Текст книги "Лжедмитрий"
Автор книги: Станислав Венгловский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)
14
Как ни пытался Андрей Валигура обратить внимание государя на его окружение, на бояр Шуйских, Голицыных, как ни старался побудить, заставить принять меры предосторожности – а всё напрасно. Видя, что это же мучит и Басманова, и Рубца-Мосальского да и прочих немногих государевых приближённых, Андрей хотел заручиться их поддержкою, чтобы действовать сообща. Хотел даже доказать, что при охоте на медведя Тришку замышлялось какое-то коварное дело. Однако ничто не помогло. Дошло до того, что царь просто-напросто запретил Андрею говорить о чём-либо подобном. Запрет прозвучал по-дружески, но твёрдо и бесповоротно.
– Можешь заботиться об университете, – ласково разрешил государь.
Андрей уже неоднократно напоминал царю, где хотелось бы ему, Андрею, видеть московский университет. Мысленно проложил в саду дорожки, посадил вдоль них высокие тополя. В уме возвёл беседки перед белостенным зданием с огромными окнами – перед библиотекой с многоколонным портиком.
При первом обращении с такими пожеланиями царь весьма удивился выбору места.
– Почему не рядом с Кремлем, если и вовсе не в самом Кремле? – вопросительно выгнул царь светлую бровь. Из окон кремлёвской горницы он видел свободное место для университетского здания. – Университет, друг мой Андрей, – украшение для города и всего государства. Кроме того, это почёт для любого государя. И между прочим, учёным мужам всегда и везде требуется поддержка и защита государей.
На это первое удивление Андрей отвечал основательно.
– Так-то оно так, государь, – сказал Андрей, – но, во-первых, царская защита должна простираться не только на столичный город, не только на Кремль, но и на царских подданных по всему государству. Во-вторых, занятие науками требует от человека полной самоотдачи и сосредоточенности. Юные умы к тому же никак не должны видеть перед собою лишних соблазнов. А что касается зрелых умов, то сова Минервы не терпит праздной суеты, это известно. А в городе много излишней суеты. Недаром древние афинские мудрецы основывали свои школы не в городе, но за его пределами. Вспомним Платона с его Академией и Аристотеля с его Ликеем. Украшением городу университет будет служить всегда, на любом расстоянии от Кремля. Впрочем, само существование университета приносит почёт тому государю, который его учредил.
Царь велел тотчас подавать верховых лошадей.
Что же, он согласился со своим другом, как только они оказались вдвоём на приглянувшихся Андрею высоких горах. Царь спешился с коня, опустился на зелёную траву. Как зачарованный загляделся он с высоты на изгиб Москвы-реки, на опоясанный ею город, на золотые макушки кремлёвских белостенных соборов.
– Чудесно, – вздохнул. – Вот она, наша матушка-Русь. Чудесно. Хорошо за рубежом, свободно там дышать человеку, а на своей земле лучше, как ни поверни. Это ты хорошо придумал, Андрей. Хвалю. Хорошо здесь будет учёным головам. Сам бы я у них гостил с удовольствием. Сам бы поскорее возобновил изучение латыни, которое мы начали в Путивле, да только... – И замолчал.
А что «только» – дошло до Андрея не сразу.
Впрочем, не сразу всё было понятно и самому царю.
Так и ускакали тогда сквозь густые лесные заросли.
Молчали.
Но побывали на том месте ещё не раз.
Были там и летом, и осенью, и зимою.
И каждый раз открывались перед ними чудесные картины. Даже в дождливый осенний день висела успокоительная синяя дымка...
– Да только вот что, – сказал наконец царь, – придётся с университетом обождать. Мне тоже хотелось бы поскорее прогуляться по тем дорожкам, которые видятся тебе... Но сперва следует побить турка. Все силы придётся бросить туда. Ты ведь знаешь, какие несчастья терпит наш народ от турок... А когда победим их, когда поколотим как следует шведа...
– О, государь, – вроде бы в шутку, с улыбкою прервал его Андрей, – прежде того я могу состариться...
Царь продолжал загадочно:
– А там ещё и другие могут стать на дороге... Другие неприятели...
Андрей уже не раз слышал похвальбы царя по отношению к Речи Посполитой. И часто не мог понять, насколько серьёзно о том говорится. Но предполагал, что всё может проясниться лишь после того, как здесь, в Москве, окажется панна Марина Мнишек. Ой, по-прежнему крепко любит Димитрий Иванович свою невесту... Эта любовь придавала ему сил в борьбе за царскую корону. Сам говорил...
– Так что и состариться можешь, не скрою, – не отрицал царь. – Да иначе не получится. Многое теперь мне совсем иначе видится, нежели виделось прежде. Вот отправим мы с тобою достойных юношей за рубеж на учёбу... Будут учителями в нашем университете. А большего пока нам не сделать.
Он помолчал, а потом вдруг улыбнулся:
– Да ты, друг мой Андрей, не серчай и не расстраивайся. Ты сам поможешь мне приблизить победу над турками. Я же знаю, ты воевал когда-то под Каменцом... Пока я здесь, в Москве, буду поджидать невесту, ехать тебе предстоит в Елец и от моего имени формировать там наше войско. Я приказал уже давно собирать туда воинскую силу из северных наших земель и свозить туда снаряжение да съестные припасы.
Андрей молчал.
– А приготовим всё для похода, – сказал царь в заключение, – тогда и посольство отправим к Сигизмунду. Когда пушек будем иметь в достаточном количестве. Мушкетов, сабель. Всего. И быть во главе посольства тебе, Андрей. Так что постарайся. Гонец Безобразов уже доложил королю, какое посольство пришлю я в Краков по поводу войны с турками! Пусть готовятся ляхи!
– В Польше, государь, не скоро делается подобное, – напомнил Андрей. – Там король без сейма ничего не отважится решить.
– Знаю, – сказал царь. – В том-то и дело. В том-то и беда.
После некоторого молчания царь добавил, будто стряхнул с себя что-то:
– Эх, переменить бы... И многие в Польше хотят многое переиначить на наш лад, известно мне, а многие у нас – на польский лад. Тоже мне известно. Вот кто раньше успеет...
Понял Андрей только одно: многого царь не договаривает. Многое переменилось в их прежних доверительных отношениях.
И всё же Андрею с большим трудом, но удалось уговорить царя завести личную охрану.
– Какая там охрана! – отмахивался царь по-прежнему. – Мой народ меня любит. Тебе ли этого не видеть, Андрей?
Но вот настойчивый Басманов предотвратил явное покушение на царя, которое готовилось в Кремле руками стрельцов, возглавляемых боярским сыном Шаферетдиновым. Шаферетдинов скрылся и вовсе пропал, а стрельцы сознались в своём гнусном замысле. Они, правда, больше никого из предводителей не выдали, да, может, и не знали, не размышляли, кто подбил их на предательство. Стрельцы были растерзаны своими же товарищами, которые после того слёзно умоляли царя простить им их вину.
Царь простил, но призадумался.
Вот тогда Андрей и сказал:
– Видишь, государь, есть у тебя враги.
После этого была заведена охрана в виде трёх рот иноземцев-алебардщиков. Одна – под руководством бывшего капитана, теперь уже полковника, Якова Маржерета, другая – под рукою немца Кнутсена, третьей командовал тоже немец, Альберт Вандеман.
Конечно, ещё какую-то силу представляли собою оставшиеся на службе у царя польские рыцари. Но их было мало, тоже всего несколько сотен. Жили они вдали от Кремля и от царя. Вели себя заносчиво, буйно, часто вступали в драки с московскими обывателями. Так что трудно было представить, какая из них получится опора для царя. Скорее, пожалуй, наоборот. Поляки могли своим поведением побудить москвичей на ответные дерзкие действия. Об этом, кстати, часто и с каким-то намёком говорил князь Василий Иванович Шуйский.
Андрей надеялся, правда, на личную преданность царю со стороны воеводы Басманова. Басманову подчинялись войска, находящиеся в Москве, в том числе и стрельцы. И только. А так надеяться было больше не на кого.
В приготовлениях к будущей войне миновала суровая зима. Побежали с нагретых солнцем бугров шумные весенние ручьи.
Андрей Валигура между тем сидел в Ельце, лишь изредка наведываясь в Москву, чтобы докладывать царю о военных делах.
Жил Андрей в огромном бревенчатом доме в середине города. Елецкий воевода Иван Стрешнев места себе не находил, постоянно заботясь о безопасности главного военачальника, государева глаза. Вокруг этого дома воевода наставил много верных и преданных стражей – ужу не проползти.
Поблизости от дома стояли новые пушки, доставленные из Москвы. Там их отливали на Пушечном дворе. Ещё больше насчитывалось старых пушек, из которых уже попалили по врагам во многих сражениях. Они поизносились, устарели, но своё ещё покажут. Много пушек свезли сюда из отдалённых северных крепостей, которым неприятель не угрожает. Пушек набиралось в достаточном количестве.
Там же поблизости простиралось огромное поле, где стрельцы и прочие военные люди упражнялись в ратном деле. Они учились быстро становиться в ряды – плотною стеною. Учились передвигаться строем. Учились пускать при надобности в дело сабли, стрелять из луков. Но из аркебузов не стреляли.
Чужеземные военачальники удивлялись: пушкари нисколько не учатся своему главному делу – стрельбе. Но пушкарские начальники отвечали со смехом, что учиться пушкарям незачем. Порох, дескать, на дороге не валяется. Да оно и опасно: вдруг разорвётся ствол у старой пушки? А вдруг при том людей покалечит? Глупо помирать от своей же пушки. И перед государем надо ответ держать за понесённый ущерб.
С великим трудом Андрей наконец добился, чтобы по велению самого царя хотя бы некоторые пушкари производили время от времени выстрелы да показывали примеры молодым своим товарищам. И только.
Так учились.
А между тем воевода Иван Стрешнев с подробностями рассказывал, будто бы он сам видел овчинный тулуп, полностью остриженный, который царь приказал отвезти в подарок крымскому хану.
– Вот, боярин, – обращался Стрешнев к Андрею, – это значит, что как этот тулуп теперь выглядит – так и хану с султаном турецким быть оскубанными! Вот!
– И что же султан сделает с послами? – интересовался Андрей. – Неужели хан отошлёт их прямо к султану? Прямо в Царьград? Или они сами к хану не пойдут?
– Почему не пойдут? Пойдут! – был уверен воевода. – Не впервой так делается, аль не знаешь? Да и нет в этом никакого оскорбления. Говорят, кто бывал в таких посольствах, – хан только улыбнётся. Угостит как следует, накормит-напоит и отпустит. Потому что этот тулуп для него – доказательство неизбежности войны с нами. Без добычи крымчаки жить не могут. Так что быть войне великой. Отомстим за поруганные земли. Вона сколько нашей силы здесь собрано. А к лету, даст Бог, ещё больше будет.
Как ни старался воевода Стрешнев оградить Андрея от всяческих неожиданностей и опасностей, но однажды на краю просторного поля, где по-прежнему упражнялись стрельцы, Андрей увидел не кого-нибудь иного, но давно уже позабытого им отца Варлаама. Тот был в старой изношенной рясе, в худых сапогах, забрызганных грязью, как будто он только что шагал по бездорожью, куда-то спешил. Да и лицо его в рыжих клочьях щетины поражало своею худобой. Одни глаза излучали прямо-таки огонь. Он смотрел на Андрея не мигая, словно требовал: не выдавай меня, брат, не прогоняй меня!
– Это ты? – на всякий случай спросил Андрей, всё ещё не доверяя увиденному.
– Умоляю выслушать меня! – тихо проговорил отец Варлаам. – Я хочу сказать тебе что-то важное!
У Андрея пропали всякие сомнения.
Стоявшие рядом стрельцы с недоумением смотрели на пришельца. Они не могли понять, откуда он взялся.
– Отведи святого отца в мой дом! – спокойно повелел Андрей своему верному Харьку. – Пусть его накормят и уложат спать.
Целый день после этой встречи Андрей чувствовал какое-то беспокойство. Он занимался привычными уже делами. Он осматривал только что доставленные из Москвы пушки. Расспрашивал новоприбывших людей. Заглядывал в купеческие и государевы каменницы, где хранится продовольствие, порох, где лежит оружие, а сам думал об отце Варлааме. Что привело сюда старика? Как он выжил? Как оказался на воле? Ведь он каким-то образом был причастен к замышляемому убийству царевича? Его не напрасно бросили в Самборе в тюрьму. Правда, царевич в одном из писем панне Марине, ещё из-под Новгорода-Северского, помнится, написал, что уступает её просьбам, пускай старика выпустят...
Вечером отца Варлаама Харько привёл к Андрею.
Старик начал без обиняков. Он боялся, что ему не дадут высказаться.
– То, что скажу тебе, Андрей, – промолвил он тихо, – требует, чтобы мы остались наедине.
Как только условие было выполнено, отец Варлаам вытащил из-под ветхой рясы какие-то бумаги:
– Читай! Наш царь, которому ты вернее всех прочих служишь, вовсе не тот человек, за кого себя выдаёт. Он взял на душу страшный грех. Он присвоил себе чужое имя. За то ответит перед Господом Богом. Однако он хочет нас всех ввергнуть в пучину греха. Он хочет, чтобы мы забыли веру наших отцов. Он хочет отдать нас в руки католических ксёндзов!
– Что ты говоришь? – остановил его Андрей. – Тебе ведомо, как царь отстаивает всё наше, русское?
– Только для виду! – не поддавался отец Варлаам. – До поры до времени! Чтобы усыпить дух народа. Прочитай его собственноручное письмо. Вот! Ты был при нём, ещё в Польше, секретарём. Но ты не всё знаешь. Не во всём он тебе открылся. А вот что написал он своею рукою королю Жигимонту! Ты его руку знаешь как никто иной. Читай. – И отец Варлаам развернул лист уже сильно примятой бумаги.
15
В начале марта 1606 года в Самборе было по-весеннему тепло и довольно сухо. Ветерки уже вздымали лёгкую пыль. Леса стояли вымытые дождями, готовые покрыться нежнейшими листочками.
Погожим тёплым утром пан Мнишек наконец уселся в дорожную карету, чтобы отправиться в путь. Он решился.
Лакеи захлопнули за ним тяжёлую дверцу. В маленькое окошко в задней стенке кареты пан Мнишек ещё раз окинул взглядом освещённый весёлым солнцем каменный замок. На высоком помосте перед крепкими воротами стояла жена с детьми в окружении служанок и слуг. Непоседа Ефросиния, в розовом пышном платье, махала сестре Марине обеими руками и что-то громко кричала. Марина отвечала ей царственными движениями одной руки. Самой Марины не было видно.
Пан Мнишек незаметно для сидевших в карете лакея и писаря Стахура тяжело вздохнул.
– С Богом! – сказал он Стахуру, крестясь куда-то в пространство непослушными от волнения пальцами.
Карета тронулась. Вслед за этим, кажется, пришёл в движение весь Самбор. Вдоль улицы стояли и кланялись обозу обыватели. Кто-то бросал вслед цветы. Кто-то закрывал руками лицо.
Кажется, всё уже было в порядке, а спокойствие в душу пану Мнишеку не наведывалось.
Было известие от Папы Римского, ответ на письмо нунция Рангони, – как надлежит вести себя католичке Марине в православной Москве. Марине, servae devotissimae[47]47
Рабыне преданнейшей (лат.).
[Закрыть]. Уж точно. Было издано такое нужное распоряжение короля Сигизмунда, которое на длительное время освобождает сандомирского воеводу от всяческих исков со стороны заждавшихся кредиторов. Было получено достаточно средств в виде денег и подарков от будущего зятя, чтобы расплатиться с долгами, чтобы всё устроить, уладить, всё купить, снарядить, приготовить, а всё же...
Обоз получился огромный.
Собственно, невесту сопровождала её гофмейстериня, пани Казановская. Ещё – пани Гербуртовна. Ещё – жёны двух братьев Тарлов, родственников ближайших. А ещё – родной брат Станислав, староста саноцкий, и дядя Ян – староста красноставский, родной брат пана Мнишека. И сын пана Яна – Павел, староста луковский. А ещё были в обозе трое братьев Стадницких – старший из них, Мартин, был гофмейстером у невесты. Ещё ехали паны Любомирские, Домарацкие, Голуховские... И прочие, прочие... Всех не упомянуть. Что касается духовных лиц – сопровождали обоз отец Франциск Помаский, вызвавшийся добровольно ехать в далёкую Московию, и отец Каспар Савицкий – этот по поручению папского нунция Клавдио Рангони и на средства самого Папы Римского. Кроме того, Марину, как всегда, окружали монахи-бернардинцы – их насчитывалось семеро, и во главе их стоял отец Анзерин. Ехал также опытный врач пан Пётр Колодницкий. Ехали музыканты пана Станислава Мнишека – их набиралось на целый оркестр, двадцать человек. Ехало, конечно, множество воинов, вооружённых как следует, ну и просто всяких слуг и служанок, как-то: поваров, лакеев, портных, цирульников, горничных и прочих. Не забыли прихватить с собою даже шута – Антонио Риати, уроженца итальянского города Болоньи. Он смешил и вызывал у людей неудержимый хохот уже на протяжении нескольких лет. Пускай своим искусством потешит он московитов. Правда, он прихватил с собою из самборского замка маску богини Немезиды, очень удачно сделанную доморощенным художником Мацеем. Иногда надевал её, и тогда всем становилось не по себе, несмотря на его ужимки и выкрики.
А ещё вместе с обозом отправлялись в Москву послы самого короля Сигизмунда – паны Николай Олесницкий и Александр Гонсевский. Они везли царю грамоты с поздравлениями по поводу свадьбы, а также грамоты по поводу государственных дел.
Ну и, конечно, без этого не обойтись, – ехало много торговцев, разных ремесленников.
Собственно, всего обоза пан Мнишек так ни разу и не увидел из-за его огромности. Он лишь прикинул вместе с писарем Стахуром, сколько же набралось народа, – получалось свыше двух тысяч!
– Невероятно! – только и сказал пан Мнишек.
Ему уже чудилось, будто отправляется он в новый восточный поход.
Будто он снова становится гетманом (недаром вёз с собою булаву в драгоценных камнях, присланную ныне царствующим женихом, почти что зятем).
И уж, конечно, от подобных мыслей не могли отделаться обыватели в пределах московитских земель. Как только обоз этот, постоянно увеличиваясь, миновал Люблин, Слоним (где его наконец дождался обрадованный посол Афанасий Власьев), затем добрался до Орши, где высилась последняя на его пути католическая колокольня, где отец Каспар Савицкий сказал проповедь – как подобает вести себя в чужом государстве, в православных землях. Пожалуй, простым московитам могло именно так и показаться, будто на них идёт чужеземное войско, – таким многолюдным получилось свадебное посольство.
К тому же как ни втолковывал отец Каспар, а многие в обозе – не так, конечно, паны, как их слуги – повели себя сразу же недостойно. Напиваясь, вернее, будучи постоянно пьяными, при малейших спорах и несогласиях угрожая друг другу оружием, они ещё безобразней, ещё более вызывающе вели себя с местными обывателями.
– Пся крев! – кричали такие гуляки, когда им напоминали, что едут они по приглашению самого царя. – Да мы этого царя вам и поставили!
Конечно, ничего подобного лично пан Мнишек не слышал, всё это передавали писарю Стахуру, а уже Стахур – ему. И всё это очень настораживало пана Мнишека. Он приложил немало усилий, лишь бы предотвратить что-нибудь ещё более серьёзное. Он умолял всех панов внимательней присматривать за своими подопечными и одёргивать их.
Народ московский был уже давно предупреждён насчёт того, что царь в столице дожидается своей невесты, что проедет она к нему как раз по этой дороге. Народ московский встречал гостей хлебом-солью. Во главе народных толп выступали священники. В городе Красное, за много вёрст от города Смоленска, уже несколько месяцев поджидали царскую невесту нарочитые посланцы – князь Мстиславский и боярин Михаил Нагой, дядя царя. Они встретили пана Мнишека. Под крики толпы дворян и празднично одетого народа.
– Вот она, наша государыня! – сказал князь Мстиславский, низко кланяясь до земли. – Её нам Бог посылает!
А ещё больше народа высыпало на улицы в самом Смоленске. Подаркам не было счёта. Особенно дарили гостям собольи меха.
Конечно же, народ московский более всего стремился увидеть будущую царицу-матушку собственными глазами. После пасмурных весенних дней, после сырых и холодных ночей, которые большинству людей в обозе приходилось проводить в палатках, отогреваться при кострах, так как строений для всех в дороге не хватало, после опасных переправ через разлившиеся реки погожие дни в Смоленске показались путникам настоящим блаженством. В Смоленске они приходили в себя на протяжении трёх дней и трёх ночей – пили, гуляли, красовались на чудесных конях и в удивительных каретах. И на протяжении всех этих дней смоляне имели возможность восхищаться красотою своей юной царицы. Её возили по городу в открытой карете, в алмазном венце, в белоснежном роскошном платье, – народ кричал от восторга и молил Бога, чтобы Всевышний послал ей счастье, долгих лет жизни – на радость своим подданным и потомкам подданных.
Пан Мнишек обыкновенно ехал в своей не менее роскошной карете следом за дочерью и радовался увиденному и услышанному. Народ, ослеплённый красотою царской невесты, принимал её сразу своей владычицей.
Пану Мнишеку хотелось плакать от умиления и целовать первых встречных московитов, как дворян, так и простых холопов.
Тревога, с которой он выехал из Самбора, начинала улетучиваться сама собою.
С этими чувствами, в сопровождении князя Мстиславского, боярина Нагого и посла Власьева, пан Мнишек наконец оставил Смоленск и вскоре оказался в Вязьме, где ему объявили, что царь повелел привезти его, пана Мнишека, в Москву, чтобы выразить ему лично особую признательность за ласковый приём, оказанный в Самборе.
– Долг платежом красен, пан Ержи, – ласково повторял по дороге дородный князь Мстиславский. – А панна Марина, государыня наша, будет отдыхать. Так уж положено. И с этим надо смириться.
– Понимаю, – соглашался пан Мнишек. – Со своим уставом в чужой монастырь не суйся. Так ещё у вас говорят. Знаю.
За несколько вёрст от Москвы пана Мнишека встретил тот самый воевода Басманов, теперь уже боярин, который когда-то мёртвой хваткой удерживал Новгород-Северский. Теперь Басманов был наряжен в польское гусарское одеяние, сверкавшее золотом. От имени царя он подарил гостю четырёх прекрасных коней, один из которых был предназначен для него лично, второй – для его брата Яна, третий – для сына Станислава, а четвёртый – для пана Павла, сына брата Яна. Сбруя и сёдла на всех конях сверкали золотом.
И на этих-то конях они все четверо, в сопровождении Басманова и знатнейших московских дворян, переправились по специально устроенному через Москву-реку мосту. Затем проехали сквозь искусно придуманные и возведённые триумфальные ворота и между рядами дворян и боярских детей поднялись на зелёный кремлёвский холм, проехали в кремлёвские ворота и оказались в доме, в котором пану Мнишеку предстояло теперь гостить.
– В этом дворце, – сказал ему между прочим важный князь Мстиславский, – прежде жил Борис Годунов.
Уже одно пребывание в таких богатых хоромах, а ещё обильнейший обед, которым угостили его и его людей, а затем отдых, предоставленный после дороги, накануне предстоящей завтрашней встречи с государем, который прислал к нему князя Хворостинина, чтобы справиться о здоровье, – всё это способствовало тому, что пан Мнишек почувствовал себя в ещё большей уверенности.
Но наступивший новый день привёл его снова в удивительное настроение. Уже с раннего утра услышал он какие-то звуки, свидетельствующие о большом скоплении людей за стенами дворца. Ему сказали, что его дожидается в своих хоромах великий царь Димитрий Иванович. Когда же он вышел наружу, то увидел, что от крыльца его дома двойными рядами стоят московские стрельцы – с весёлыми лицами, в малиновых кафтанах, с белыми перевязями и с оружием в руках. Пан Мнишек ехал по узкому пространству, окаймлённому с обеих сторон этими стрельцами, сидя на огромном татарском коне, покрытом пурпурным чепраком, а коня вели под уздцы удалые русоволосые молодцы. За паном Мнишеком шли его родственники в сопровождении очень богато одетых московских дворян. Перед высоким крыльцом пану Мнишеку помогли спешиться, затем повели по красному пушистому ковру в какое-то помещение, где встретили его бояре в высоких горлатных шапках и дорогих шубах с длинными рукавами. Эти бояре ввели пана Мнишека под своды просторной палаты с вызолоченными стенами. Под ногами у него зашуршали другие ковры. И едва пан Мнишек успел поднять взгляд, оторвав его от ковров, как тут же наткнулся глазами на огромное серебряное кресло под балдахином, стоявшее на высоком, в три ступени, помосте. Там ещё высились колонны, над которыми расправлял крылья двуглавый державный орёл.
Пан Мнишек почувствовал себя как бы во сне. Да, перед ним был царевич, которого он почти трусливо оставил под Новгородом-Северским, оставил без особой надежды на то, что ещё когда-нибудь увидит, без особой надежды на успех того дела, ради которого они когда-то выступили с войском из Самбора. Сейчас пан Мнишек знал, кто перед ним. Он узнавал это лицо, хотя одновременно и не узнавал. Потому что перед ним было действительно лицо человека, которого он когда-то приютил в Самборе, которому пожимал руку как нищему приятелю, как существу, нуждавшемуся в помощи. Но сейчас перед ним было знакомое лицо, втиснутое в неправдоподобную живую картину, основу которой составляли люди в высоких боярских шапках, в пышных шубах из дорогого собольего меха, щедро украшенного золотом. Это лицо было здесь центром внимания. Сначала оно даже сильно и неприятно поразило его тем, что оставалось безмолвным, словно нарисованное, словно вылепленное из воска. Всё ожидаемое от него, от царя, громко и беспристрастно произносил дьяк Афанасий Власьев. Пан Мнишек с трудом вспомнил, что так издавна принято у московитов. Царь, имея на голове корону, не может разговаривать с простыми людьми. Он не вправе снизойти до разговора. Он – высшее существо.
Порадовало, что все присутствующие, а в их числе даже князь Василий Иванович Шуйский, о строптивом характере которого и о законных претензиях его на царский престол столько наслушался пан Мнишек, подобострастно взирали на сидящего на троне царя.
Подобное же подобострастие выказывали и прочие бояре, и всё высшее духовенство, во главе которого восседал, по правую руку от царя, Патриарх Игнатий – седобородый, в длинном, чёрного бархата, одеянии, украшенном драгоценными камнями и сплошными полосками жемчуга. Эти люди, знал уже пан Мнишек, – и духовные, и бояре, – и составляют при царе сенат, заменивший бывшую Боярскую думу. Об этом говорил в Польше на всех перекрёстках царский секретарь Ян Бучинский. Это подтверждали все возвратившиеся из Московии, в том числе и Станислав Борша, уже вернувшийся было домой, но теперь снова поддавшийся на уговоры Бунинского и присоединившийся к свадебному обозу пана Мнишека.
Царь, не говоря ни слова, всё же, как показалось пану Мнишеку, глядел на него из-под тяжёлой короны так дружелюбно, что пану Мнишеку враз сделалось исключительно легко на душе. Пользуясь указаниями и наставлениями дьяка Власьева, он смело выступил на середину оставшегося свободным пространства, отсоединился даже от своей свиты и начал заранее приготовленную Стахуром речь.
– Ваше царское величество! – зазвучал его голос. – Очень трудно решить мне сейчас, чему следует больше предаваться: зависти либо же восторгу. Ещё вчера, кажется, видел я скромного юношу, со слезами обиды на глазах говорившего о своей далёкой родине, о Москве, где прошло его раннее детство, где впоследствии его лишили отцовского престола, откуда он бежал, чтобы только спасти свою жизнь. Мало кто верил тогда в его успех. Но стоило только внимательно посмотреть в его глаза, наполненные верою в Бога, верою в справедливость, – и ты сам проникался верою в неизбежность хорошего исхода всего того, что задумано людьми. Именно это и побудило меня принять предложение царственного отрока встать во главе небольшого войска, чтобы окончательно восторжествовала в мире справедливость. Ещё вчера согревали мы рядом руки у воинских костров и я помогал ему словом и делом удерживать тех, кто отчаялся верить в успех, кто уходил с поля сражения... Зато что я вижу сегодня? Вся земля Русская обрела наконец своего законного правителя. И вся земля ликует и радуется этому!
Речь пана Мнишека нравилась сенату. Нравилась всем собравшимся, среди которых ему удалось увидеть даже нескольких своих соотечественников, верно служащих теперь молодому московскому царю под руководством полковника Домарацкого. Пан Мнишек видел, что многие из присутствующих, особенно те, кто постарше, едва сдерживали всхлипывания, а некоторые утирали слёзы рукавами.
Когда же пан Мнишек, по примеру, как полагал, древних ораторов обозрев всех присутствующих, обратил свой взор снова на царское лицо, то он был поражён: как преобразилось это лицо! Из царских глаз лились слёзы. Царь раз за разом брал платок, лежавший на блюде в руках молоденького стряпчего, как две капли воды похожего на дьяка Афанасия Власьева (сын его, что ли?), и не спеша подносил его к своему раскрасневшемуся лицу. Царь плакал – как бобёр.
Увиденное ещё сильнее ободрило пана Мнишека. Речь его полилась неудержимым потоком. Он выражал восхищение тем, что царь ничуть не переменил своего юношеского восторженного намерения жениться на девушке, которая ему полюбилась. Царь увидел и оценил её красоту, добродетель, её сострадание к его горю. Он ничего не забыл. И счастливому отцу невесты, завершил свою речь уже со слезами пан Мнишек, остаётся лишь умолять Всевышнего, чтобы он ниспослал молодой паре счастье, благополучие, равно как и процветание народам обоих государств – польскому и русскому.
После того пан Мнишек был допущен к целованию царской руки.
Приблизясь к трону, поднявшись по золотым ступенькам, он опустился на одно колено, превозмогая боль в другом, плохо гнущемся после холодных ночёвок в продуваемых сквозняками придорожных домах, и так же громко и отчётливо, как и во время произнесения торжественной речи, повторил, приблизясь к царю вплотную:
– Вот она, рука, которую я когда-то пожимал. А теперь я с благоговением припадаю к ней устами.
В ответ за его спиною раздались возгласы одобрения. Но сам царь оставался по-прежнему безмолвным.
После пана Мнишека к царской руке припадали все прочие паны из его свиты, начиная от сына Станислава.
Что-то говорил в ответ от имени царя дьяк Афанасий Власьев, употребляя много польских и латинских выражений, из тех, которые любил употреблять сам царь, – создавалось впечатление, будто слова исходят в самом деле от царя. Однако это уже мало что значило. Пан Мнишек спокойно сидел на скамейке, на месте, которое ему указали. Он мог теперь наблюдать, как по очереди, в соответствии с богатством, древностью рода и прочим, целуют царскую руку все присутствующие в зале.
Правда, уже в этом помещении пан Мнишек наконец услышал голос царя: то было лишь короткое приглашение пану воеводе на обед (ради чего царь приказал боярину снять с его головы корону). А вот когда все московиты помолились в Благовещенском соборе, царь, выйдя из собора (он был уже в иной, лёгкой и не такой богатой, короне), заговорил с паном Мнишеком безо всяких ограничений, как прежде, как в Новгороде-Северском, как в Самборе.