Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц)
– Эх вы, гражданочка! Зачем сказали вы капитану, что я с вас деньги брал? Разве я взял?
У нее и глаза округлились.
– Что ты, что ты, бог с тобой! Я сказала? Может, сказали другие, которых твой товарищ устраивал? Мне самой от них оскорблений досталось.
Гляжу на женщину и не понимаю: да что же раньше-то мне это в голову не пришло? Ясно: тень Ильи на меня перебросилась. Только как же….. Он ведь родственников своих устраивал… И тогда совсем уж нехорошее мне подумалось. Бегом – искать Шахворостова. Нашел. Выволок к якорным лебедкам, в тихое место.
– Ты не родственников сажал в Красноярске, а чужих, – говорю, – и ты с них брал деньги.
Он дернул плечами, пощупал ямки на своей глиняной голове.
– Я-то думал, чего ты меня потащил. Ну брал. И водку вместе с тобой мы на эти деньги пили. И еще выпьем. Не думай: капитал себе на этом я не заработал. Тоже деньги! Сто рублей…
– Да как же мог ты молчать, когда товарища твоего обвиняют?
– Эх, ты! – говорит. – Дурак, а не лечишься. Все это дело против тебя пузырем мыльным лопнет. Никакой пассажир, что взятку он дал, не подтвердит. Кто дает, тот тоже отвечает. А я бы сам пошел к капитану, назвался – что тогда? – Помолчал и плюнул за борт, в воду, в золотистые искорки. – Если бы я человека убил или казну ограбил, а то со спекулянтов, с паршивой овцы шерсти клок взял. Ну, пойди к Ивану Демьянычу, расскажи. Думаешь как: сделаешь по-товарищески?
Обнял меня. И тяжело-тяжело стало мне от его рук, будто он выворотил сейчас со дна Енисея громадный камень и на плечи мне навалил.
Глава девятая
Белая ночь
Помню, Ленька однажды спросил меня: «Костя, а какие это бывают белые ночи?» Рассказал ему. Он опять опрашивает: «А когда бывают белые ночи, тогда дни, наоборот, черные?» Такое вымудрить мог только Ленька и в шесть лет. Но теперь его слова попадали, как говорится, в самую точку. Белые ночи начались от Енисейска, черные дни, как вы знаете, даже чуточку раньше…
За сутки «Родина» отмахала еще четыреста километров. Делала остановки на пристанях в Ярцеве, в Ворогове. Рассказывать о них нечего, постояли, дали гудок, подняли якорь и снова пошли.
А теперь мы подплывали уже к знаменитым Корабликам.
На часах время ноль-ноль, на небе – ни солнца, ни луны, ни звезд. Откуда же берется белый, удивительный свет?
В школьных учебниках есть объяснения этому, даже с рисунками, схемами, чертежами. Но когда в такую прозрачную полночь ты один стоишь на палубе, запрокинув голову, а рубашка и волосы у тебя мокрые от росы, и ничего другого на реке не слышно, кроме стука дизелей и шипенья пены от винтов за кормой, – никакие схемы и чертежи на ум тебе не идут. Ты видишь просто, что все небо сияет само, будто его сплошь заволокло тонким светящимся облаком, чуть поголубее к югу и вовсе не имеющим цвета на севере. Говорят: «Белая ночь – это когда газеты можно читать». Не спорю. Но к этому только прибавлю: «Белая ночь – это когда с палубы уходить никак не охота».
Так будет от Енисейска до Курейки, до самого Полярного круга. А там – конец белым ночам. Пойдут уже солнечные ночи.
Прежде Корабликов нужно проплыть Щеки.
На реках чаще бывает так: один берег крутой, либо даже обрывистый, с гнездами ласточек и стрижей, а другой – обязательно низменный, заливной, в зарослях тальников и черемухи. Случается, что река забирается в горы, и тогда с обеих сторон над нею стоят темные, дремучие леса. Где-нибудь на повороте она ударит в гору своим могучим плечом, срежет, смоет землю, и выступят тогда обнаженные скалы, «быки». Всяких утесов, гранитных «быков» на Енисее хоть отбавляй. Но такое, как Щеки, и на Енисее только один раз встречается. Здесь река пробила, можно даже сказать, пропилила горный кряж, сделала себе в нем узкий прямой проход. И вот стоят две высоченные каменные стены из красного и желтого гранита, точно по отвесу, а Енисей течет между этих каменных «щек», течет и, похоже, с опаской оглядывается – вдруг граниты сомкнутся, зажмут его в клеши?
А на самом выходе из Щек и стоят Кораблики. Сильно стиснут горами здесь Енисей, но два скалистых острова, как раз посредине реки, все-таки поместились. Смотреть с любой стороны – высокий красивый корабль тащит за собой на буксире другой, пониже – барочку. Нос у переднего «кораблика» острый, подъемистый, с площадкой, на которой стоят якорные лебедки. А дальше, как полагается, всякие палубные надстройки, еще выше – рулевая рубка с капитанским мостиком, дымовая труба и даже мачты из сухих прогонистых лиственниц. Похожи Кораблики еще и на два каменных айсберга. Это, может быть, потому, что глубина реки здесь непостижимая, просто океанская, и еще потому, что часто обманывает зрение: кажется, не Енисей течет, а Кораблики плывут, движутся ему навстречу.
Недобрый человек или растяпа спалил недавно на обоих островках и по правому берегу Енисея всю тайгу. Правда, растет уже молодая подсада, но это пока совсем не то. Я помню, какая дикая красота была здесь прежде! Глядишь на берег – темень, с жутью гуща лесная. Повыше – лиственницы, сосны, чуть ниже кедры и ели, совсем над рекой – кудрявенькие березки, осины с листьями-пятаками, размашистые черемушники и дружные, туго наставленные друг на другу тальники. И повсюду, повсюду малинники и рябина, повитая диким хмелем. Все переплелось, спуталось. Упади на тайгу что-нибудь сверху – и никак не долетит до земли, обязательно на ветках у деревьев зависнет. Вернется ли снова все это?
На страшенных глубинах Енисея у Щек и у Корабликов зимой в ямы собираются осетры двухпудовые и вообще самая крупная рыба. Рассказывают, когда-то был здесь такой случай. Приехали рыбаки, надолбили лунок во льду, сетями огородили самую глубокую яму и давай железом на длиннющих шестах по дну ботать, чтобы рыбу спугнуть, загнать ее в сети. Целый день в клящий мороз без передышки работали, жадность гнала. А подымать стали снасть, не вытащили, пообрывались тетивы у всех сетей – такая махина навалилась рыбы.
Теплоход сверху проносится мимо Корабликов в какие-нибудь две-три минуты, а люди готовы не спать всю ночь, только бы поглядеть на такую красоту. Не все люди, конечно, а любители природы. Другим так все равно – что по Енисею плыть, что по грязной луже – было бы в ресторане пиво.
Я никогда не спал у Корабликов, даже если проплывали мы их самой темной ночью, в дождь, в осеннюю пургу. В любую погоду они хороши, и в памяти у меня их словно бы целый альбом накопился. Больше всего люблю я смотреть на них под осень, когда по очереди бывают уже и полная темнота, и белый рассвет, и малиновое утро. При первых лучах особо прекрасны Кораблики. Вода вся огнями пылает. И на ней комья пены то красным, то розовым, то белым лебяжьим пухом на солнце отсвечивают. А пены этой – как лилий, кувшинок на тихом лесном озере. Кружатся, кружатся под скалами, в водоворотах. В расселинах утесов звонкие ручейки прыгают, а в других местах едва лишь слезятся на камне. И там тогда остаются оранжевые длинные полосы. Вообще столько красок играет и на реке, и на скалах, и на вершинах деревьев, что тебя прямо кидает в какую-то счастливую дрожь.
Между прочим, в белую ночь Кораблики тоже хороши, но выглядят они суровее, строже.
На вахте сегодня со мной Петя, Петр Фигурнов. Что полагалось, помыли, надраили, и делать нам больше нечего. Фигурнов отправился полоскать швабры, а я хожу по верхней палубе, любуюсь на берега, запрокинув голову, разглядываю белое ночное небо. А самого все тянет почему-то мимо Машиной каюты пройтись. Вспоминается горячая золотая дорожка, которая в Красноярске вела от окна прямехонько на Столбы. Теперь по реке от ее окна никуда дорожек нет.
С Фигурновым никак не ладится дело. Он мне отрезал опять:
– Не лезь со своей дружбой. Ты обидел меня. Ну и все. Для ясности.
Я сказал, что меня он обидел не меньше, но я могу попросить у него прощения, если он любит это. Фигурнов сказал, что не любит.
– Тогда, – говорю я, – чего тебе еще нужно?
– Ничего. Время нужно, чтобы перемололось. Ежели перемелется. Такой уж характер.
– А ежели не перемелется?
– Ну, так тогда и останется.
Потом я много раз с ним еще заговаривал, но кончал Фигурнов всегда одинаково: «Не могу. Не прошло еще. Рано».
В эту вахту мы с ним работали вместе. Честно помогали друг другу. Но молча. Может, и с вами такое бывало? Ожесточится сердце, и хоть ты что – не отходит. Вот пример. В нашем доме молодожены живут. Хорошие люди, веселые, добрые. По вечерам поют, хохочут, танцуют под патефон. И вдруг что-то там произойдет между ними. В квартире у них сразу наступает тишина. И этак дней на пять, на десять. Вымалчиваются оба, хотя по-прежнему выходят вместе на работу и даже – под ручку! – в кино. Об этом я вам сейчас рассказал только потому, что как-никак скучно на ночной вахте, и особо в белую ночь, так вот с товарищем ходить бирюками.
Впрочем, ведь и день вчера для меня не был легче, я не зря в начале этой главы вспомнил Леньку с его мудрым вопросом насчет черных дней и белых ночей. Один разговор с Шахворостовым чего стоит!
А потом – репетиция. Вообще-то, правду сказать, вся самодеятельность наша была больше выдумкой Васи Тетерева для галочки в отчете, чем для развития талантов. Попробуй срепетировать и показать всю программу, когда то один, то другой матрос на вахте! Но все-таки, конечно, если каждому как следует подготовиться – не теперь, так зимой на отстое, в клубе, можно было бы хорошо выступить. Вы тогда спросите: чем же не понравилась мне эта затея?
Тем, что Марк Тумаркин был назначен режиссером, а его указаний никто не слушался, даже при том условии, что у Марка мать бывшая артистка. Это раз.
Два – тем, что читал я Маяковского «Стихи о советском паспорте» очень плохо – орал, а не читал, все смеялись, и Маша смеялась, а Шура вызвалась помочь мне их отрепетировать. И стала сама читать эти стихи. Голос у нее против моего как самая нижняя струна на гитаре против самой верхней. А слова прямо насквозь пронизывают тебя. Любопытно получается. Про бюрократизм, к примеру, она выговорила строчку так, будто действительно она волк – возьмет и выгрызет. Мне показалось, будто я слышу: у Шуры щелкнули зубы. Насчет мандатов сказала с каким-то презрением. Пальцем даже не пошевельнула, а я вдруг увидел, как она их со стола сбросила. Чертей с матерями вовсе замяла (а я на чертей больше всего нажимал), зато слова «Но эту…» так она вылепила, что, не поверите, почувствовал я у себя в руках краснокожую паспортину. Словом, не стихи прочитала Шура, а полную картину нарисовала, как Маяковский гордо нес свое звание гражданина Советского Союза. И я обозлился на Шахворостова – зачем он высмеивал талант у Шуры. И, главное, понял, какой бесталанный оболтус я сам.
Три – тем не понравилась репетиция, что Фигурнов читал на память рассказ «Поженились» какого-то Евгения Стряпушечкина, в котором вышучивается парень один: увлекся случайной знакомой и потерял чудесную девушку, своего лучшего друга. Рассказ несмешной и неправильный, потому что в жизни все бывает как раз наоборот. К примеру – у нас с Машей. А Маша почему-то настояла, сказала:
– Евгения Стряпушечкина в программе нужно оставить.
Четыре – тем, что сама Маша взялась разыграть какой-то скетч. И ясно – с Леонидом! Правда, первый предложил это он, но ведь Маша могла и отказаться. Могла бы спеть одна «Позарастали стежки-дорожки…». От этой песни у меня на глазах всегда прямо слезы навертываются.
В общем этот рейс мог бы быть превосходным, как и все мои прежние рейсы по Енисею, если бы… Вот тут и штука: что – «если бы»?
Стою у окна Машиной каюты. Тихо. Наверно, спит. Хотя и удивительно: природу она очень любит. Будет потом сожалеть, что проспала Кораблики. И потянулась рука у меня сам не знаю как стукнуть в окошко. Прислушался. Вроде бы шорох. Что-то спросила Маша. И снова тишина. Я стукнул еще. И вдруг вижу: с мостика спускается Леонид. От лесенки ему только сюда – в другое место идти некуда, капитанская каюта на противоположной стороне. Не знаю, как поступили бы вы, а я ушел, прямо-таки убежал раньше, чем Леонид понял, почему я здесь. Вы представляете картину: на мой стук Маша подымает жалюзи, а под окном мы с Леонидом, как два испанских кабальеро…
Быстренько-быстренько завернул я на корму.
– А, мой союзник!
В плетеном кресле сидит опять тот же, со шрамом на щеке, инженер из экспедиции. Нога закинута за ногу, кисти рук сцеплены на колене.
– Тоже природой любуемся, молодой человек?
– Я на вахте, – говорю ему. И как-то вовсе не до него мне.
– Ах, вот как! А мне давеча показалось, что к Енисею ты очень неравнодушен.
– Енисей-то пуще всего на свете люблю я.
– Ну, вот это уже через край. – И глаза у него стали какие-то озорные. Тянет меня за руку, не дает пройти, усаживает в пустое кресло рядом с собой. – Не беги. Сядь. Ночь-то какая чудесная! Только для влюбленных. Да-а! Енисей… А я так полагаю, парень, что для тебя сейчас не Енисей лучше всего на свете, а девушка одна.
– Ошиблись вы, – говорю, – нет у меня такой девушки.
– Ну-ну! Не верю! Сам видел вчера, как ты вспыхнул, когда товарищ твой отозвался о ней неуважительно. А ты – Енисей… Для меня вот Енисей действительно теперь вся отрада в жизни. Спросишь: почему?
Он задумался, поскучнел, и это сразу как-то отозвалось и во мне. Понимаете – одинаковым настроением. Мы сидели рядом, оба молчали, но было это как самый душевный разговор. Мне вставать уже не хотелось. Сам не знаю, как, а я угадывал: чем-то полюбился я этому инженеру. Он тихонько перевел дух, подтянул меня поближе.
– Да, вот так, парень: жили, жили счастливо, а потом… пришла смерть в семью мою. Один раз. Второй. Третий. Да и в четвертый. И остался, парень, я один в свои шестьдесят два года. Не всех сразу безглазая скосила. А то и мне бы не выдержать. Перенес. Живу. – Потер ладонью лоб. И опять глаза у него повеселели. – А хороша штука – жизнь! И молодость. И любовь. Для меня в моей молодости самым драгоценным в мире была моя девушка, потом – жена. Для нее текли и все реки и солнце светило. А у тебя разве не так?
Показалось, испытывает он, проверяет меня.
– А работа? – говорю. – Производство?
– Что работа? Дорогой мой, как легко работалось мне тогда! О, вот тогда я действительно мог сдвигать с места горы. Для нее, для нее! Ах, какая это великая сила – любовь!
– По-вашему, – опять говорю, – любовь прямо сильнее всего. «Для нее, для нее!» А по-моему, так для родины, для государства прежде всего должен работать и жить человек.
Бурлит вода за кормой, утесы с боков все теснее сдвигаются. Лицо у инженера сделалось усталое. И руки обмякли, сухие, длинные на коленях лежат.
– Вот как! Оказывается, поймал тебя, Иван Андреич, молодой товарищ на слове. Поправил старого большевика. Забыл ты, выходит, родину. На девушку, на любовь ее променял. – Потрогал свои седые подстриженные усы. – Ехал, парень, по Красноярску я в автобусе. И вот кондукторша тем пассажирам, у которых нет мелочи, продает билеты кругленько по рублю, хотя проезд стоит, скажем, только сорок пять копеек. Нет, нет, в карман себе разницу она не откладывает. Честно отрывает на рублевку билеты и разъясняет: «Граждане, платите без сдачи. Не можете? Ну, я не виновата. У меня тоже мелочи нет. Бесплатно везти вас я не имею права. Не шумите. Если вы против тарифа сейчас переплачиваете, так эти деньги, к вашему сведению, идут не мне, а государству». И ведь, знаешь, притихли пассажиры! Разве жаль отдать родному государству полтинник? Хотя, ты сам понимаешь, государство не возьмет со своих граждан даже одной лишней копейки. В этом и смысл, один из важнейших принципов нашего государственного строя. А вот такие правоверные кондукторши именем государства отбирают у нас очень многое, отбирают порой даже то, что является целью существования самого государства, то есть наше счастье, те основы, из которых складывается честная и чистая, общественная и личная наша жизнь. Вот ты сейчас противопоставил любовь, семью, человеческое счастье родине, государству… Парень, да ты знаешь ли, что такое любовь? Да ты читал ли об этом, к примеру, хотя бы у Энгельса? Или ты только слушал кондукторшу из автобуса? Прошлый раз ты мне заявил, что на всю жизнь останешься только рядовым матросом. И тоже ради государства. Неправильно ты понял, парень, свои отношения с государством…
Как тут сразу скажешь: прав он или не прав?
Старый большевик, инженер, жизнь повидал и вообще умница. Притом Энгельса я действительно не читал. Ну, может быть, отдельные цитаты. Так были они совсем не к нашему разговору. А что к нашему? У Энгельса-то вместе с Марксом о-го-го сколько написано! Попробуй все прочти. Так что насчет своих отношений с государством, пожалуй, правду сказал Иван Андреич, ничего я не знаю. Просто не представляю. Живу, работаю, душе полная свобода. Чего еще? Будто и ясно, а из всех этих мыслей и слов, как на токарном станке формулу не выточишь.
В общем вид у меня был, наверно, довольно-таки глупый. И наверно, Иван Андреич понял, что я вовсе запутался.
– Ты, – говорит, – парень, не жди от меня пунктов и параграфов. Ну их к черту! Мне параграфы эти в инструкциях надоели. Вообще, скажу я тебе мимоходом, молодежь сейчас почему-то больше, чем мы, старики, любит разговаривать формулами. Вижу, и ты ловишь старика, ждешь моей формулы насчет родины, государства, любви. Под какими, дескать, пунктами, номерами я все это расставлю. Друг мой, не будет номеров. Все это единое, цельное. Неужели ты сможешь сказать любимой девушке: «Ты самая лучшая в мире после нашего государства?» Или: «Я буду любить тебя, но меньше родины?» Вот ведь до чего можно дойти с такими формулировками, как у кондукторши из автобуса! Гляжу я на тебя, парень, и твердо знаю: никогда не станешь ты предателем родины. Крепка и сильна у тебя любовь к ней. Верю и в другое: не изменишь ты и любимой девушке. А впрочем… Не потому ли ты и номера подставляешь, что считаешь: девушка не родина, не государство – ей изменить можно?
Затопил меня Иван Андреич своими мыслями. Куда тут с ним спорить? А он тихонько локтем толкает меня в бок. Показывает.
– Посмотри, вон там двое, у перил. О чем, думаешь, они разговаривают? И как: параграфами, формулами?
– А вы знаете, кто там стоял?
Но гуднул тонкий, короткий гудок. И я ничего не ответил Ивану Андреичу, побежал. Сигнал – вахтенному матросу подняться на мостик, в рубку. А ночью, с десяти часов вечера и до четырех утра, всегда капитанская вахта.
С тех пор, между прочим, с Иваном Андреичем разговора у меня больше не было. Встретимся – разойдемся. Он не останавливал. И мне почему-то стало даже казаться: на том все дело и кончилось.
Вошел я в рубку, жду. Впереди Кораблики уже открываются, белая надпись у самой воды на скале. Как не сорвался в реку тот, кто писал! Куда только эти любители надписей не взбираются! Впрочем, я – то взбирался и не на такие утесы.
За рулем Марк Тумаркин. Иван Демьяныч сбоку стоит. Я еще не видел, чтобы Иван Демьяныч сидел. Говорят, что он на вахте вообще никогда не садится.
Жду. Пусть первым заговорит капитан. А сам думаю: «Почему он опять вызвал меня, когда теплоход проплывает через самые интересные места?»
А он вдруг поворачивается, спрашивает:
– Барбин, ты сколько раз видел Кораблики?
– Не знаю, Иван Демьяныч, – говорю, – не записывал. Если от пеленок счет начинать – ну, может, раз сто двадцать.
– А я вот пятьсот семнадцатый раз проплываю. И тоже не записывал. Просто помню. Как-то само по себе напечаталось в памяти. Речнику полезно иметь хорошую память. Видишь лоб у Кораблика? На нем белую отметину?
– Вижу.
– Ну, так скажи, какой, по-твоему, сейчас уровень воды в проточке между Корабликом и Барочкой?
Стал я в тупик. Что я, бакенщик здешний, что ли? Проточку эту хорошо помню. По виду своему она интересная, словно бы отрубила Барочку от Кораблика. Вода из нее точно под прямым углом в главное русло вливается. А глубина какая… И зачем это Ивану Демьянычу? Все равно по той проточке не только пароходы – катера даже никогда не плавают. Но чувствую: отмолчаться сейчас мне тоже никак нельзя.
– Да, пожалуй… метров шесть с половиной.
Понял я: стрелял наугад, а попал в цель. Хотя и не в самое яблочко. Чешет пальцем подбородок Иван Демьяныч.
– Та-ак, а за рулем ты стоял когда-нибудь?
– Случалось в прошлом году, – говорю, – когда на буксирном я плавал. Раза четыре на тихих плесах ставил меня капитан.
– Ну хорошо. Становись.
Отстраняет Марка Тумаркина. Что делать? Берусь я, а сам будто умер: и дыхания нет, и глаза остекленели, потому что стал я за руль как раз в тот момент, когда нос в нос «Родина» шла на самый Кораблик. Дать руля круто, свалить теплоход влево, – мерещится мне, боком на скалу нанесет. Только слегка подправить – поможет ли? Успеет ли теплоход от скалы отодвинуться? Вовсе ведь близенько. Как это мне руль отдали в такую страшную минуту?
Не знаю, случается ли с вами так, что, самый сильный страх когда перегорит, все каким-то особенно простым и ясным делается? Со мной случается. Вдруг потеплели руки, дыхание свободно прорвалось и живая слеза из глаза выкатилась. Вижу, перед Корабликом вода взбугрилась и влево от скалы бьет сильная струя – боковой снос теплоходу. И еще: вовсе не нос в нос сближаемся мы с островом, а тот действительно, похоже, как управляемый корабль, вроде сам отворачивает вправо. И наконец, возле своей руки чувствую я руку Ивана Демьяныча: стало быть, на волосок только я ошибись, и он сейчас же поправит мою ошибку.
Тогда я спокойно уже, плавно начинаю отводить «Родину» влево, беру в расчет боковой слив воды от скалы. Вот вы, если никогда не стояли за рулем, не знаете, как на это время срастаешься с теплоходом. Чувство такое: руки твои вдруг налились огромной силой, даже будто не руки стали они, а тросы – тянут тугие рули, как человек подтягивает на воде собственное тело. И вот все больше я поджимаю рукоять штурвала, слышу, как потрескивает стопорная собачка, и понимаю: делаю правильно, плывет «Родина» как раз туда, куда поплыл бы и я своим живым телом. Скалы мелькают вовсе близенько от правого борта. Но это ничего, знаю: суда здесь проходят и всегда близко к самому острову.
С берега спорхнула какая-то голубая пичужка, камнем ударилась вниз и снова взмыла кверху – уселась на мачту. «Ну, прокатись. Только смотри, засидишься, уплывем далеко – придется тебе тогда помахать своими короткими крылышками до родного гнезда». Нет, сидит себе, чистит клювом перышки.
– А ворон ты, оказывается, тоже любишь считать.
Перевел я глаза на воду, на берега, глянул вперед. Будто и впрямь капельку с курса я уклонился, разъехались створы. Но такой уж черт сидит во мне, обязательно тянет всегда на дыбы подняться, заспорить, тем более что Иван Демьяныч со мной вроде без строгости разговаривает. И я в ответ ему сказал примерно такое: «Птичка всего одна была, сосчитать ее недолго. И, между прочим, совсем не ворона. А Кораблики я провел хорошо». Сказал – и тут же задним умом подумал: «Ну и влепит мне сейчас Иван Демьяныч».
Но капитан вроде ничуть и не рассердился, только сделал мне знак – отойди от штурвала, а Марку Тумаркину – стань на свое место. Позвал меня за собой. Вышли мы из рубки. Небо нежным светом так и сочится. Над горами справа ленточкой горит желтизна и кой-где сквозь вершины сосен проблескивает густой багрянец. От теплохода на воде лежит и скользит вместе с ним темная тень.
– Ну вот, помаленьку, Барбин, ты яснее становишься, – говорит Иван Демьяныч. – Придется к тебе иначе подойти, чем сначала я думал. Что же тебе сказать? Все теперь точно проверено. Сажали незаконно пассажиров вы двое. Ты прошлый раз отказался, Шахворостов тоже отказывается. А против факта, как говорится, не попрешь: люди вам деньги платили. Кому именно в руки давали – не имеет значения. По житейской логике – делили вы их пополам. Стало быть, и следует вздуть вас обоих. Но есть тут заступники у тебя. Говорят: «Втянул в это дело его Шахворостов». Сам я сейчас убедился: хорошая, речная душа у тебя, в голове черт-те знает что – зайцы скачут. И вот я так решаю: наказать одного Шахворостова. Тебе прощаю. В первый, единственный и в последний раз.
Оглушило это меня. А потом мысли закрутились, завертелись, как винты у теплохода. Шахворостов отказался, на меня не свалил, а мог бы. Сделать ему это было легче всего, когда на меня и так подозрение у Ивана Демьяныча падало. Неужели мне стать свиньей перед Шахворостовым? И еще мысль: кто такой у меня этот заступник? Будто Костя Барбин хлюпик беспомощный? Не Маша ли попросила? И я не знаю, что ответил бы я капитану, но Иван Демьяныч в это время прибавил:
– Сын мой тоже говорит, что ты парень просто лишь с ветерком, а Шахворостов – тертый калач.
Ага! Без Леонида, так я и знал, конечно, не обошлось. «Заступник!»
– Мне нужно, Барбин, знать все точно. Роль Шахворостова в этой стыдной истории. Ну?
И что-то вдруг подхлестнуло меня. Какое-то презрение к разным «заступникам». И гордость за себя, что могу я принять удар вместо товарища.
– Никакой у него роли, – говорю, а у самого по спине холодок, такой же, как было, когда я к рулю становился у Корабликов. – Сотенную с пассажиров взял я, Шахворостов совсем ни при чем.
Помолчал капитан.
– Н-да… Стало быть, товарища выгораживаешь? Подставляешь себя вместо Шахворостова? А стоит ли?
Теперь я молчу. Правду капитан говорит: выгораживаю. Ну, а подвести, выдать товарища – разве лучше? Если бы он украл или государству причинил убыток…
– А как же твое комсомольское слово, Барбин? Ты ведь слово давал, что не брал с пассажиров деньги. Забыл?
Нет, не забыл я. Вся душа у меня протестует сказать капитану: тогда я солгал. А подтвердить, что тогда говорил я правду, – значит сознаться: теперь солгал. И надо рассказать начистоту про Шахворостова, себя спасать, а топить товарища. Ну прямо как будто сильным течением несет меня на груду камней, а как ни бейся, куда ни рули, а обязательно на камень напорешься. И вот молчу я, натужно думаю, а время между тем летит вхолостую. Иван Демьяныч постоял, подождал, а потом пошел в рубку.
– Ну, что же, Барбин, ты так ты. Не маленький. Так и запишем.
Я медленно-медленно спустился на палубу. В дальнем конце ее по-прежнему рядом стояли Маша и Леонид. Небо цвело горячей зарей. Белая ночь кончилась. Начинался опять черный день.