355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот » Текст книги (страница 8)
Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 23:30

Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)

Дали первый гудок. Женщины с узлами опять на трапы полезли. Длинномухин остановить не может. Я на помощь. Оттеснил на прежние позиции. А погрузка уже к концу: Малость погодя – и второй гудок.

Вижу: снова Шура на палубе. И снова у меня по сердцу что-то тепленькое проползло. Развернулся я в красивой позе, приглашаю теперь уже сам пассажирок. К месту из какой-то детской сказочки вспомнилось:

– Гуси-лебеди, домой!

Рукой помахал, словно в ней была хворостина. А одной из женщин даже чемодан поднес.

– Будьте любезны, гражданочка!

Третий гудок. Сверху команда: «Убрать трапы!»

Фигурнов спрашивает:

– Все в порядке, Барбин?

Отвечаю:

– Как часики.

И вдруг ударило в голову: нет Шахворостова. А сказать, не сказать – не знаю. Сказать? Тогда получается: это я отпустил его самовольно. Не сказать? Вдруг отстанет Илья. И будет на совести у меня, почему не сказал. Запутался я в мыслях своих.

У трапов поперечный зажим развязываю, а сам копаюсь, копаюсь, время выигрываю. Фигурнов злится:

– Да чего ты там возишься?

– Ну, узел, – говорю, – затянулся.

Владимир Петрович сверху тоже торопит. Вижу, делать нечего, нужно снимать зажим. Сбежал на берег в мокрый песок, взялся, будто кантую трап, а по сути дела, препятствую матросу, который за другой конец на теплоход его тянет.

– Барбин, ты трап держишь, что ли? – кричит.

Отпустил. А у самого в голове мысли, как зайцы, мечутся. Хуже всего, что сказал я сам Длинномухину, будто Илья пошел по поручению Владимира Петровича. Черт меня за язык потянул.

А пристанские мальчишки трос с причального столба уже скинули. Лебедка у теплохода на холостом ходу стучит.

– Поднять якорь!

Цепь по железной обшивке скребется, словно через сердце у меня ее протаскивают. Носом в реку помаленьку «Родина» разворачивается. Винты заработали, в берег волна ударила, рыбачьи лодки сразу на ней заплясали. Штурман Владимир Петрович, матросы, все вперед глядят, ждут, когда якорь выйдет. И тут, пожалуй, вижу я один, никто более – с берега кубарем летит Шахворостов. Прыгнул в чью-то лодку, шестом нажал раз, другой и – к корме теплохода, успел!

Отыскал я его.

– Ну и свинья ты, – говорю, – дать бы тебе в ухо за это!

Он ладошкой только прикрылся.

– Порядочек, Костя. Зато полный порядочек, – и подмигивает.

А я отошел от него сам не свой. Тридцать три куля вытащил – не устал, а тут коленки вдруг у меня задрожали.

Поднялся наверх, стал у перил, глотаю речной воздух. А он мягкий такой, прохладный, с мелкой дождевой пылью. Прежняя радость стала ко мне возвращаться: ладно, что все хорошо обошлось.

Вдруг замечаю: Маша. Тоже остановилась у перил. Но далеко от меня. Глядим друг на друга попеременно, а глазами никак не встретимся. И у меня почему-то нет вовсе желания подойти к ней, поздороваться.

Подошла она сама.

– Здравствуй, Костя! Тебя что-то совсем не видать.

Пожал я плечами: кому как. Дескать, говори дальше. Жду. Хочет – пусть обиду свою выскажет. Только у меня-то на нее обида во сто крат большая. Но я не стану начинать объяснения.

Все же повернул я к ней голову. Эх! Вечная ее смешинка в самой глубине глаз.

Не знаю отчего, но руки и ноги у меня сразу стали какие-то тяжелые, будто мокрая глина. Понимаете, как ни борюсь с собой, а к Маше у меня два отношения: одно – она старый товарищ мой, а другое – не я, а она порвала нашу дружбу.

Приготовился я, коли начнет Маша, все в лицо ей вылепить. И вдруг она говорит:

– Костя, куда бегал Шахворостов и почему он чуть не отстал?

Вот так приготовился! Вот так понял я, зачем она ко мне подошла! Нету прежней Маши, не стало начисто. И тут другого ничего у меня не нашлось.

– Куда Шахворостов ходил? Повидаться, – говорю, – со своей милой. А распрощаться было, наверно, с ней не легко.

– Костя, зачем ты правду прячешь? И еще подумай: зачем ты с таким оттеночком про девушку говоришь? От Шахворостова тоже занял?

– Занимать мне ничего не нужно. И сами с усами. Но если вышел «оттеночек», – говорю, – считай: виноват, не подумал, таких оттеночков я сам не люблю. А куда Шахворостов ходил, если тебе интересно и право на это есть, его и спрашивай.

Маша долго, очень долго молчала. Потом так, вроде бы про себя:

– Хотелось мне, Костя, чтобы ты с Шахворостовым поговорил. Как с товарищем. А ты не хочешь. Разве лучше, если и с ним снова, как с тобой, будет капитан разговаривать?

Жаром всего меня обдало. Но из губ удалось все-таки какую-то улыбку сложить.

– Не ты ли скажешь об Илье капитану?

– Возможно.

Никогда я не видел Машу такой спокойной. Мне почудилось в этом ее ответе ясное: «И о тебе это тоже я рассказала капитану». Вот как! Тогда и я медленно-медленно говорю:

– А почему ты считаешь, что я про Шахворостова неправду сказал?

– Почему? Костя, он вовсе не такой человек, чтобы на свидания с девушками бегать.

И опять мы оба замолчали. Не знаю, по какой причине Маша, а я потому, что вдруг дошло до меня: да, это так.

Маша опять начала первая. И снова о таком, чего я не ждал.

– Уважения к людям нет у нас. В Нижне-Имбатском кто-то женщин-пассажирок гусями назвал, хворостиной на теплоход стал загонять, а до этого под дождем час целый мокнуть заставил.

Ага! И это заметила? В третьем лице говоришь! Хочешь, чтобы в первом лице сам я сказал? Пожалуйста!

– Все это я сделал. Подумаешь, какая обида: «гуси-лебеди!» А в руках у меня и хворостины никакой не было, для смеху ладошкой пустой помахал. И насчет дождя – никто пассажирок этих из дому не гнал так рано на берег. Могли себе превосходно до второго гудка дома под крышей сидеть. Долго ли войти на теплоход!

– Костя, а ты сердце человеческое беспокойное в расчет не берешь? Как же они усидят где-то в деревне, когда теплоход на пристани уже стоит! Конечно, у них думы такие: «А вдруг уйдет?» Ведь расписания мы сами не всегда точно придерживаемся.

– Не знаю, – говорю, – чего ты хочешь? Эти тетки теперь уже сто раз высохли и думать забыли про дождь. Будто в жизни их, кроме как сегодня на пристани, и дождем никогда не поливало! Все сделано, Маша, по правилам. Хоть самого Ивана Демьяныча спроси. Сперва погрузка, потом – пассажиры.

– «По правилам…» Костя! А с Шахворостовым вы в Красноярске пассажиров на теплоход сажали за деньги – это тоже по правилам?

– Нет, не по правилам, – говорю, а внутри у меня колючий комок какой-то разрастается, страшно недоброе чувство к Маше. – Нет, не по правилам. Только зачем нам с тобой после вчерашнего снова открывать комсомольское собрание? И еще: зачем тебе хочется обязательно приплетать ко мне Шахворостова, когда я один все это делал?

Выговорил и чувствую: сейчас мне в особенности врать противно, защищать Шахворостова. И еще противнее, что грубость свою вовсе нечем мне оправдать.

А у Маши в глазах огоньки погасли, лицо стало грустное. Она ничего больше не спрашивает. Но я теперь уже сам говорю, потому что дико на тех словах остановиться.

– У матроса, Маша, сама знаешь, заработок небольшой. А тут было все по доброму согласию. И я честно заработал, и пассажиры довольны, и государству убытка нет. А работал я как? На что сильный, и то плечи до сих пор болят.

Маша головой тихо покачивает.

– Каждый человек, Костя, у нас гордится своим трудом и трудом своих товарищей. Что же ты на комсомольском собрании не рассказал открыто и гордо, как ты – пусть только ты, а не с Шахворостовым, – как ты в Красноярске на посадке пассажиров хорошо поработал? – Не дождалась от меня ответа, и снова: – Ты говоришь, Костя, по доброму согласию? Люди купили билеты по цене, которую установило государство. И все. Зачем же еще им «доброе согласие» матроса? Говоришь: «Вещи носил». А за подноску вещей по сто рублей не берут. На это есть тоже государственные расценки. Просто ты отнял хорошие дешевые места у кого-то другого, кто имел на них такое же право. И получается, что ты отнял деньги у своих пассажиров. Так ведь, Костя? Да, конечно, это «доброе согласие». Только в чем согласие?

Нечего, ну совершенно нечего мне на это Маше сказать. А она все грустнее становится.

– Говоришь еще, Костя, что государству убытка нет. И это неправда. Государству есть убыток, есть оттого, что у него одним честным гражданином стало меньше. Сегодня ты кого-то за деньги по билетам провел, а завтра – проведешь и совсем без билетов. Грань тут уже небольшая. Я вчера не смогла об этом сказать, а сегодня хочу, открыто, в глаза, как товарищ…

Если бы насчет грани не прибавила Маша, я бы стерпел, так, как терпел на собрании. С той только разницей, что я знал: там меня по Васиному замыслу «прорабатывали», а тут сам по себе и от самого сердца идет разговор. Машины слова о «небольшой грани» все смели начисто! Если так она теперь меня понимает… Если думает: Костя Барбин – вор… Довольно! Учителей у меня и без нее хватит. Со Столбов это началось – теперь закончится. Развернулся я этаким фертом, руку Маше тиснул, аж она вскрикнула, растянул на лице широченнейшую улыбку и по-лягушечьи квакнул:

– Бл-гдарю! Будет еще что-нибудь?

Она отступила, потом снова метнулась ко мне:

– Костя… Костя, да как ты можешь?..

Но я смеялся. Вернее, выжимал из себя смех.

И тогда Маша тихонько стала отодвигаться, отодвигаться от меня, перебирая руками по мокрым от дождя перилам.

Ушла.

Спустился и я к себе. Лег на постель. Хотел думать, но никаких мыслей не было. Утренняя радость пропала.

А в иллюминатор лился белый свет, живо плескалась река, и, хотя солнца не было, по стене бегали неяркие зайчишки. И от этого злость, обида, досада и прочая дрянь в душу тоже не лезли. Получился я как бы пустой.

Так я долго лежал. А когда пришел в себя по-настоящему, глянул на ноги. Лежу в ботинках…

Глава двенадцатая
Природа не терпит пустоты

Илья Шахворостов сказал: «Плюнь на все – береги свое здоровье».

Сказать легко, а как это сделать? И даже не сделать, а только повернуть свои мысли на этакий лад.

Илья еще прибавил: «Не понимаю, чего тебе надо? На собрании сошло, как с гуся вода. Так оно и должно было получиться. На полсотни ты пострадал? Сам виноват. От собственной глупости. Ну, уж если хочешь, так и эту полсотню возьму на себя. По-дружески. Так, как и ты меня выручаешь всегда».

Нашел тоже чем поднять настроение! Будто я какой-нибудь Лепцов и деньги для меня дороже всего.

Фигурнов – тот иначе понял: «Знаешь, ты себя не приневоливай. Жди, пока грусть сама испарится. Душа у человека, она насилия не любит, она сама себе, когда нужно, место находит».

Это я – то, Костя Барбин, должен ходить и прислушиваться, где и что делает у меня душа, и ждать, когда что-то там испарится!

Тумарк Маркин так просто принес шахматную доску, расставил фигуры и снял одного своего коня: «Давай поиграем, Костя».

Я вам, кажется, уже говорил, что в шахматы я играть не умею и не люблю. Но все же разбираюсь, какая фигура что значит. Спрашиваю Тумарка:

– А ты знаешь, что я, даже не глядя на доску, победить тебя могу? Зачем ты лошадку снял?

Тумарк туда и сюда вроде:

– Да это я нечаянно…

А мне понятно: хотел человек пятачок подать на бедность.

Вася Тетерев подходил несколько раз: «Барбин, а что, если тебя ввести в состав редколлегии стенной газеты? Я думаю, тебя это очень поднимет». Он и забыл вовсе, как меня однажды, еще на «Лермонтове», выбирали уже в редколлегию и как тогда я ничего в ней не делал.

В общем на теплоходе все помаленьку, и каждый по-своему судьбой моей и настроением моим интересовались. И всяк давал свои советы. Но все они, вместе сложенные, пользы не давали никакой. Только на кухне Лида теперь лила мне все время в кашу тройную порцию масла, и от этого, надо думать, польза была.

Короче говоря, все как-то старались меня наполнить, а я, сам не знаю почему, оставался пустой. Нес вахту, делал все, что полагается вахтенным, а чувство было такое: бездельничаю! Для моей ли это силы раз в день шваброй на палубе покрутить или трапы сбросить! А выгрузка не на каждой пристани. Очень люблю я смотреть на реку, на берега. Но тут пошли такие прямые и похожие друг на друга плесы, что разве только один Иван Демьяныч и мог бы различить их, не заглядывая в лоцию. И потому мне даже Енисей казался скучноватым, не таким, как всегда.

Протомился я до самого Туруханска. Город маленький, старый, деревянный, и рассказать о нем нечего. Разве только то, что жили здесь в ссылке Яков Михайлович Свердлов и Сурен Спандарян и в их домиках теперь устроены музеи, куда обязательно заходят все проезжающие. Я каждый раз захожу. Посмотришь на стены, на фотографии, на вещи – и сразу представишь старое, царское время, как мужественно люди боролись с самодержавием. Вот и теперь поднялся я на берег, постоял с народом в музеях, послушал, что рассказывает экскурсовод. Хотя и не первый раз слышу, но все равно интересно. А потом побродил по улицам и, между прочим, зашел в аптеку купить зубную щетку.

С этого и началось.

В аптеке последнюю щеточку кому-то продали как раз передо мной, сказали: «Есть в промтоварном магазине». Но магазин закрыли у меня под самым носом на обеденный перерыв. Тогда я на базаре купил кедровых орехов. Попробовал – вкусные. Набил ими оба кармана в шароварах, иду щелкаю, но, представьте, все до единого орешка теперь попадаются только гнилые. Во рту стала мерзость такая, что хоть наново язык заменяй. И я вернулся снова на базар, купил маленький стаканчик свежего, жидкого меда, чтобы пересилить во рту ореховую гниль, поднес к губам и – не знаю как – опрокинул себе на тельняшку. А стаканчик выпал из рук, ударился о камень и разлетелся вдребезги.

Торговка – в крик: «Плати, матрос, убытки!» Что ж, справедливо. Пожалуйста. И хотя, извиняюсь, все пузо у меня мокрое, липкое, я – руку в карман, чтобы за мед и за разбитый стакан заодно рассчитаться, но карман до отказа набит орехами, а все деньги у меня лежат где-то там, под орехами. И в это именно время «Родина» дает второй гудок. Я выгребаю орехи на прилавок, они облепили мне пальцы, никак стряхнуть не моту, торговка сердится, вокруг смеются.

Мимо бежит Длинномухин, цап меня за тельняшку: «Айда скорее… – И тоже вскрикнул – перепугался липкого: – Барбин, что с тобой?»

А дальше просто не поверите: выдумываю, скажете, сюжет для комедии в кино. Сколько раз, бывало, выходил я на берег в Туруханске, но никогда не видел там милиционера. А тут, точненько как в кино, заверещал над ухом его свисток. Начни объяснения, скоро никак не отвяжешься, а третий гудок вот-вот прогудит, до теплохода же не так-то близко… И приударили мы с Длинномухиным во всю прыть…

Ну, сами понимаете, что тут поднялось! Тетки-торговки вопят, милиционер свистит, мальчишки тоже, собаки – а в Туруханске их на каждый двор по пятку, – собаки лают, доски на высоких тротуарах под ногами, как барабаны, гудят. Длинномухин легкий, вырвался вперед, но дядя какой-то с мотком веревки на плече понял, видимо, так, что длинный парень обокрал меня, а я его догнать не могу, – и запустил вслед Длинномухину свою веревку. Тот ногами запутался в ней. Ну, юзом, понятно, с разгону так и шаркнул с тротуара в канаву. А там жидкая грязь…

Комедия на этом кончилась. Смешного больше ничего не было. Началась драма.

Вернулись мы на теплоход оба в грязной одежде. Длинномухин еще и с поцарапанным лицом, а за то, что вбежали мы по трапу в самый последний момент, когда конец у него висел уже в воздухе. Владимир Петрович сверху в рупор назвал нас довольно-таки выразительно. Шахворостов зато сказал с удовольствием:

– Ну вот, и не я один так делаю.

Обо всем этом я рассказал вам потому, что после этого сразу мое томление, как пробку из бутылки шампанского, вышибло. Перетряхнуло, и пришла хорошая веселость, совсем не такая, какую все эти дни я на себя силой натягивал. Пустота заполнилась превосходнейшим настроением. А ведь могла бы вместо него и дрянь заползти. По закону-то физики «природа не терпит пустоты», и ей все равно, чем ее человек заполнит.

Скинул я залитую медом тельняшку, пошел в умывальник. Там на полочке лежит кем-то забытая мыльница. Еще утром бы я поглядел на нее скучно, да так и оставил бы. А тут взял, привязал к крану на ниточку и записку еще прикрепил: «Ау! Где мой хозяин?» Мне очень хотелось, чтобы и еще кто-нибудь посмеялся.

Вы, наверное, умеете делать бумажных чертиков, в которых подуешь и они подымут свои рога? Дети страшно бывают рады, когда для них неожиданно изобразишь из листа бумаги такое чудо. Или – очень простой фокус. На глазах у всех «втереть» себе у локтя в кожу голой руки копейку, а потом «выщипнуть» ее у вас, допустим, из носу. От этого не только дети, но и взрослые смеются, особенно девушки.

И я пошел на корму теплохода, где всегда бывает больше всего детворы и вообще скучающих людей, и показал им не только эти, но и другие еще веселые штуки. Вроде того, как из носового платка можно десять различных предметов сделать.

Тут меня за этим занятием и застал знакомец мой, седой инженер из экспедиции, Иван Андреич.

– А, вот это кто, – говорит, – здесь черной магией занимается. Впрочем, я тоже могу. – Сцепил плотно кисти рук и протягивает какой-то девчонке:

– Ну-ка, шустрая, сосчитай, сколько у меня пальцев?

Та проверила: девять. Еще раз и еще раз: все равно девять.

– Дедушка, ты калека?

Разнял руки Иван Андреич, показывает – все до единого пальцы на месте.

– Ага! Что? Вот и я, оказывается, фокусник.

Долго смешил малышей. Потом стал уже и отмахиваться:

– Хватит, хватит!

Мимо нас Шура прошла. На минутку остановилась, поулыбалась. И я не понял, кому это: мне или Ивану Андреичу? В этот момент мы с ним рядом стояли, а смешил детишек он один. Шура тут даже слова не выговорила и никакого мне знака не сделала, пошла себе дальше спокойненько. Но если бы не Иван Андреич, я бы за ней пошел. Зачем – не знаю. Просто поговорить. Приятно, весело. Не все же мне с детишками забавляться! Но оставить одного Ивана Андреича мне показалось неловко, он все время со мной переговаривался, и я только глазами проводил Шуру. А Иван Андреич своими глазами проводил мои глаза.

После этого с ребятами мы повеселились недолго. Иван Андреич позвал меня:

– Зайдем-ка, парень, в каюту. Устал я. Помоги.

Не знаю, почему Иван Андреич сказал: «Помоги». Шагал он твердо, сам, без всякой моей помощи.

Зашли. Первый класс, конечно. Каюта одноместная. Вся койка и столик бумагами завалены. Готовальня раскрытая, светлой сталью циркули и рейсфедеры поблескивают. К стене привалены мешки брезентовые, синий поношенный комбинезон поверх них лежит. В общем сразу почувствовал я: каждый вершок в этой каюте мыслью, думой большой пропитан, любой предмет – такой же труженик, как сам хозяин.

Я понял тут: позвал он не зря. И я вам сейчас вперед уже объясню: весь этот наш разговор я потом записал прямо от слова до слова, потому, что когда меняешь в чужой речи слова, вроде и сам тот человек другим становится. А Ивана Андреича ни на какого другого я переменить бы не смог.

Посадил он меня к окну, на постели сдвинул вбок свои бумаги, полуприлег на подушку, затолкал ее себе под мышку.

Туруханск виден совсем уже вдалеке: серые деревянные домики на зеленом берегу и полосатая «колбаса» мотается над аэропортом. Где-то за рекой Нижней Тунгуской столбом дым стоит, опять горит, пылает тайга. С аэродрома сорвался, полетел в небо маленький, как мошка, ПО-2. Наверно, в патрульный полет, выяснять, широко ли разлился лесной пожар. Погасить его без дождя все равно вряд ли погасишь. Нечем. И некому. Проезжих дорог в этакой глухомани нету. А с самолетов только парашютистов можно там выбросить. Много ли выбросишь? Что они сделают среди болот и гор, если пожар разойдется на двадцать – тридцать километров, а то и на всю сотню?

Смотрит Иван Андреич на этот дым. Видать, очень он любит тайгу, и больно ему, что так сильно горит она, бедная.

– Ну, вот и опять наблюдаем варварство двадцатого века. Когда же все люди в Сибири это поймут? Когда научатся беречь от огня леса, народное достояние? Ведь не сама же тайга вспыхивает! Чьи-то руки спички зажигают сперва. Разгильдяйские, равнодушные руки. Что тайга! Она, мол, здесь несчитанная, гори сколько хочешь, никогда вся не выгорит. Да-а… – Сел попрямее, тронул седые подстриженные усы. – А я ведь, парень, в Туруханске проводил Николая Петровича. Пожалуй, как раз куда-то туда ему нужно лететь. Ну, пусть сверху посмотрит своими глазами, тогда, может быть, жалость и в нем шевельнется. Эх, Николай Петрович: «Покорить! Победить! Заставить отступить тайгу!» Будто враг она злейший… Зачем ее побеждать, если на человека она и не нападала? Зачем оттеснять ее, когда на правах самого близкого друга она рядом с людьми быть должна? Ну, это мой конек, парень, ты это можешь не слушать. Впрочем, слушай. Ты ведь тоже любишь лес, любишь природу. Защищай их всеми мерами. Даже, при случае, с кулаками. Как тебя звать? Хочется мне покрепче с тобой познакомиться.

– Барбин. Костя.

– Хорошее имя. – Он придвинулся поближе к окну, помахал рукой. – Ну, счастливого тебе пути на крыльях, Николай Петрович! Когда теперь снова встретимся?

– А я думал, Иван Андреич, вы с ним из одной экспедиции.

– Правильно. Экспедиция у нас одна. А отряды разные. И задачи у каждого тоже свои. Мне вот в Игарке обязательно нужно остановиться, побывать на мерзлотной станции, а потом поеду почти до самого океана, словом, до того места, где практически кончается вовсе течение реки.

– На «мерзлотке»-то, – говорю, – интересно. Я спускался в шахту, так там, в глубине, вся почва, как бурундук, полосатая – пластик глины, пластик льда. И так, говорят, хоть на сто метров врубайся в землю – то же самое будет. А в шахте у начальника «мерзлотки» лежит хранится свиной окорок. Может тысячу лет пролежать. Мамонтов же выкапывали целенькими и котлеты потом из них делали.

– Ну, вот, – протянул Иван Андреич, – то ты взрослый парень совсем, то ребенок. Смешал свои толковые наблюдения со всяческой чепухой. «Котлеты из мамонтов!» Это, Костя, тебе наболтали, а ты и поверил. Что ж, если Александр Михайлович тот свиной окорок еще не скушал, тысячу лет лежать ему не дадим, попросим зажарить. Но мне от Александра Михайловича нужно кое-что поважнее. У него есть интересные данные о поведении вечной мерзлоты вблизи больших водоемов. Придется ведь нам со временем строить плотину в далеких низовьях Оби, а может быть, и Енисея. Как там поведет себя мерзлота?

– А чего ее спрашивать, мерзлоту, – говорю. – Поставит человек плотину, и будет она стоять. Насыпать потолще, камней побольше в нее навалить, спаять бетоном. Теперь уже это дело плевое.

– Смотри-ка ты, «плевое»! Вот не думал я.

И кажется мне, что Иван Андреич просто поддразнивает, видит, какое резвое у меня настроение, и хочется ему весело поболтать, посмеяться над хвастливым парнем. Но я совсем перед ним не хвастаюсь, я чувствую, как играет сейчас силой большой у меня каждая жилка, и переношу эту силу на весь наш народ… Ну подумайте сами, если нужно, если захотеть, почему не построить?

– Я не говорю, Иван Андреич, что очень быстро поставить. А вообще.

– А вообще там можно плотину построить?

– Можно!

– Силы хватит?

– Хватит.

Вынул тихонько Иван Андреич из готовальни блестящий циркуль и начал им на листке бумаги круги выписывать. Не как чертеж, а просто, знаете, такая бывает привычка, в разговоре чем-нибудь свои руки занять.

– Да, силы, допустим, построить такую плотину действительно хватит… Ну, а как ты думаешь, Костя, если воздвигнуть плотину на вечной мерзлоте – ты сам сказал: «Хоть на сто метров врубайся в землю – то же самое будет», – разольется огромное море воды, хотя и холодной, но все-таки теплее, чем мерзлота, и будет эта вода помаленьку, год за годом, греть дно у нового моря… Как ты думаешь, не растает тогда мерзлота под плотиной? Не прососет где-нибудь в глубине мерзлоту теплой водой? Не рухнет тогда по недомыслию инженеров плотина, которую у народа сил хватит построить?

Сами понимаете, тут замялся я. Конечно, можно бы и поспорить, сказать: «Раз поставят люди плотину, так, значит, на такую глубину, что никакая вода под нее не подберется». Но это уже был бы у меня подходящий спор с Ленькой, а не с Иваном Андреичем.

А он словно бы и не заметил, что я споткнулся.

– Да, ведь я и забыл, что науку ты не признаешь. Науки, знания – для белоручек. А нам – потяжелей бы куль на плечо. Видел я, как лихо побрасывал ты их в Нижне-Имбатском. Силенка действительно у тебя подходящая. Одного, правда, не понимаю: не так уж часто матросу приходится тяжелые кули выгружать. И тогда, Костя, мне так кажется, ни сила твоя, ни ум твой не действуют – просто ты загораешь.

Страшно обиделся я на эти слова:

– Так выходит, Иван Андреич, по-вашему, я лодырь, чистый бездельник? Ежели интеллигентом быть не хочу, так уж не загорай. И ни минутки не давай себе отдыха. А я делаю точно все, что по должности мне положено. А загораю, когда время есть. Должность матроса это мне позволяет. Законно.

Перестал чертить круги Иван Андреич, внимательно глядит на меня.

– А! Это хорошо, что ты обижаешься. Значит, в душе своей ты не бездельник. Но вот что, Костя, друг мой, скажу я тебе. По должности матроса ты действительно делаешь все, что положено, и не по-казенному делаешь. Но есть еще такая превосходная должность, как говорил Алексей Максимович Горький, – «быть на земле Человеком».

Шутка сказать! Отвечать не только за порядок и чистоту на палубе своего теплохода, а за развитие, за движение вперед всего человечества. За свою судьбу, за жизнь, за счастье его. По должности человека – это главная его обязанность. Разве матросу не положено иметь по совместительству и такую должность? Разве плоха она? Не увлекает тебя? Не упрекаю тебя ни в чем. Просто разбудить в тебе, разжечь хорошую, чистую зависть к большому делу хочу.

Мозг человеку дан, чтобы думать, руки – чтобы работать, а кожа – чтобы загорать. У тебя, Костя, отличный загар. Ну, а как остальное? – Он хитренько улыбнулся. – Эх, парень, как мне хочется «быть на земле Человеком!» Да вот и сил уже не хватает, а знаний все еще маловато.

– Ну, у вас-то! – говорю. – Институт закончили. А то и два.

Иван Андреич и вовсе расхохотался.

– Даже три института. И еще «горьковские университеты». Но мало всего этого, парень, ой как мало! Еще очень многому я должен учиться. И учусь. – Он вдруг сердито насупил брови. И усы у него жестко встопорщились. – Нет, парень, при всякой другой – на должности человека нам следует быть обязательно. Всю силу свою отдай человечеству, весь свой ум, все сердце отдай человечеству. Как Менделеев, как Матросов отдай. Все, полностью! Больше, парень, скажу: отдай сверх того, что ты имеешь. Непременно сверх того! А чтобы отдать сверх того, что ты имеешь, нужно это «сверх того» приобрести. Приобрести, чтобы тотчас же отдать. И снова приобретать, и снова отдавать. И так без конца. Всегда чувствовать эту свою обязанность – отдавать. И постоянно искать, приобретать, чтобы всегда было что отдавать. Вот так, друг мой. Пути к этому у каждого могут быть разные, а цель одна.

Ты на досуге еще сам поразмысли. Размышлять о себе, о своем месте в огромном труде всего народа, о сделанном тобой и не сделанном, о запасах нетронутой силы своей, о лентяе, которого тоже приходится все-таки порой преодолевать в себе, – обо всем этом размышлять бывает, парень, очень полезно. Не пугайся: из речников уходить я тебя не зову, от физического труда не отговариваю, но человеческие свои обязанности, советую, ты пересмотри. Не маловаты ли они для тебя? Ох, жизнь-то у тебя впереди ведь какая большая, да, черт возьми, и какая интересная! Не измельчи ее.

Встал, тряхнул меня за плечо. И надо было встряхнуть, потому что от слов его малость я ошалел, каким-то другим сам себе показался, каким не привык себя видеть и понимать. Даже на собрании, когда меня прорабатывали. Совсем что-то новое тронул Иван Андреич во мне. Вроде бы до этого я вовсе не думал ничего, а он меня думать заставил. Или думал я, но как-то так: прыг-прыг с одного на другое; оборвалось, не получилось – тоже ладно, не беда. А теперь я почувствовал: не годится, начал думать – думай серьезно, с ответственностью. Ты не просто Костя Барбин, а человек – штука, оказывается, не простая…

– Вот ведь как разговор наш повернулся. – Это Иван Андреич сказал. Он прошелся по узенькой своей каюте, а шаги неровные, пятками пришмыгивает – старость никуда не денешь, как там ни заблестели по-молодому глаза у него. – А я, Костя, зазвал тебя ведь совсем не за этим. Хотел рассказать просто случай один из жизни своей. Но и для тебя со значением. Впрочем, не случай. Случай – мелко и пошло. А это – очень большое и серьезное по смыслу своему. Ты сиди, сиди. А я буду ходить. Так мне легче рассказывать. Тебе сколько лет?

– Девятнадцать.

– Ну, мне тогда двадцать первый шел. Студент в тужурке со светлыми пуговицами. Петербург. Превосходные лекции известных ученых. Глубины науки. Конечно, не во всех лекциях. Хватало в достатке и всякого мракобесия. Опекунов над нашими душами, парень, секретарей комсомольских организаций и агитаторов не было, – разбирайся сам, где «право», а где «лево». И устанавливай сам себе взгляды на жизнь, если родители тебе не установили. Но светлое всегда привлекает. Любимые писатели, философы. Жажда свободы и справедливости. Суровая правда жизни. Надежные товарищи. Короче, наставников у меня было много. А судьей своим поступкам я всегда был только сам. Один. Так сказать, неограниченная монархия духа, хотя как раз в этом году я примкнул к марксистам, вступил в партию большевиков. А это были, между прочим, и годы столыпинской реакции. Читал что-нибудь про такую?

– Изучали в кружке по «Истории партии». Знаю.

– Да… Но читать в наши дни, Костя, это одно, а жить тогда, в те годы, принадлежа к запрещенной политической партии, нечто другое. Когда-нибудь я расскажу тебе об этом – сейчас будет слишком в сторону от предмета. Сейчас я хочу только, чтобы ты запомнил, что наши характеры – твой теперь, а мой тогда – кое в чем схожи. Ну, вот хотя бы в этаком подрисовывании собственного «я» для самого себя.

– А что же, – говорю, – гнать самого себя на задворки, что ли, Иван Андреич?

Он тихонечко засмеялся.

– Выходит, я точно определил совпадения в наших характерах. И ты меня тоже правильно понял. Но, друг мой, я вовсе не осуждаю твой характер и не заставляю тебя ломать его. Бывают у хороших людей и похуже характеры. А я на это внимание твое повернул только затем, чтобы ты, слушая, – я буду рассказывать, – мои поступки уже на свой аршин мерял. Не подходит ли и к тебе что-нибудь.

Он не сразу потом начал рассказывать, все ходил взад и вперед. И мне даже подумалось, остановится и объявит: «Нет, не могу сейчас. Не стану», – такое у него было лицо. И еще подумалось: больше сорока лет, по расчетам, прошло, как что-то с ним приключилось, а в память ему, видать, крепко врезалось, и рассказывать об этом трудно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю