тех, которые свою жизнь провели в поганстве.
Их было интересно слушать. Отец Варлаам заслушивался и много чего узнал (правда, потом приходилось замаливать грехи). Но однажды, только однажды, он уловил в их речи, пока его ещё не заметили, имя царя Бориса Фёдоровича. Имя было произнесено бывшим казацким сотником, и произнесено с явным оттенком неуважения. Они говорили, значит, о московских делах!
Однажды дошло до того, что отец Варлаам застал друзей за чтением книги, в которой, он заподозрил, стояли нерусские литеры. Отец Варлаам ухитрился в том удостовериться. Правда, увидел не то, что было выбито на страницах книги, но лишь то, что было выдавлено на её сафьяновой обложке. Литеры оказались латинскими. Они сложились в незнакомые слова – уж точно латинские, потому что польские слова он как-нибудь уразумел бы. Конечно, книгу читал не отец Григорий – при всём своём велеречии и при всех своих способностях он не знал латыни, это не вызывало ни малейших сомнений в голове у отца Варлаама. Но читал её бакаляр Андрей. Он знает латынь.
Подойдя поближе, даже участвуя в разговоре друзей, отец Варлаам внимательно вглядывался в книгу. Его утешило то, что книга издана не в европейских печатных дворах, но здесь, в Остроге.
Отец Варлаам не отважился выразить упрёк отцу Григорию, однако явственно почувствовал, что расстояние между ними как бы увеличивается, что он не испытывает уже того бездумного подчинения отцу Григорию, какое испытывал при переходе через литовский рубеж, когда блуждали в северских лесах, спасались от волчьих зубов. И что всё то, что прежде разжигало любопытство, что казалось в отце Григории таинственным, но вовсе не ущербным, не опасным, – что всё подобное выступает теперь совершенно в ином виде.
Отец Варлаам терялся в догадках. А посоветоваться здесь ему было не с кем. Мисаила он почитал человеком тёмным. Харько – не подходил по складу своего ума. А что касается послушника Пафнутия – этот крестьянский сын безумно радовался тому, что сыт, не наг, что его не заставляют тяжело и постоянно работать.
Отцу Варлааму оставалось чего-то ждать, на что-то надеяться.
Как-то ранним утром, творя молитвы в своей келье при академии, где московские странники обитали уже которую неделю, отец Варлаам услышал пение колоколов. Оно наполнило Острог благой вестью.
Отец Варлаам поспешно вышел в садик.
– Едет! – донеслось откуда-то.
Отец Варлаам увидел вместительную карету, украшенную золотыми блестками и влекомую шестёркой коней. Карету сопровождали казаки в малиновых жупанах. Над шапками у казаков сверкали оголённые сабельные клинки. Карета направлялась к Мурованной веже, в которой, отец Варлаам знал, устроены княжеские апартаменты.
Навстречу карете устремился народ.
– Едет!
– Едет!
Отец Варлаам заторопился вслед за каретой. Он сразу понял, что встречать так могут только князя Константина. Позолоченная дверца кареты раскрылась напротив крыльца, из неё неторопливо, надёжно поддерживаемый с двух сторон под руки, выбрался невысокий седобородый старик в чёрной бараньей шапке и в широком тёмном одеянии. Старик мгновение помедлил на самом возвышенном месте крыльца и помахал народу правой рукою.
Народ ликовал:
– Слава!
– Слава!
Старик неторопливо скрылся в огромных дверях, ведущих в башню-дворец.
А ещё через день московские странники уже сами входили в апартаменты князя Константина. Отец Варлаам, будучи взволнованным предстоящей аудиенцией (так в Остроге называли возможность увидеть князя Константина лицом к лицу), просил отца Григория принять на себя труды предстоящего говорения перед вельможей.
Отец Григорий с готовностью согласился, хотя было легко заметить, что сегодня у него отсутствует обычная его уверенность, что он сам чересчур волнуется, что ли, как если бы ему предстояло говорить с господином, перед которым он провинился. Отцу Варлааму всё это показалось немного странным, и он с завистью посматривал на Мисаила, которого предстоящее нисколько не задевало. Мисаил блаженно улыбался, надеясь на благосклонное отношение князя Константина, на его милости, – так водилось издавна. А богатства князя Константина знаемы не только здесь, в Речи Посполитой.
Тревоги отца Варлаама оказались вроде бы напрасными. Потому что стоило им пройти сквозь обильную стражу из казаков и даже из чужеземных вояк в медных доспехах (точно таких они видели при киевском княжеском дворце), стоило вступить по красному ковру за высокую дверь, которую охраняли эти чужеземные вояки, – как они втроём оказались уже под опекой пахолков в белых струящихся одеждах. Отцу Варлааму почудилось, что из мира войскового они мгновенно перенеслись в мир монастырский.
Князь Константин сидел в кресле с высокой спинкой цвета небесной лазури. Крупная лысая голова вначале показалась вошедшим искусно написанной красками на лазурном фоне, тем более что князь продолжительное время всматривался в лица вошедших. О том, что перед ними живой человек, а не парсуна, свидетельствовало шевеление волос в седой бороде.
– Московские духовные люди, – тихо напомнил князю пахолок.
Оживился старый князь, лишь когда с его позволения разговорился отец Григорий.
Князь расспрашивал о царе Борисе Фёдоровиче, о московском голоде, ниспосланном Богом за грехи, о слухах в народе. Становилось совершенно понятно: он тревожится за судьбу Московского государства и его людей.
Отцу Варлааму всё это настолько пришлось по сердцу, что он совершенно позабыл о своей робости и разговорился с князем не хуже отца Григория. Так, по крайней мере, показалось ему самому.
А уж отец Григорий превзошёл самого себя.
В ходе беседы, когда гостям было дозволено осмотреть княжескую библиотеку, князь велел пахолкам показать все книги, которые были выбиты в его типографии, в том числе и те, которые изготовлены московским друкарём Иваном Фёдоровым, сбежавшим в своё время от царя Ивана Грозного и нашедшего приют в Остроге.
Отец Григорий попробовал было направить разговор на слухи об убитом царевиче Димитрии, но князь не дал ему о том говорить. Он заговорил о своей академии. Отец Григорий сумел поддержать и такой разговор. С его уст слетали имена разных учёных людей, о которых отцу Варлааму не приходилось слышать. Ему лишь теперь полной мерой открылась польза от бесед и общения отца Григория с бакаляром Андреем.
Довольный гостями, князь Константин велел пахолкам подать ему одну из книг, осмотрел её и сказал:
– А вот эту – дарю вам!
Он протянул книгу отцу Григорию. Тот просиял лицом. Прижал книгу к груди и наговорил много благодарностей.
Одним словом, всё шло хорошо. Отец Варлаам успокоился совершенно.
Однако, оказалось, успокоился рано.
Они уже уходили, окрылённые милостью князя, но отец Григорий под каким-то предлогом остановился и попросил дать ему возможность ещё раз предстать перед князем. По красному ковру пахолки вывели только отца Варлаама и Мисаила и передали их под надзор казаков.
После множества впечатлений отец Варлаам и Мисаил не знали, о чём можно говорить. Усевшись на скамейку перед входом в княжеский дом, они вслушивались в неторопливые разговоры казаков, в споры буйной многочисленной челяди. Следили, кто и как подъезжает к княжескому дому.
Каково же было их изумление, когда они увидели, что гайдуки ведут отца Григория за руку. Волосы на его голове были сильно растрёпаны, лицо раскраснелось, просто горело, как если бы его поймали на воровстве. Как если бы он перед тем было вырвался и убежал, затем отбивался от погони.
– Что такое?
– Что случилось?
Отец Варлаам хотел прокричать свой неотступный вопрос. Он был готов броситься на выручку. Но какая-то сила удержала его на месте. Какой-то голос властно посоветовал: сейчас лучше промолчать.
Отец Варлаам ухватил Мисаила за полу длинной рясы, потому что Мисаил, с разинутым ртом, действительно устремился было спасать отца Григория. А так как сил у Мисаила оказалось больше, нежели у отца Варлаама, но отец Варлаам превосходил его по рвению, то они оба не уступали друг другу и оба свалились на землю под хохот казаков. Казаки же вовсе не обратили внимания на то, кого ведут гайдуки, куда и зачем. Казаки видели двух дерущихся, следовательно – пьяных монахов.
– Поддай ему, батя! – подначил кто-то.
Подначку поддержали:
– За волосы его!
– Под зад лягни!
– Ха-ха-ха! За волосы!
Отца Григория отыскали уже за пределами замка.
Он стоял как ни в чём не бывало. Но так только казалось. А в самом деле он дрожал от негодования. И всё же рассказывать ни о чём не стал, лишь промолвил:
– Мы должны уйти.
Отец Варлаам тут же понял, что в княжеских апартаментах за то короткое время, пока отец Григорий там находился, возвратившись, произошло что-то невероятно плохое. Отцу Варлааму сразу пришло на ум, будто нечто подобное могло случиться и в Киево-Печерской лавре. Однако он понял, что сейчас не время расспрашивать и не время отвечать.
Гайдуки, а их было с десяток, которые вывели отца Григория за пределы замка, не уходили. Они преграждали дорогу назад в замок, но тоже ничего не говорили. Вид их свидетельствовал об одном: они ждут, когда монахи уберутся.
– Мне необходимо предупредить своих друзей, – надменно сказал отец Григорий гайдукам, предполагая их сопротивление, что ли. А гайдуки согласно закивали головами.
Мисаил тут же побежал в замок и возвратился через непродолжительное время.
Следом за ним шли Харько, Пафнутий и... бакаляр Андрей.
На берегу реки вскоре запылал костёр.
Пафнутий с Мисаилом готовили ужин – запах рыбы разносился по зелёному лугу. Отец Григорий и бакаляр Андрей обсыхали после рыбалки. Они старались не упустить лучей уходящего на покой солнца. Харько без устали горланил неизвестно кому, что он правильно поступил, не согласившись продать коника и возок.
– Как бы мы теперь, а? А так и сеть у нас, и котёл... А рыбы и всего прочего – бери... Лето.
Никто, кажется, кроме отца Варлаама, не горевал, что из Острога придётся убираться.
Отец Варлаам сидел на берегу и смотрел, как за городом, в лесах, прячется солнце.
Отец Варлаам не стал даже ужинать, чем удивил своих спутников. Он готов был расплакаться. А когда над рекою раздались грустные девичьи голоса – он в самом деле расплакался, не стыдясь.
– Бедная моя голова! – повторял он. – Господи!
Что же, он надеялся перезимовать в этом городе.
Надеялся отдохнуть под конец жизни, забыть об обидах, которые претерпел от злых людей. А его спутники, сплошь молодые, желали постоянных перемен. Что же, гусь свинье не товарищ. Не по дороге ему с ними. Да как о том скажешь?
Отец Варлаам всю ночь провёл без сна. Он догадывался, как неспокойно было на душе у отца Григория. Отец Григорий поднялся раньше всех. Заботливо подгрёб сено, на котором спали товарищи, спустился босиком к воде. Попробовал её кончиками пальцев левой ноги и лишь тогда заметил, что отец Варлаам тоже не спит.
– Куда мы теперь? – не удержался от тихого вопроса отец Варлаам.
– В Дерманский монастырь, – махнул рукою по течению реки, в сторону севера, отец Григорий. – Или в Гощу. Там тоже монастырь. Пан Гойский завёл.
– К арианцам? К еретикам?
– Авось не съедят. Посмотрим. Бог-то один.
Говорили тихо, а всё равно разбудили спутников.
Те зашевелились на сене, но не поднимались.
– Отец Григорий! – вдруг сказал отец Варлаам. – Признайся мне, ради Бога, что случилось в княжеском замке?
Он думал, что отец Григорий отделается замысловатой поговоркой. Но отец Григорий ответил очень внятно:
– Я сказал князю, кто я на самом деле. А он рассердился.. .
Отец Варлаам хмыкнул:
– Да кто же ты? Чай, не злодей перенаряженный. Чернец-диакон...
– Нет, отец Варлаам, – очень быстро и резко отвечал отец Григорий. – Я – природный московский царевич Димитрий Иванович!
Это услышали все.
Первым побуждением отца Варлаама было рассмеяться шутке, но что-то снова подсказало ему, что это не шутка. Никаких признаков смеха не увидел он на лице отца Григория. Тогда он перевёл взгляд на прочих спутников.
Услышанное явно не произвело того воздействия, какого ожидал отец Варлаам. Он ещё и ещё обводил глазами спутников, не в силах что-нибудь сказать. Очевидно, бакаляр Андрей знал уже эту новость прежде. Да конечно же, знал, осенило отца Варлаама. Иначе чем объяснить подобострастие и благоговение, с каким он вслушивается в речь отца Григория? Мисаил и Пафнутий, очевидно, и так считали отца Григория не ниже чем царским сыном. Слова последнего ими восприняты как подтверждение прежних предположений. Харько почесал в затылке и только улыбнулся плутоватой улыбкою, которая, правда, вдруг на мгновение озарилась вопросительным выражением: а не переменится ли после этого что-нибудь в его нынешней жизни?
И только он, отец Варлаам, был поражён услышанным. Поражён настолько, что по истечении длительного времени, когда все уже позавтракали, когда все заговорили весело и беззаботно, как будто ничего не произошло, когда все уже бодро шагали вслед за возком, управляемым Харьком, – он и тогда не мог ещё ничего сказать. И лишь когда за лесом окончательно скрылся город Острог, когда рядом оказался почему-то отец Григорий, отец Варлаам попросил еле слышным голосом:
– Отпусти меня в монастырь, отче... Нет мочи ходить...
Отец Григорий, не глядя, кивнул головою.
9
Над ухом прошелестело юным голосом:
– Сестра! Пора в трапезную, видит Бог...
Отроковица, видать, вступила в келью неслышными шагами. Словно ангел.
И снова ни скрипа. Ни звука из длинных сумрачных сеней. Если не считать песенок запечного сверчка. Да жужжания единственной мухи.
Новая послушница, тоненькая телом, но крепкая костью, исчезла так же неслышно, чтобы возвратиться через мгновение ока.
И снова:
– Сестра? Аль сюда притащить?
А за толстыми стенами буйствует рыжая теплынь.
Это чувствует рвущаяся на волю муха.
– Нет, милая, сейчас...
А в голове – кружение. Чёрное с красным хватают друг друга за грудки.
А в поясницу – острыми ножами.
– О Господи! Ножи... Ножики!
И на каждом шагу, в каждое мгновение – удары молотка по вискам.
– Дак матушка-игуменья в беспокойстве... Велено спросить умело...
Послушницы менялись через каждый, почитай, месяц. Если не чаще. Не успеешь привыкнуть к голоску – ан уже новая смотрит ангелочком. Видать, где-то там, в отдалённой Москве, враги-супостаты и поныне не знают для себя покоя. Боятся, что инокиня Марфа войдёт в сговор с черницами и совершит побег из своей обители.
– Куда? Из Выксинского монастыря? Через леса и болота?
Послушница в слёзы:
– Бабушка! Я – как велено...
– Да не тебе, бедовая! Врагам моим слово брошено!
К тому же эта сутолока рыжего света и серого полумрака.
Уж лучше постоянная смена дня и ночи. Как в Москве. Как в батюшкином доме. Как в Угличе...
– Углич! Углич... Снова не тебе, болезная...
Простая смена дня и ночи даёт твёрдое понимание, что время за окнами кельи не остановилось. Что Бог всё видит и каждому воздаёт по заслугам.
– Углич...
Правда, смена дня и ночи ничего уже не значит. Кроме, пожалуй, одного: чем больше случится мельканий темноты и света – тем скорее предстанешь перед взглядом Того, Кто раскроет тайну, истерзавшую душу. Тайну, которая стала невыносимой тяжестью с того самого дня, как довелось увидеть посиневшее личико, такое безжизненное и такое страшное.
– Иду сейчас, милая... Без людей нельзя...
В просторной трапезной матушка игуменья проткнула вошедшую взглядом, но не сронила с уст ни слова. Усохшие руки равномерно перебирали на груди сверкающие каменьями чётки.
Но здесь было подобие земной жизни. Здесь раздавались звуки, напоминающие о потребностях человека. Ложки черпали жидкость. Чьи-то губы постоянно дули на горячее... Что-то говорили...
А когда последовали на общую молитву, то новая послушница (второй день в обители, призналась, из Москвы привезли) по доброте душевной, чтобы сгладить неладное о себе впечатление после первого знакомства, сказала тихонечко, да участливо:
– Бают-де, сестра, как будто за морем прежний наш царевич Димитрий объявился. Меня не видели при разговоре, да я выслушала... – и закричала вдруг, уже беззвучно для инокини Марфы, по-голубиному открывая молодой белозубый рот...
Очнулась инокиня Марфа не под низким потолком своей мрачной кельи, из которой чаяла перейти когда-нибудь в тесный гроб. Лежала на кровати под высоким потолком, в просторной палате с красивым, в драгоценных каменьях, кивотом и с большими окнами, где сияли разноцветные стёкла.
Плавился воск свечей и непрерывно качался удивительный благостный свет – будто переливался старый мёд в тёмном стеклянном сосуде. Подобное помнилось ещё по московскому батюшкиному дому.
– Тебе легше, сестра? – зависло над нею морщинистое лицо с такими древними полинявшими глазами, что дух забило. Будто в глубокий колодец зыркнула. – Ты можешь говорить?
– Могу, матушка.
– Зови меня сестрою, – напомнила старица. – Столько лет провела в обители, но отвыкнуть не можешь. Держит в когтях старое...
– Не забыть, матушка. – И тут же поправилась: – Не забуду, сестра моя.
– Забудь... А Бог тебя не забудет... Сейчас тебе легче станет. Испей вот этой водицы...
В Угличе когда-то приснился сон: будто рука её гладит котёнка. Сон повторился и в следующую ночь. Котёнок выглядел точно так же, как и тот, которого она помнила ещё с детства, видела в доме батюшки. И как она рыдала, когда сенные девушки в слезах, наперебой, рассказали ей, что котёнок убит на кухне поленом, которое неловкий поварёнок швырнул в проворного таракана. Она поведала о ночных наваждениях мамке Василисе Волоховой, а та побледнела. «Плохой это сон», – только и услышала от мамки. Рассказала своим братьям – те задумались. Вроде что-то знали, а открыться не могли, не смели.
Да ей-то что? Боялась одного: дрожала над сыном.
А он рос буйным и отчаянным. И ей становилось ещё страшнее. Таким она представляла себе по рассказам в девичестве царя Ивана Васильевича.
И трепетала при воспоминаниях о словах брата Михаила, когда тот, завидев её в Христов праздник идущей с сенными девушками к заутрене, воздел в удивлении к небу руки в золотых рукавах: «Машка, да ведь попадись ты на глаза царю Ивану, когда он задумает жениться, – и быть тебе царицею на Москве!» И как в воду глядел...
И когда это сбылось, когда её внесли после венца в царскую опочивальню, в сенник, когда её ухватила прямо за грудь холодная, но сильная костлявая рука – она лишилась чувств... И лишалась их каждый раз, несмотря на молитвы Богу, когда её приводили в эту опочивальню.
Только подобное длилось недолго. Она понесла с первой ночи, и когда это стало предметом царских хвастливых разговоров – царю было впредь достаточно иных девичьих тел. Она лелеяла своё бремя, очень справедливо догадываясь, что ребёнок может оказаться первым и последним, вышедшим из её лона. Она денно и нощно клала поклоны перед иконами, чтобы Бог даровал сына. И молитвы были услышаны.
Когда родился сын Димитрий – с того самого дня для неё перестало существовать всё иное в мире. Пусть Бог простит, но её не очень тронула ни весть о смерти старшего царевича Ивана, наследника престола, ни даже весть о кончине самого страшного грешника, Ивана Васильевича.
Она с трудом поняла, что слабое здоровье царя Фёдора Ивановича, вступившего на престол, открывает перед юным Димитрием прямую возможность стать царём, – так толковала мамка Димитрия, Василиса Волохова.
«Матушка-царица, береги его от дурного глаза! – твердила Василиса. – Береги от дурных людей. Как бы Борис Фёдорович не задумал злого, – говорила она о правителе Борисе Годунове, царёвом шурине. – Ведь о престоле мечтает...»
А всё уже шло к опасности. Царица Ирина, сестра Бориса Годунова, напрасно тщилась выносить в своём чреве ребёнка. У царя Фёдора Ивановича всё меньше оставалось надежды сделаться отцом.
Л в Угличе, в удельном княжестве, рос мудрый царь. И она, мать, начала в это твёрдо верить. Потому что в это верили её братья. Они мечтали о том времени, когда будут окружать престол племянника. Мальчик страдал, правда, падучей болезнью. Но знахари твердили, будто это он перерастёт. Что подобное творилось и с покойным царевичем Иваном, его старшим братом. И тот – перерос. Они говорили, а в материнском сердце ширились розовые надежды. А болезнь спешила доказать своё.
В те весёлые весенние дни в Угличе вздохнули в надежде.
Она, мать, измученная бессонными ночами, побывав вместе с сыном у обедни, отпустила его погулять, в заднем дворике вместе со сверстниками, а сама с братом Андреем села обедать в верхней горнице. О Господи! Лучше бы она страдала голодом до конца своих дней! Едва раздался со двора крик, она, так и не вникнув ни тогда, ни впоследствии в слова, уже поняла смысл того крика: совершилось самое страшное...
До сих пор она помнит только одно: у няньки на руках покоилось сыново тельце. Плетями, безжизненно, свисали вниз тоненькие руки в оковах золотых парчовых рукавчиков, а с длинных, закурчавленных в кольца лоскутков волос скапывала чёрная кровь... Она потом колотила поленом по голове мамку Волохову, под звуки громового колокола, который сзывал угличан. Она выкрикивала имена убийц, видела ручьи новой крови. Она сидела день и ночь у гробика. И всё же не могла поверить, что это её сын. Будто в гроб положен кто-то иной. Будто убит не Митя.
А затем последовало наказание. Все Нагие, в том числе и она, мать, в девичестве Мария Нагая, оказались обвинёнными в измене царю Фёдору Ивановичу. Они, дескать, поднимали в Угличе восстание.
А кто бы мог удержать людей от мести убийцам? И город Углич теперь в разорении. Жители кто казнён, кто бит батогами и сослан в Сибирь. И даже колокол, говорят, который булгачил народ, отправлен туда же.
Она равнодушно пропускала мимо ушей какие-то толкования комиссии во главе с присланным боярином князем Василием Ивановичем Шуйским о каком-то ноже, которым Митя-де зарезал сам себя... Этого быть не могло.
Она терпеливо дожидалась, когда у изголовья появится белокурая послушница, поведавшая неожиданную и желанную весть. Потому что уже не единожды склонялась к мысли: в гробике, возле которого сидела столько дней и ночей, лежал не сын. И личико, которое омывала слезами, было не его. Именно из-за слёз она не могла его разглядеть. Её сводил с ума замогильный цвет этого лица. Она не придавала первоначально этому никакого значения, будучи подавленной случившимся, как и не придавала никакого значения всему тому, что с нею делают, куда и зачем везут, зачем переодевают, зачем помещают в полутёмную келью и велят отныне называть себя сестрою Марфою. Но образ сына, которого она помнила отчаянным мальчишкой, она никак не могла связать с неподвижным синим трупиком, лежавшим в пышном золотом гробике. И когда он начал являться ей во сне, всё такой же, по-прежнему неудержимый, – это чувство, что в гробу был не он, усиливалось против её воли, вопреки её пониманию. Ведь достаточно было открыть глаза, взглянуть на своё одеяние, на помещение, где она находилась, послушать тишину, нарушаемую мощным звоном, который в келью проникал очень невыразительно, – и понять, чем вызваны эти страшные перемены в жизни.
Она усердно молилась Богу. Первые месяцы не вставала с колен, кожа на которых огрубела и стала каменной, равно как и кожа на локтях. Она умоляла Бога послать ей успокоение, дать возможность поскорее свидеться с сыном на том свете.
Но в сознание нет-нет да и начинало снова закрадываться страшное сомнение: а что, если она умрёт, если сойдёт в загробный мир и только там узнает, что сын её остался здесь, что её обманули? Зачем? Кому это понадобилось?
Лёжа на жёсткой монастырской постели, она начинала перебирать в памяти свою давнишнюю жизнь и начинала примечать туманные давние полунамёки братьев, что хорошо-де было бы иметь при угличском дворе похожих лицом на царевича мальчиков, что так всегда водилось при царских дворцах, что и у царя Ивана Васильевича было несколько таких человек, которых он даже посылал вместо себя показаться перед боярами, а то и перед чужеземными послами, – и никто ничего не заподозрил.
Тогда она воспринимала подобное как забавные рассказы, вроде тех, какие вслух читали приставленные к царевичу учителя. Она не задумывалась, не примеряла услышанного к Мите. Но здесь, в келье, она начинала отыскивать в прошлом что-то новое и новое. И ей уже казалось, будто неспроста получалось так, что мальчики при угличском дворе, взятые для игр и забав с царевичем, были как две капли воды на него похожи и что неспроста у него вдруг появилась болезнь, о которой она ничего не подозревала прежде, пока он был маленьким.
Она частенько вскакивала с постели даже в те редкие минуты, которые выпадали для отдыха, и, задыхаясь, спрашивала у Бога:
– Господи! Подай мне знак!.. – и бросалась к свечам в углу, которые обливали жёлтым светом Божий лик.
А то старалась забыться во сне, чтобы снова увидеть дорогое подобие, чтобы услышать обещание надежды из Божиих уст.
Только всё тщетно.
И вот сегодня она услышала эти слова.
Это были они. Надо было понять. Надо было поверить.
Но из чьих уст это прозвучало?
Она наконец не сдержалась и спросила у старицы, где же новая послушница, которая была у неё в келье сегодня утром. Старица сначала сделала вид, будто ничего не расслышала. Но когда, спустя какое-то время, вопрос был задан снова, то старица посмотрела на неё с выразительным удивлением.
– Да что ты, сестра? – сказала старица. – Не было у тебя в келье сегодня никакой послушницы. А только ещё будет. А пока поспи... И Бог пошлёт тебе выздоровление...
Однако она не хотела оставаться в чужой просторной палате. Через непродолжительное время она попросила отпустить её в свою келью и ещё по дороге туда задалась вопросом: а знала ли юная послушница, кто скрывается под именем инокини Марфы? Нет, отвечала сама себе. Здесь об этом никто ничего не знает, кроме, наверное, самой игуменьи. Ничего не знает и эта старица. А может, игуменье тоже ничего не известно?